
Полная версия:
Одна боль на двоих
— По надобности.
Они не остановили. Им было велено сторожить ведьму, а я — не ведьма. Я прошёл мимо и услышал, как за спиной один сказал другому: «Глянь-ка, без намордника». Я не обернулся.
* * *
У Дориной калитки горел свет. Она стояла в проёме, в платке поверх рубахи, с лучиной, — старуха, которая не спит, потому что колено, и всё видит, потому что не спит.
— Ушла? — спросила она.
— Да.
— Через мой огород. Я слышала. — Она подняла лучину и посмотрела на моё лицо. На то, что без маски. — Иди. Только вот что, Северин Бранов: без неё не возвращайся. Понял? Без неё тут тебе делать нечего. Я тридцать лет смотрела, как ты ходишь мимо, будто неживой. Хватит.
Я не ответил. Я не знал, что положено отвечать на такое. Она махнула лучиной — иди, — и я пошёл.
Слобода, сорок дворов, я знаю их все. Я шёл по ней, как ходил двадцать лет, — и не так. Я шёл не по улице. По нитке. Она тянула вниз, к кожевням, и я шёл за ней, как слепой за собакой, и когда улица сворачивала не туда, я чувствовал, как натяжение сдвигается в боку, — и сворачивал обратно.
Я считал шаги. Триста двенадцать до кожевен. Я сбился на двухсотом, потому что ступни заныли. Не мои. Её — сбитые, мокрые, в чужих башмаках, которые натёрли. Я шёл и чувствовал её ноги в своих сапогах, и это было как нести кого-то на спине, кого не видишь.
У реки стало холодно.
Не снаружи — ночь была сырая, но тёплая. Внутри. Холод вошёл в голени, потом в колени, поднялся к бёдрам — ледяной, живой, текущий. Вода. Она в воде. Прямо сейчас, пока я иду по берегу, она идёт вброд, и Мгла ей по пояс, и течение тянет. Я ускорил шаг. Потом побежал — второй раз в жизни.
Мост я обошёл. Там горели факелы и стояли люди, я видел издали, пятеро, — Вейн. Он ставит заранее. Он не любит того, чего не понимает, и ставит пятерых на всякий случай. Я пошёл берегом, мимо мельниц, в тени, и у последней мельницы увидел забор из жердей, и на верхней жерди — гвоздь, и на гвозде — тёмное.
Я тронул пальцем. Кровь. Её. Я уже знал, но тронул, — так положено, проверить.
Ладонь у меня при этом дёрнуло, как будто гвоздь вошёл снова. Я сжал кулак. Я перелез.
* * *
Брод был широкий, мелкий, по камням. Я вошёл в воду и понял, что ошибся: не по пояс — ей по пояс, мне по бедро, но холод был двойной. Свой — я его почти не чувствую, вода как вода — и её, который ещё сидел в моих ногах от того, что она прошла здесь четверть свечи назад. Двойной холод — это много. Я шёл и считал камни под ногами, чтобы не думать о том, что считать нечего.
На том берегу тяга изменилась.
Она стала ближе и слабее — не как у той, кто идёт, а как у той, кто сел и не встаёт. Я прибавил шагу. Тростник, ивы, тропа в траве, мокрой от росы. Нитка вела в тростник, вбок от тропы, и я свернул, и в тростнике, там, где он примят, лежала она.
На боку. В сером плаще, промокшем насквозь, тёмном, как речное дно. Капюшон сполз, обрезанные волосы прилипли к щеке. Левая рука замотана краем плаща, и край этот был уже не серый. Правая — под головой. Глаза закрыты.
Я опустился рядом. Я не тронул её сразу. Я смотрел: дышит. Часто, неглубоко, и губы серые. Кровь — много, судя по плащу, — и вода, и ночь, и три версты пешком на сбитых ногах. Я знаю, сколько может тело. Это было близко к краю.
Я положил руку ей на лоб. Холодный.
Она открыла глаза.
Она смотрела на меня — на лицо, без маски, в предрассветной серости — долго, так, как смотрят, когда не уверены, что это не сон. Потом сказала хрипло:
— Ты пришёл.
— Ты дёрнула за нитку.
— Я не хотела.
— Знаю. — Я размотал плащ с её руки. Порез был длинный, глубокий, чистый — гвоздь прошёл как нож. Кровь уже не шла, запеклась. Это было хорошо. Я замотал снова, туже, своей холстиной, которую ношу за пазухой, — так положено, у палача всегда есть холстина. — Ты бы умерла здесь до полудня.
— Я лекарь. Я знаю.
— Знаешь. И пошла.
Она не ответила. Она лежала, и я видел, как у неё дрожит подбородок, — не от холода. Я чувствовал её холод, он был в моих ногах; дрожь была другая.
— Двадцать капель, — сказала она. — Ты должен был спать до полудня.
— Я спал. Потом ты порезала руку.
— Я знаю. Я поняла. Я сидела там, в траве, и поняла, что ты… — Она закрыла глаза. — Пепел меня побери. Я думала, что ухожу, чтобы тебя спасти. А сама позвала.
Я не знал, что на это ответить. Я положил это к остальному — и заметил, что «остальное» теперь, кажется, не помещается никуда и просто лежит во мне, большое, как река.
И тут я услышал лошадей.
* * *
Трое. Со стороны моста, по той стороне, — значит, обошли через мост и теперь шли берегом вниз, как я. Я узнал по посадке: братья-стражи, лёгкие кольчуги, мечи. Впереди — на гнедой — широкий, с рукой на перевязи, прижатой к груди. Ульрик. Он сидел в седле криво, как сидят с болью, и я подумал — отметил, — что он чувствует свою руку так, как я не чувствовал бы.
Они ещё не видели нас. Тростник, ивы, серость. Но у них были лошади, а у нас — она, которая не могла встать.
Я поднял её на руки. Она была легче, чем вчера. Я отнёс её на десять шагов вглубь, где тростник был выше головы и под ним — сухая кочка, и положил, и накрыл своим плащом сверху, чёрным, он сливался с тенью.
— Лежи. Не дыши громко.
— Что ты…
— Лежи.
Я вышел на тропу. Один. Без маски, в чёрном, с перевязанной правой рукой. Я встал посреди тропы и стал ждать. Я умею.
Они увидели меня за тридцать шагов. Ульрик поднял здоровую руку, и двое за ним остановились.
— Нечистый, — сказал он. Голос у него был хриплый, злой, с болью внутри. — Ну надо же. Пришёл-таки. Я так и сказал Дознавателю: он пойдёт за ней, как кобель. Где она?
— Ушла.
— Куда?
— На запад. По дороге. Час назад.
Он смотрел на меня сверху. Потом на мои сапоги — мокрые. На тростник за моей спиной. Я видел, как он думает: медленно, тяжело, как ворочают камень. Он не был глуп. Он был зол, а злость иногда видит лучше ума.
— Врёшь, — сказал он. — Безмолвные не врут. А ты врёшь. Что она с тобой сделала?
Я не ответил.
— Слезайте, — сказал он своим. — Она в тростнике. Ищите. А этого… — он посмотрел на меня, и в маленьких глазах было то, что я видел у него на полу башни, только теперь наоборот, — этого Дознаватель велел брать живым. Он не сказал — целым.
Двое спешились и пошли на меня. Мечи наголо. Молодые. Одного я знал — Пётр, из Кожевенного, он стоял у двери башни в тот день, когда я сломал руку его капитану, и не заступил дорогу. Он и теперь шёл неохотно.
Я не вынул ножа.
Я не убиваю без листа. Это не правило Ордена — это моё. Двести четырнадцать, и все по бумаге, и ни одного — так. Я не собирался начинать на мокрой тропе у брода из-за того, что у меня в тростнике лежит женщина под моим плащом.
Первого я взял за запястье, когда он замахнулся. Я знаю, где суставы. Меч ушёл в траву, он сам — следом, лицом вниз, я придавил его коленом, чтобы не вставал, пока не надо. Второй — Пётр — ударил сбоку. Я подставил перевязанную руку, и клинок прошёл по щепкам, и щепки спасли пальцы. Я не почувствовал. Я взял его за ворот и за пояс, как берут мешок, — поднял, — и бросил в реку.
Он упал с плеском, по грудь, и сел на дно, и смотрел на меня из воды, раскрыв рот.
— Иди домой, Пётр, — сказал я.
Ульрик ударил коня. Он шёл на меня верхом, с одной рукой, с мечом в левой — неловко, широко. Я шагнул вбок и взял коня под уздцы. Конь встал. Я знаю лошадей, я вёл их на двор двести четырнадцать раз. Ульрик замахнулся сверху, и я дёрнул узду, и конь присел, и Ульрик сполз с седла на здоровое плечо и на перевязанную руку.
Он закричал. Я слышал, что это боль, — настоящая, его, и я стоял над ним и чувствовал, что должен был бы что-то. Я чувствовал — пусто. Своё не считается. Чужое — тоже. Только её.
— Уходи, капитан, — сказал я. — Скажи Дознавателю: ведьма жива. Я её берегу. Он велел.
Я взял его меч из травы и бросил в реку — туда же, где сидел Пётр. Первого отпустил. Он отполз. Я повернулся и пошёл в тростник, и за спиной никто не пошёл следом — трое, двое в воде и один с рукой, против одного, который не вынул ножа. Они не пошли. Я знал, что не пойдут. Я их не боюсь, и они это знают, и это хуже меча.
* * *
Она сидела на кочке, под моим плащом, с белым лицом, и смотрела на меня.
— Ты их не убил.
— Нет.
— Почему?
— Нет листа.
Она засмеялась — коротко, сипло, и смех перешёл в кашель. Я поднял её. Она не спорила. Я встал с ней на руках и посмотрел на восток, где за рекой, за мельницами, за стеной вставал серый свет и в сером свете была Цитадель, и Вейн в кабинете, и лист с тридцатью днями.
Туда — долг. Вернуть. Я страж, мне велено беречь, и беречь — это вернуть в башню, под засов, под Агатины повязки. Это просто. Так было бы ровно.
Я повернулся на запад. Там был лес — чёрный, низкий, в полуверсте, и за ним дорога, и где-то на ней монастырь, о котором говорила Агата, — Святой Гарды, пустой. А за лесом — её Ольховка.
Туда — измена.
Я стоял с ней на руках между востоком и западом, и в боку у меня был крючок, и он не тянул никуда — она была здесь, у меня на руках, леска провисла. Я должен был решить сам. Мне никто не говорил. Двадцать лет мне говорили.
Я пошёл на запад.
Трава была мокрая, высокая, она цеплялась за сапоги. Я считал шаги, потому что это единственное, что я умею делать, когда не знаю, что делать. Сто. Двести. На трёхсотом я подумал о Матиасе — что его позовут к Вейну и спросят, и он будет стоять в кабинете, где пахнет воском, и не знать, что сказать. Я подумал о тетради на полке. О Доре с лучиной. О том, что завтра в Слободе будут говорить за ставнями: ушёл. С ведьмой. Без намордника.
Это всё было правдой, и я нёс это с собой, как нёс её, — и она была легче.
Она подняла голову и посмотрела на меня снизу, с моих рук, мокрая, серая, с перевязанной ладонью, и я ждал, что она что-нибудь скажет — про мак, про то, что я должен был её вернуть, про Вейна. Она сказала другое.
— Ты дезертир, палач.
— Да.
Я услышал, как это вышло. Ровно, коротко, как выходят все мои слова. И не поверил, что это я сказал. Я шёл по мокрой траве к чёрному лесу, с ведьмой на руках, без маски, без листа, и повторял про себя — «да», — и каждый раз это было так же. Так же правда.
Я не узнавал себя. Но, кажется, впервые за двадцать лет это был я.
Глава 12. Одно одеяло
Велена
Святая Гарда, кем бы она ни была, умерла давно, и дом её умирал следом — медленно, по камню.
Я увидела его с рук Северина: серую стену без крыши, арку, в которой росла берёза, и одну целую башенку, узкую, как палец, с чёрной дырой окна. Вокруг — лес, мокрый, низкий. Над лесом — небо, которое с полудня собиралось, собиралось и наконец собралось. Первые капли ударили по моему лицу, когда он нёс меня через арку, а когда он поставил меня на пол в башенке — у стены, на сухое, — за дверным проёмом уже стояла вода. Сплошная, серая, шумящая, как мельничное колесо.
— Ливень, — сказал он.
— Какой наблюдательный.
Он посмотрел на меня. Без маски — я ещё не привыкла к этому вне дома, его лицо под открытым небом выглядело как вещь, которую вынесли из подвала и не знают, куда поставить. Он посмотрел — и, кажется, что-то у него дрогнуло в углу рта. Не улыбка. То, что бывает перед ней.
—
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

