
Полная версия:
Ошибка выжившей
– Только не глотайте! – поучал девочек толстый Эдик Шнайдер, – надо пожевать и выплюнуть!
– Молчи, фашист! – Пашка затыкал Эдика, когда хотел, одной фразой.
Эдик краснел и надувался:
– Я не фашист! У меня мама русская!
– Ты по отчеству кто? – Пашка не унимался. – Адольфович! Вот и заройся тогда, гитлерюга!
Да, с отчеством Эдику не повезло. У других немецких ребят папами были Людвиг, Эрик или Аскольд, их тоже могли обозвать фашистами, но гитлером звали лишь Эдика, щекастого увальня, задумчивого мямлю. Глаза его сразу наливались слезами, он мог выкрикнуть что-то защитно-неубедительное, после чего отворачивался и замолкал, но не убегал и не лез в драку. Спина Эдика интереса у обидчиков не вызывала, и он странным образом продолжал быть всегда в компании, иногда проявляясь полезными медицинскими знаниями – нахватался от мамы-врача. У Эдика были многочисленные немецкие родственники, они разводили индюков и уток, и когда устраивали во дворе своего дома именины, угощали индюшиным паштетом невероятного вкуса.
Когда начинался фильм, с акации нас сгоняли строгие контролёры. Мы стайкой слетали на землю, и перед тем, как двинуться обратно к родителям, осматривали парочки опоздавших на входе. Летник был традиционным местом свиданий влюблённых. Пригласить девушку именно в летник считалось негласным признанием, выражением романтических чувств. Согласие девушки означало взаимность симпатии.
– Эдька, смотри, твоя сеструха старшая, Ида! С Ринатом! – загоготал Пашка. – Немчура и татарва!
Невысокая круглолицая Ида, услышав мальчишеский смех, обиженно сморщилась и дёрнула за руку своего спутника, смуглого жилистого парня в светлой рубашке и серых брюках с идеально наглаженной стрелкой.
– Ринаат…
Парень шагнул в нашу сторону, хлопнув в ладоши:
– А вот я сейчас кому-то!
Мы бросились наутёк, понимая, что шутки с Ринатом плохи. Их было три сестры и два брата в многодетной семье без отца, Ринат самый старший. Спокойный и обстоятельный, он работал в столовой на Комбинате и пользовался уважением. Я слышала, как к нему обращались при встрече и молодые, и старики: «Уважаемый Ринат Маратович!» Вот и Ида смотрела на него снизу вверх, приоткрыв пухлые губы, в глазах обожание: Ринат женихом был завидным, опрятным, не злым и не жадным. Как поучала меня мама: «Главное, чтобы человек был хороший!» Сколько себя помню – мама готовила меня к замужеству, как к главному событию жизни.
Ринат был из семьи татар, что осели в этих краях после крымской депортации в мае тысяча девятьсот сорок четвёртого. В Тушинске их было меньше, чем немцев. Немцы были не то из пленных, не то из специально собранных по лагерям. Считалось, что они городок и построили, после чего им разрешили остаться. А вот местных, таджиков или узбеков, мы видели только на рынке, где они торговали овощами и фруктами. В азиатах сильнее всего меня удивляло то, что они непрерывно, даже в жару, пили горячий чай из пиал с синим орнаментом и золотым ободком. Светло-жёлтый чай почему-то назывался «зелёным», он имел кисло-терпкий вкус и дома у нас не приветствовался. Папа всегда заваривал чёрный, из пузатой бумажной коробочки с таинственной надписью «Байховый». А зелёный стоял на верхней полке кухонного шкафа, и доставали его только тогда, когда приезжала тётя Рая, мамина сестра. Она любила зелёный чай, считая его полезным для почек, и с тётей Раей никто не спорил, потому, что она работала медсестрой в столице республики.
Немецкий квартал, построенный первыми поселенцами Тушинска, был недалеко от нашего двора. В череде маленьких домиков за небольшими, по пояс, заборчиками из сетки, мы видели сухоньких бабушек в длинных старомодных юбках, поливающих жизнерадостную огненную герань, что росла под окнами. Бабушки перебрасывались между собой непонятными словами и всегда улыбались нам, детям, подсматривающим из-за забора. Как-то раз одна бабушка пыталась угостить нас клубникой, протягивая тарелку крупных спелых ягод, но Пашка строго мотал головой, и мы не смели. Так мы учились распознаванию «свой-чужой». Всё непонятное, непохожее – это «чужое», это опасность, это нельзя. Немцы они немцы и есть, уже не враги, но кто их там знает.
А ещё немецкий квартал был густо засажен фруктовыми деревьями: вишнями, яблонями и урюком. Дерево дикого абрикоса у нас в Средней Азии все так и называли – урюк, хотя дядя Володя, впервые приехав к нам в гости, долго удивлялся и поначалу даже спорил с папой, убеждая его, что урюк – это сухофрукт, сушёный абрикос и никак иначе. Но потом он привык и к урюку, и к другим местным названиям (тутовник, джида, карагач) и сам уже звал папу покурить «во дворе, на лавочке возле урюка». В отличие от собрата своего абрикоса, урюк растёт вширь проворнее, чем в высоту, и имеет густую крону, что даёт хорошую тень. Урюк любили высаживать во дворах, подальше от пешеходных дорожек: своими мощными корнями, что ползут далеко от ствола в поисках воды, он вздыбливает и корёжит асфальт тротуаров. Поэтому на улицах азиатских городов росли, в основном, чинары, серебристые тополя и карагач, они не так портили асфальт корневой системой. Урюк зацветал весной самым первым, в конце марта, нежно-розовым, не таким, как позднеапрельский миндаль – сочным, почти красным цветом. Уже в мае урюк начинал плодоносить, и окрестные дети забирались по гладким толстым ветвям, обрывая кислые сочные плоды. Объевшись зелёным урюком, можно было заработать понос, но никого это не останавливало, и даже родители наставляли детей только лишь для порядка: «Много не ешь!», понимая, что совсем запрещать бесполезно. В июне уцелевший урюк поспевал, становился оранжево-красным, в сладости обыгрывая абрикос, но уступая ему по мягкости и размеру. Главным секретом урюка были его косточки. Их кололи молотком на разложенной на полу газете, извлекая ароматное, без горчинки, ядро, что отправлялось последним в большую кастрюлю на плите с медового цвета сиропом и прозрачными половинками урюка. Это самое вкусное южное варенье, нужно лишь правильно соблюсти рецепт. И тогда зимой, достав из кладовки солнечного цвета банку с ореховой каймой у горлышка, можно вернуться в жаркое лето: сладкий запах урючного варенья мигом заполнял всё пространство.
В этом немецком квартале я познакомилась с Викой.
Первый раз я увидела её, сидящей на нижней ветке урюка, на которой любила сидеть и я. Незнакомая девочка не из местных читала «Алису в стране чудес». Она расположилась на ветке, как наездница, свесив ноги с двух сторон, и угнездив книжку на разветвлении, как на подставке. На вид ей было примерно лет восемь – ровесница. Я подошла к дереву и ревниво засопела, не зная, как согнать захватчицу. Будь это кто-то свой, я бы показала гвоздём процарапанное на ветке «Поля», и мне бы немедленно уступили, таковы были законы игры. У всех были свои любимые ветки, помеченные либо именем, либо придуманным знаком. Мальчишки делали метки на верхних ветвях, девочки обычно внизу, там где устраивали «домики», навешивая загороди из принесённых из дома шарфов и полотенец.
– Ты с какого двора? – спросила я, не найдя ничего лучше.
– У меня тут бабушка, – живо откликнулась девочка, – сама я с «Победы».
Квартал Победы находился в получасе ходьбы, никого с тех краёв к нам не заносило. Все дети кучковались обычно в пределах своего двора, огороженного со всех сторон домами. Либо в пределах улицы, если дома были выстроены рядами.
У неё были веснушчатые щёки и большой лоб. Тугая косичка с розовым бантом словно бы тянула назад светлые волосы, обнажая верхнюю половину лица. Девочка— головастик бойко слезла с урюка и вдруг наклонилась к моим ногам.
– У тебя тут юбка запачкалась, дай отряхну!
Она деловито поелозила ладошкой по моей шерстяной плиссированной юбке.
– Обтёрлась об штукатурку, ерунда! Хочешь яблоко?
Я взяла яблоко и сказала:
– А у меня есть такая пластинка: «Алиса в стране чудес»!
– Ух ты, а можно послушать? Меня зовут Вика Вагнер. Тебя как зовут? Я только скажу бабушке, что я к тебе в гости!
– Я Поля Пискина. Воон из того двора.
– Поля – это Полина? Мою крёстную тоже зовут Полина, мы к ней приезжали пожить прошлым летом. Ты стой тут, я сейчас.
Вика забежала в ближайший серый домик с розовыми, как её бант, занавесками и аккуратным крылечком, через минуту, счастливая, выбежала обратно, и протянула мне руку. Я сжала в ответ её ладошку, и мы поскакали вприпрыжку по улице.
Было воскресенье, ближе к обеду, я втайне надеялась, что если приду с подружкой, как уже бывало пару раз, мама бросится кормить гостью и отвлечётся от меня. Я смогу профилонить до ужина! Так и вышло.
– Девочки, у нас сегодня пельмени! Посмотрите пока телевизор, мы ещё с папой лепим.
– А давайте я помогу! – Вика улыбнулась, и её веснушки загорелись маленькими солнышками. – Я всегда помогаю маме лепить. Пельмени, вареники и галушки!
Мама вскинула брови в удивлении, папа заинтересованно выглянул из кухни.
– Галушки?
– Я не украинка, а немка, моя фамилия Вагнер. А галушки соседка научила, а мама её научила, как картошку жарить на утином жиру!
Тараторя, Вика села на табуретку возле кухонного стола, словно бывала у нас уже сотню раз, постелила на колени льняное полотенце и, поискав что-то глазами и не найдя, ловко подхватила раскатанный кружочек из теста.
Мы весело лепили пельмени, слушая Викины рассказы про соседок, про бабушку, которая часто болеет, и Вика носит ей молоко, про папу, который живёт в другом городе, но скоро приедет, про собаку Мальву, которая вот-вот родит, поэтому надо сделать ей домик у дяди Коли, и ещё про что-то очень важное из Викиной жизни. Кажется, что она была с нами всегда.
– Ой, волосики. – Вика рассматривала готовый пельмень на вилке, не донеся его до рта. Подцепив край пельменя двумя ногтями, она быстро выдернула что-то невидимое и вытерла руки об полотенце. – А я смотрю, что у вас косынки нет. Мы всегда надеваем с мамой косынки, у неё синяя, а у меня с лютиками. Вкусные какие пельмени, мы с мясом не часто делаем, больше с капустой!
После обеда Вика собрала у всех и помыла тарелки.
– Так здорово, что у вас есть горячая вода, а у нас только бойлер в ванной, а посуду я мою холодной всегда. Большое спасибо, всё было очень вкусно! Приходите к нам в гости, я маме сегодня про вас расскажу!
Наверное, в тот день все мы влюбились в Вику. Я звала её поиграть ко мне в комнату, но Вика торопилась к бабушке, обещав, что придёт ещё, или встретимся завтра возле урюка. Мы с папой проводили её до начала немецких домиков, она помахала рукой и широко улыбнулась веснушчатой улыбкой.
Через два дня я считала Вику самой лучшей подругой. Мне было с ней радостно и легко, она всё придумывала сама, мне достаточно было оказаться на подхвате. Мы спасали с ней пчёл, утонувших в арыке. Покупали горячий хлеб и откусывали углы у горбушки, запивая пузырящимся в крышке бидона свежим молоком. Занимали очередь в книжный магазин, которая ежедневно выстраивалась к пяти часам, когда в зале раскладывали новое поступление, и можно было полистать книги и повдыхать их неповторимый запах, сунув нос между страниц. И много чего ещё.
А потом как-то вечером мама пришла с работы с пунцовым лицом и с порога кричала:
– Чтобы я её больше не видела! Тварь малолетняя! Прибью, вас обеих прибью, отойди, Юрка, не лезь!
И она зарыдала папе в плечо. Я ничего не понимала. Мне было жалко плачущую маму до собственных слёз, но ярость её мешала подойти и спросить – что случилось? Как обычно, чтобы я ничего не слышала, взрослые заперлись в кухне. Я слонялась по коридору в тоске, останавливаясь, чтобы поколупать ногтем чешуйки отошедшей от стены в углу краски. Разговор на повышенных тонах длился долго, а когда дверь открылась, хмурый папа, стуча по ладони папиросой «Беломор», выскочил мимо меня на улицу.
– Полина!
Когда мама сердилась, то называла меня полным именем.
– Иди сюда.
Я уже поняла, что сейчас будет воспитательная беседа и покорно зашла, присев на табуретку, выдвинутую на середину кухни. Мама встала напротив.
– Эта Вика твоя. Она своей матери рассказала, что я не просеиваю муку. Волосик она там нашла, понимаешь ли! А мать её тоже у нас работает. И теперь весь Комбинат говорит, что я плохая хозяйка!
Она выкрикнула это куда-то в окно, стиснув руками подол серого платья.
– И чтобы больше ноги её в моём доме не было, этой засранки! Ты понимаешь, что она нас опозорила?!
Я понимала, что маме сейчас очень больно, оттого и гнев её был силён и страшен. И я ощутила, как меня накрывает этой жаркой волной её бессильного отчаяния. Во мне зашевелилось новое неприятное чувство. Я уже знала, что такое стыдно: это когда в детском саду мальчишки заманивали нас, девчонок, в туалет и показывали свои письки, а потом норовили стащить с тебя трусы. Но это было противно-щекотное чувство, мерзкое, но не такое сильное, как передалось мне от мамы: как будто внутри живота прижгли раскалённым утюгом. В воздухе словно бы чуялся запах палёного.
– Мама, а что такое позор? – спросила я.
– Что такое? А это как если выйти на улицу без одежды, и все увидят тебя голой – вот что это такое!
Я представила и покраснела.
– Но нас ведь никто не видел.
– Чтоб тебе было понятней: эта Вика пробралась под одежду нашей семьи! Она видела нас изнутри и потом всё рассказала! На Комбинате дай только повод – сплетен не оберёшься. Мне теперь стыдно людям в глаза смотреть! И никому ничего не докажешь, не объяснишь. Так и будут теперь говорить, что стряпню мою есть невозможно!
Я сжалась на табуретке и закрыла глаза. Главное, молчать: так мама быстрей успокоится. Иногда она также кричала на папу, обвиняя его в чём-то произошедшем, и отец непрерывно бегал курить. Сидя на табуретке, я думала, что не хочу расставаться с Викой. Но чувствовать обжигающие волны маминого гнева было просто невыносимо, так что хотелось вылететь из этого пожара, как белые голуби из пылающей голубятни, что недавно горела на соседней улице. Голуби долго кружили в небе, не разлетаясь, а когда успокоилось пламя, и дым развеялся, вернулись обратно на обугленный насест. Вот и я бы вернулась тихонько в сиреневом сумраке – когда все устанут, и успокоятся, и лягут спать…
Я больше так не буду! Не помню, сказала ли я тогда эти слова вслух, или сглотнула вместе с комком подступивших слёз, но я точно думала: больше не надо! Не надо, мама, мне очень плохо оттого, что ты ругаешься, перестань, замолчи, я уже всё поняла! И да, да, я усвоила главное: позор – это очень гадко, это недопустимо. Я почувствовала это от тебя, и теперь я знаю, что это такое. Мне только обидно, что я тут совсем-совсем ни при чём, но вот я сижу, и чувствую, как начинает колоть левую ногу, что висит, не доставая до пола, а шевелиться нельзя, потому, что воспитанные девочки слушают маму. Я пытаюсь сдерживаться ещё минуту, но слезы прорываются и бегут по щекам сквозь ресницы.
Выйдя с кухни, мама громко хлопнула дверью.
Я старательно избегала появляться на улице три последующих дня. Мне казалось, что все вокруг уже знают и про пельмени, и про волосики, и про позор. «Город у нас маленький» – в голове крутилась эта фраза, частенько завершавшая разговоры родительских знакомых. Но ничего особенного не происходило, и я начала забывать табуреточный кошмар, тем более, что мама хоть и ходила с поджатыми губами, больше об этом не говорила. А в субботу пришла Вика. Я заметила её в проходе между домами нашего двора. Она крутила головой, осматриваясь, и косичка с розовым бантом виляла за спиной весёлым собачьим хвостиком.
–Поля! – позвала меня Вика.
Она остановилась на краю площадки, где мы с сёстрами Кнельзен перекидывали друг другу надувной полосатый мяч. У меня внутри всё оборвалось. Просто ухнуло камнем вниз и придавило ноги.
– Поль! Побежали смотреть! У нас рядом, где бабушка, свадьба!
Вика улыбалась и притоптывала в нетерпении сандаликом. Я же не могла сделать и шагу.
– Где свадьба, где? Мы тоже хотим! – сёстры Кнельзен закинули мяч на балкон и метнулись в проход. Вика махнула им в направлении улицы и направилась прямо ко мне.
– Там такая невеста! Фата длинная-предлинная, и белый венок! Ну, ты чего? Тебе плохо?
Мне было плохо. Больше всего на свете я хотела сейчас схватить Вику за руку и побежать смотреть свадьбу, нырять между громкими праздничными людьми, танцуя под музыку и крича во всё горло «Горько! Горько!», ведь только на свадьбах всем детям можно беситься и кричать. Но я должна была что-то сделать, чтобы мама больше не беспокоилась. И чтобы папа не смотрел на неё виноватыми глазами. И чтобы меня не сажали для воспитания на неудобную табуретку. Чтобы всё стало как было раньше, спокойно и без тревог.
– Вика. Мне мама не разрешает больше с тобой дружить.
Я вытолкнула из себя эти слова и немедленно заплакала, наклонив голову и прижав ладони зачем-то к ушам. Я не слышала, говорит ли мне что-нибудь Вика – звуки музыки с улицы становились громче, как и мои собственные всхлипы – и я не видела, что происходит сквозь ненастье горячих слёз. А потом я почувствовала, что она уходит, и чтобы увидеть свою подругу в последний раз, подняла голову, смахивая вновь набегающие слёзы: удаляющаяся фигурка в коротком платье в разноцветный горошек и с рукавами-фонариками, подрагивающая на спине косичка и распустившийся розовый бант, свисающий лентами до колен – я поняла, что Вика тоже плачет, растирая кулаками глаза.
Плакать в одиночку всегда тяжелее. А самое трудное – это когда некому всё рассказать. Пусть бы приехала тётя Рая! Когда она приезжает, мама чаще смеётся, и двигается быстро и легко, а тётя Рая треплет меня по щеке и обнимает за плечи. С ней можно шептаться про всякое перед сном. Приезжает она часто, потому, что тоже любит у нас бывать. Едва зайдя в квартиру, тётя сразу же открывает все окна, снимает с гардин и замачивает занавески, ходит со мной во двор выбивать половики, хотя мама и морщится: «У нас есть пылесос!» По вечерам мы играем в лото, я даже, бывает, выигрываю. После её отъезда мы несколько дней по привычке открываем окно, для свежего воздуха, но потом снова лишь форточку – мама боится сквозняков.
Тётя Рая приехала через месяц, вечером, когда похороны Клавы-Цветастое-Платье из дома напротив уже закончились. Поминки устроили прямо во дворе. Голый по пояс Клавин муж Виктор, загорелый до черноты, и ещё двое парней с такими же вихрастыми затылками и белыми бровями вытаскивали прямо из окна первого этажа столы, составляли их в ряд недалеко от подъезда, накрывали полотном белой клеенки с васильками и маками.
–Эх, нарядная какая, – разглаживая рукой клеёнку, причитала Петровна, вездесущая ситцевая бабушка из тех, что знали все порядки и уклад, – прямо как Клава всегда была! Вот же прибрал Господь молодуху!
Петровна, всхлипывая, раздавала соседским детям карамельки и житейскую мудрость. О том, что кутью надо есть обязательно, а не дуть один компот из гранёных стаканов. О том, что нельзя смеяться, сидеть надо тихо, и уступить место новому, кто подойдёт. Клава была добрая, её помянуть захотят многие, да и Виктора вот уважить… Как он теперь с мальчонкой-то?!
– Сколько ей было? – неожиданно сзади раздался голос Раи. Поставив коричневый чемодан на скамейку, тётя притянула меня к себе и чмокнула в макушку. – Здравствуй, Полечка.
– Тридцать пять. За полгода сгорела, – к разговору охотно подключилась соседка из дома напротив. – Виктор за ней сам ходил, до последнего. Отощал, одни глазюки остались. Не спасла любовь от напасти. Намучался. Хороший парень, долго один не задержится.
– Уезжать ему надо с сыном. – Тётя резко схватила багаж и увлекла меня за плечи к подъезду.
– Квартира у них тут хорошая. Витька же работяга. Как здесь, он нигде уже столько не зашибёт, да и мужики у них в семье крепкие, вывезут…
Голоса за спиной затихали по мере нашего с тётей забега по лестнице. Мне было жаль, что я не дослушала про Витьку и его семью, и непонятно, почему раскраснелась вдруг тётя, обычно весёлая, тёплая, круглая. Мы вкатились стремительно сразу на кухню, и тётя выдвинула меня перед собою щитом:
– Посмотри! О себе не думаешь, о ребёнке подумай! У вас опять там, внизу!
– Рай, ты чего прям с порога? Устала? Давай сюда чемодан, ох, тяжёлый какой! Чаю хочешь? Или вот квас ещё есть в холодильнике.
Мама с отцом суетились, оторопев.
– Как ни приеду, – сказала тётя, – у вас тут хоронят.
– Да тебе это кажется, Рая, – сказала мама. – Дай обниму! Ты, поди, перенервничала. Хотя, если честно, меня эта музыка тоже бесит. Окна на дорогу, так каждые вторник—четверг, и тарелки эти как по мозгам долбят.
– Литавры! – включился папа. – Качественно играют, по совести! Не во всех местах у нас похороны с оркестром! Правда, идти через весь город с процессией, да по жаре… Хорошо, что сейчас машина под гроб и под памятник, было дело, и на руках несли, по очереди.
Я тихо сидела на табуретке в углу, мне нравились взрослые разговоры. Похороны были делом таким обыденным, что смерть не воспринималась трагедией, и цокали языком только в случаях выдающихся, если усопший был молод или погиб не от болезни. Мне, восьмилетней, казалась и Клава уже пожилой, и уход её вполне своевременным.
– Мам. А тёть Клава будет светиться? Ну, в темноте, из могилы?
Я не выдержала. Этот вопрос волновал всех детей городка вплоть до споров и драк. Отпетые мальчишки хвастались, что лазили на кладбище, и в безлунную ночь из могил «комбинатских» сочился голубой свет. А у начальника автобазы почернела карточка, вставленная в квадратные пазы памятника. А у восьмиклассницы Софы, что нашли прошлым летом на хлопковом поле без платья и головы, на могиле живёт скорпион.
– Глупости не повторяй, сколько раз тебе говорила! Юра, забери ребёнка, идите в комнату, мы дорежем окрошку и вас позовём!
Ожидание холодной окрошки, залитой терпким белоснежным кефиром, что вытряхивался хлопьями из стеклянных бутылок с тонкими зелёными крышечками из фольги, сгладило выдворение с кухни, и мы с папой уселись на диване в комнате, уткнувшись каждый в свою книжку. А уже после ужина, когда папа вышел во двор покурить, я встала за кухонной дверью, откуда звучали возбуждённые голоса.
– Ты просто забыла, Рая! – сказала мама. – Это тебе она смерть от болезни нагадала, эта цыганка вокзальная. Сколько нам тогда было? Тебе четырнадцать, мне двенадцать. Ух, как она за нами увязалась тогда на этой станции «Саратон». И ведь видела, что голытьба, взять нечего, в руках только сумки драные. Нет, прицепилась. Пьяная, что ль была? Помнишь?
– Да она просто ждала кого-то, – ответила тётя Рая, – стояла в пальто своём чёрном кургузом, в цветастом платке с бахромой, бубнила себе под нос: «саратон-саратон». Вроде ж посёлок так назывался рядом со станцией? Скучно и холодно, а тут мы плетёмся. Ты вообще с температурой, висела на мне. Ох, Галка, как она тогда в глаза посмотрела – у меня всё вскипело внутри. Бедные, говорит, сиротки, вижу – жить будете хорошо, но не до старости, скосит одну болезнь, а вторую пуля! А потом забормотала опять: саратон-саратон, будет у одной дочь, у второй будет слон, злосчастье уйдёт, счастье придёт…
– Так и было. А про пулю когда – на меня кивнула, и ткнула пальцем мне в бок. Да ты просто не видела! – сказала мама. – Я от слабости даже ойкнуть не смогла. Пуля-пуля, я с тех пор всё об этом и думаю, расстреляют, как дядьку нашего, которого с поезда сняли по дороге на поселение. Я потом же у матери спрашивала, но ведь молчали все, не добьёшься. Случайно подслушала, как она процедила кому-то, мол, болтал дядька много. А ты мне предлагаешь отсюда перебираться. Миллион анкет заполнять. Мы с тобой даже не знаем, что там за правда вскроется, может, за родословную нашу и к стенке…
– Ну ты совсем уже? Стенка. Нынче не те времена. Да и потом, ерунду же она наболтала, цыганка эта полоумная. Ну, смотри: пусть даже у тебя дочь, но никакого слона у нас сроду не было, даже фарфорового на комоде! А вас с Юрой проверили с головы до ног, прежде чем в Тушинск пустили на работу и проживание!
– Ты не понимаешь, – мама вздохнула, – я с тех пор чего только не передумала. Может, тогда проверили, да не допроверили, а потом как всплывёт! Я боюсь.
– А радиации не боишься? – тётя Рая возмущённо закашлялась. – Мрут же, как мухи, вокруг. Вы живёте здесь, как на вулкане, который может рвануть в любой момент. В смысле, что опомниться не успеете, как накроет болезнь – и в ящик! И не спорь со мной, Галка, у меня медицинское образование. Это город смертников, ведь не зря сюда такими калачами заманивают!
– Я не спорю, но мне кажется, ты нагнетаешь. Мрут кто от чего, по-всякому. А мы с Юркой только нормально жить начали. И потом, нам судом тут сидеть не присужено. Захотим – и уедем. Лучше посмотри, какое колечко новое – видишь, это александрит!
– Ой, красивый какой! – воскликнула тётя Рая. – К твоим серьгам! Ну-ка, дай, я примерю.
– Я и Поле такое купила, в приданое, там уже три кольца в шкатулке, цепочка, браслет…