Читать книгу Тишь (Summer Bjorn) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
Тишь
Тишь
Оценить:

5

Полная версия:

Тишь

Из брюха они цедят кровь в кожаный бурдюк. Кровь эту я знаю: она не сохнет и стоит чёрной. Дрянь. Они берут её бережнее всего.

Мясо они бросают.

Всё мясо. Целую тушу, разобранную по мелочи, — оставляют лежать. Забирают чешую, требуху, кровь, когти. Уходят от туши и не оглядываются.

Я лежу за камнем и складываю.

Который месяц я хожу по этой земле. Я свалила тварей больше, чем могу сосчитать по зарубкам. Я брала с них мясо и жилы, а всё прочее оставляла воронам, которых тут нет.

А это, выходит, товар.

Вот эти вот комки на жилах — товар. Чешуя, которую я срезала и подкладывала под голову, — товар. Кровь, которой я брезгую, — товар.

Всё это время я хожу по деньгам и вытираю о них ноги.

Злость поднимается ровная, рабочая, и на ней хорошо думается. Значит, они лезут сюда за этим. Значит, за это платят снаружи, и платят столько, что стоит идти в Тишь и умирать в ней. Значит, у моей работы есть цена, и цену эту знают все, кроме меня.

Ладно. Теперь знаю и я.

Смотрю дальше, и смотрю уже по-другому: не на лица — на руки. Как берут. Где режут. Что кладут в соль, а что в тряпицу сухую. Молодой делает не так, и Спина его поправляет, и я запоминаю за Молодым, потому что за поправкой видно правило.

Учусь. Первый раз за всё моё время — учусь у людей.

К темноте я знаю про их ремесло больше, чем знала утром. И знаю ещё одно: с тварей, что я вывалила в траву, вышло бы столько, что этим троим не унести.

✦ ✦ ✦

Ночью они жгут костёр, и я подхожу ближе, чем следует.

Ложусь в тридцати шагах, за поваленным стволом, с подветренной. Отсюда слышно.

Первым делом, ещё до котла, Ведущий достаёт из-за пазухи книжицу и водит по ней пальцем, шевеля губами. Считает. Каждый вечер, выходит, считает — как я режу зарубку, — и лицо у него над книжицей такое же, как у меня над столбиком.

Стало быть, и у них там книга. Выходит, мы с ним одной породы, хоть он о том и не знает.

И вот тут со мной делается странное.

Они говорят.

Не слова — я слов сперва и не разбираю. Гул. Три голоса вперемешку: низкий, повыше, звонкий. Один сказал — двое ответили. Кто-то перебил. Кто-то фыркнул.

Я лежу за стволом и слушаю этот гул, и во мне всё раскрывается ему навстречу, как раскрывается ладонь.

Я знаю этот звук. Всей собой знаю. Так звучит, когда люди сидят вместе и им не страшно.

Потом разбираю и слова, и слова обыкновенные до глупости.

— Подвинь.

— Куда ты его пихаешь, он же прогорит.

— Дай сюда.

— Да не лезь ты.

Ничего. Пустое. А я лежу и слушаю каждое, будто мне читают что-то важное.

Молодой рассказывает — длинно, путано, с подвыванием, про какую-то бабу и какие-то сапоги. Спина хмыкает. Ведущий молчит. Молодой доходит до конца, где сапоги, видно, самое смешное, — и все трое хохочут.

И меня накрывает.

✦ ✦ ✦

Смех.

Комната, полная смеха. Много голосов, женских, и один из них — мой.

Мне смешно. Мне так смешно, что я держусь за живот и не могу выпрямиться; кто-то рядом фыркает мне в плечо; кто-то говорит: «тише, тише», и от этого делается ещё смешнее. Свет. Тепло. Пахнет чем-то сладким и чуть-чуть воском.

Я смеюсь. Я умела вот так.

Ни одного лица. Только смех, и мой тоже.

✦ ✦ ✦

Выныриваю от того, что чешуя на загривке встаёт дыбом.

Разом. Вся.

Не знаю, сколько меня не было. Костёр стал ниже. Молодой уже не говорит — сидит, ковыряет палкой в углях.

А в тридцати шагах от них, с той стороны, откуда ветер, из темноты выходит тварь.

Я вижу её первой, потому что мне видно то, чего им не видно вовсе: она идёт на запах. На их мешки. Тварья кровь не сохнет и воняет за версту, а они сложили бурдюк и требуху с краю лагеря, чтоб не в ногах.

Приманку они себе навязали сами и легли рядом.

Тварь низкая, длинная, идёт брюхом по земле, и голову несёт вбок. Крупная. Такую я одна не возьму ножом.

Ведущий сидит спиной к ней. Спина дремлет. Караульный — Молодой, и Молодой ковыряет угли.

Они не увидят. Они не почуют. У них есть глаза, уши и ничего больше, а тварь идёт с подветренной, и до неё двадцать шагов, и она уже присела на задние.

Я лежу и смотрю, как их сейчас начнут есть.

И у меня в голове — холодно и ясно, как всегда, когда идёт счёт. Не моё дело. Меня тут нет. Выйду — увидят: увидят чешую, когти, тварь в тряпке. Схватятся за железо. Я знаю, чем это кончится, я это знаю ещё до того, как выйду.

А если не выйду — этих троих не станет. Лиц не станет. Смеха не станет. И некому будет вывести меня отсюда, потому что дороги я не знаю, а они знают.

Считаю: выйти — потерять их. Не выйти — потерять их.

Сроду не считала так быстро.

Есть третье.

✦ ✦ ✦

Я иду по темноте, обходя их костёр по дуге, — тихо, как хожу теперь всегда, а сейчас тише прежнего: тут не тварь надо обмануть, тут людей.

Ветер мне в лицо: тварь меня не учует.

Захожу ей в бок, ложусь и смотрю. Двадцать шагов до неё, тридцать за ней — костёр и три спины.

Ножом нельзя. Нож — это возня, это хрип, это шум на весь лагерь, и они прибегут и увидят меня над ней, и всё.

Значит, надо тихо.

Щепоть складывается сама.

Читаю тварь, покуда она читает их. Голову несёт вбок — значит, шея у неё работает боком, значит, жила ходит не там, где у прочих. Ищу — глазами не найду, темно. Закрываю их и слушаю чешуёй.

Вот. Под ухом, у самого затылка, где шкура тонкая и складкой, — тепло. Тонкой ниточкой. Оттуда бьётся.

Тварь подбирается. Задние ноги подобрала. Сейчас.

Даю каплю.

Ожог идёт по ходам, белым по глазам, — а жало входит туда, куда вела чешуя, между двумя ударами сердца.

Тварь не вскрикивает. Тварь оседает на передние, потом на бок, тихо, как оседает мешок с зерном.

У костра Молодой поднимает голову.

— Слышь?

— Чего?

— Да… вроде.

— Спи давай.

Я лежу в темноте, в двадцати шагах от них, с кровью из носа, и не дышу.

Молодой сидит, слушает. Потом плюёт в угли и берёт палку.

А во мне звенит.

Тихо, глухо, не как после боя — как после хорошо положенного стежка. Двадцать шагов, темнота, ветер в лицо, ниточка тепла под ухом — и всё. Тварь в две меня весом легла, не пикнув, в двадцати шагах от троих, и трое ничего не заметили.

Вот теперь я вижу, чего мне дали. Не силу — реку у меня отняли. Дали иглу. А игла тем и хороша, что её не слышно.

✦ ✦ ✦

Тушу я утаскиваю всю ночь.

Она в две меня весом. Тащить её надо не волоком — волок оставит борозду, а Ведущий читает землю неплохо, он найдёт борозду поутру и станет думать. Значит, поднимать. Значит, на плечо, шагов десять, положить, отдышаться, опять.

Считаю на ходу, потому что счёт держит: десять шагов — положить. Десять — положить. На двадцатом разе сбиваюсь и начинаю сначала, и это меня злит больше, чем спина.

Шкура у неё холодная и в слизи, и слизь эта воняет так, что я к утру перестаю чуять вообще. Голова у туши мотается и бьёт меня по бедру, всё по одному месту, — к рассвету там будет синяк под чешуёй, и я про него узнаю позже, когда сяду.

К рассвету я оттаскиваю её за гряду, шагов на четыреста, и там оставляю. Руки не держат. Ходы горят. Кровь из носа шла дважды.

Ложусь рядом с ней в мокрую траву и лежу.

Я спасла троих человек, и они об этом никогда не узнают. Они проснутся, поедят и пойдут дальше, и будут думать, что ночь была тихая.

Смешно.

Смеюсь — тихо, в траву, чтоб не услышали. Смех выходит скрипучий и совсем не такой, как там, в комнате.

А потом, отдышавшись, отрезаю у туши то, что берут они: чешую с хребта — толстую, внахлёст; когти; из брюха — печень и тёмные комки на жилах. Складываю в тряпицу и пересыпаю солью, как делал Спина. Кровь цедить не во что; ладно, обойдусь.

Мясо оставляю.

Первый раз в жизни я оставляю мясо и забираю требуху, и от этого во мне странно и весело.

Учусь, — говорю я туше. — Ты не в обиде, да?

✦ ✦ ✦

К вечеру я нагоняю их снова, потому что идут они медленно, а я почти налегке.

И ложусь у костра — за тем же поваленным стволом, с подветренной, как ложатся к своим.

Они ужинают. Спина кряхтит. Молодой рассказывает.

А потом Ведущий, который за два дня сказал слов десять, говорит:

— Тварь ходит.

И у меня внутри всё останавливается.

— Какая? — Молодой перестаёт жевать.

— Слух с кромки. Ходит одна. По глуби.

— Ну и что, — говорит Спина. — Их там…

— Эта не как те. — Ведущий греет руки и говорит в огонь, ровно, будто о погоде. — Новая. Такой тут не видали. Ходит одна, без стаи. Смотрит из темноты и не подходит.

Тишина. Молодой перестал жевать вовсе.

— Врут, — говорит Спина неуверенно.

— Может, и врут. Только Хмырь клялся, что видел. Далеко, на гряде. Стояла и смотрела. Говорит — баба.

— Чего?

— Баба, говорит. В чешуе, голая. Стояла и смотрела, как он смотрит, а после ушла.

Спина быстро трогает пальцами землю у своих ног — оберегом, как трогают перила над обрывом. Я не знаю этого движения, но понимаю его сразу, всей собой: земле тут платят — земля и держит.

— А Хмырь-то! — Молодой аж подскакивает, каша летит с ложки. — Хмырь-то сам теперь божится: подмигивала, мол, ему! И вертелась! И будто чешуя у ней токмо со спины, а спереди — баба-бабой, и всё, — он показывает руками, что «всё», — наружу! И пальчиком его, пальчиком — в глубь звала!

— Ну ясно, — Спина зевает с хрустом. — Сперва «стояла и смотрела». После «подмигнула». Нынче уже вертится и зовёт. К весне он на ней женится. — Он сплёвывает. — Брехло. Ему баба последний раз подмигивала в люльке, вот и мечтается.

Я лежу за стволом и слушаю, как меня раздевают языком.

Пальчиком, значит, звала. У меня заместо пальчика — коготь в вершок: поманила бы — он бы там и лёг, только не от любви. Смешного тут на грош, а мне смешно: Хмырю, выходит, мало было уйти от твари живым. Надо было уйти желанным. Страх у него за три дня перебродил в похвальбу.

Люди. Всё-то у них идёт в дело. Даже я.

— За голову платят, — говорит Ведущий. — Скупщик даёт золотой.

— Золото-ой? — Молодой давится. — Целый? Да я золотой в руках не держал ни разу… А чего с ней делать-то, с головой?

— Ничего. Голову привези. Остальное — его забота.

Они молчат. Костёр трещит.

— Ежели баба, — говорит Молодой осторожно, — так, может, она это… живая? Пропала у кого?

Спина фыркает.

— Из глуби живых не выходит. Оттуда только твари выходят, малой. Была бы баба — были бы кости.

Ведущий кивает в огонь.

— Тварь и есть. Морок доделал из кого-нибудь. Оттого и стоит смотрит: помнит, что человеком была, а делать что — не помнит.

— Тьфу, — говорит Спина. — Спать давай.

— А ежели правда баба, — тянет Молодой, не унимаясь, — так её ж искать должны. Родня там, или кто.

— Кого искать-то? — Спина зевает. — Ежели она в глубь пошла, так по ней давно отплакали и стол накрыли. Мёртвая она, малой. Мёртвых не ищут. Мёртвых поминают.

— А она ходит.

— Ходит не она. Ходит то, что после неё осталось.

Ведущий кивает в огонь, и на том разговор кончается.

✦ ✦ ✦

Я лежу за стволом.

Не двигаюсь. Не дышу почти.

Внутри у меня очень тихо и очень пусто, а потом эта пустота начинает наливаться.

Вот, значит, как.

Я лежу в тридцати шагах от них — от тех, за кем я иду четвёртый день, как идут за тёплым; от тех, чьи лица я разглядывала, как разглядывают пожар; от тех, кого я вчера ночью вынесла на своих руках из-под клыков, и таскала тушу до рассвета, и кровь у меня шла носом, — и слушаю, как они торгуют мою голову.

Золотой даёт скупщик. Целый золотой — за то, что у меня на плечах.

И вот ещё что, помельче, а достаёт глубже.

По ней отплакали и стол накрыли.

По той, которой я была. Где-то есть люди, которые её оплакали, — сели, помянули и разошлись; и с того дня они живут дальше, а её у них больше нет. Тёплый голос, тот, по которому во мне дыра, — он тоже, выходит, отплакал.

А я вот она. Лежу за стволом в тридцати шагах от чужого костра, и у меня нос в крови, и я слушаю, как меня поминают.

Мёртвых не ищут. Мёртвых поминают.

Значит, никто не идёт. Никто и не пойдёт: не по кому.

Я это, вообще-то, знала. Знала всё это время — просто не проговаривала словами. Оно и лежало тихо. А сказали вслух чужие мужики у костра — и оно встало во весь рост.

Я не тварь, — говорю я себе.

И тут же, следом, потому что врать себе я разучилась ещё в мороке: а кто?

Я хожу одна. Я смотрю из темноты и не подхожу. Я убиваю без звука, каплей, и оттаскиваю туши, чтоб не нашли.

Всё сходится. Каждое слово. Они меня описали лучше, чем я себя.

Разница одна, и её не видно с их стороны: я слушаю их смех и хочу к ним.

Тварь бы не хотела.

Или хотела бы. Откуда мне знать, чего хочет тварь; я одна такая на всю Тишь, и спросить не у кого. Твари не отвечают.

Злость встаёт медленно, и она сегодня не белая — чёрная, тяжёлая, с самого дна. Не на них. Их я как раз читаю: они видели, как из глуби выходит только то, что рвёт; они правы, у них своя правда, выученная кровью.

Злость на тех, кто меня такой сделал.

Двое ушли на закат. Двое. Ушли целые, ушли по своим делам, и живут где-то там, за мороком, у огня, и никто у их костра не говорит: за их голову дают хорошую цену.

Меня вынесли из людей и положили в твари. Меня — не спросили.

Лежу и грею на этом руки, покуда не отпустит.

✦ ✦ ✦

Отпускает к рассвету, и остаётся счёт.

Считаю, что имею.

К ним не выйти. Тут вопрос закрыт, и хорошо, что он закрылся до того, как я вышла с протянутой рукой. Выйди я вчера, спасая, — и Спина взял бы топор, и Молодой заорал, и Ведущий сделал бы то, что делает молча. И я бы их убила. Всех троих. За миг, каплей, — я теперь умею тихо.

И вот это, а не голод и не морок, было бы концом.

Стало быть, не выхожу. Стало быть, иду следом, как шла: тенью, с подветренной, в тридцати шагах.

Зачем — знаю. Они выведут. Они идут туда, где живут; из Тиши ведёт дорога, и они её знают, а я нет.

Дальше видно будет. Меня туда не пустят такую — это я поняла у костра, за один вечер, лучше всякой науки. Значит, надо не такую.

Какую — не знаю. Придумаю. Я тут много чего придумала из ничего.

Кое-что уже видно.

Чешуя выдаёт с первого взгляда — это раз. Значит, надо, чтоб не выдавала; а она у меня, я замечала, ходит: под ладонью подаётся, хотением встаёт обратно. Стало быть, с ней можно договориться. Пробовать буду не тут — тут у меня одна ошибка, и та последняя.

Голая кожа не годится — это два: голому в Тиши холодно, а к людям голым не выходят вовсе, это я поняла по тому, как они одеты. Значит, нужна одёжа. Одёжа лежит там, откуда я принесла соль: в мёртвых домах её сундуки.

И говорить надо уметь — это три. Голос у меня скрипучий и чужой; я им с самого стыка говорю с камнями. Слова у меня есть — вон, «хлеб» же поднялся. Придётся вспоминать, как их складывают, чтоб выходило по-людски, а не по-моему.

Зарубку режу одну, за вчера, и она выходит кривая: руки после ночи не держат.

Учёт вслух, чтоб вросло:

— Добыла: ремесло — что берут с твари и как берут; чешуя, требуха, когти, кровь, соль. Иглу тихую — бить без звука. Три лица.

Молчу.

— Уплатила: ночью с тушей. Кровью носом. Смехом.

Про смех выговариваю и сама не понимаю, что этим сказала. Ладно. Пусть лежит.

Костёр у них уже дымит: собираются. Ведущий затаптывает угли, Спина кряхтит над мешком, Молодой мочится в стороне, вниз по ветру, — научили.

Они пойдут, и я пойду. Они не узнают. Пусть.

Мне их всё равно жалко — вон Молодой опять сунул флягу в тот же карман, где кремень; отсыреет кремень, и будут они мёрзнуть на переходе, дурни.

Ничего. Живые. Пока везёт.

А у их везения, вообще-то, есть имя. И когти.

Глава 16

Кромка открывается на седьмой день, к полудню, и я сажусь, потому что ноги перестают держать.

Трое идут внизу, по распадку, и не оглядываются: им это место привычное. А я сижу на камне выше их и смотрю вперёд, и вперёд у меня — другое.

Земля кончается.

Не обрывом — цветом. Досюда всё серое да бурое: камень, гниль, иней. А там, за распадком, начинается зелень. Не пятном, не клочком — вся земля до горизонта зелёная, живая, с травой, что гнётся под ветром и распрямляется. Дальше — тёмная полоса леса. Настоящего: он шумит. Я слышу шум за версту и не сразу понимаю, что это, — я отвыкла от звука, который издаёт много живого разом.

Над зеленью летают птицы. Много. Они кричат.

Сижу и смотрю, покуда не начинают течь глаза, — от ветра, наверное.

Всю мою новую жизнь — от камня до этого камня — я шла на закат за двумя. И вот он, закат, и за ним земля, где живут.

Внутри у меня поднимается и распирает, и я не сразу разбираю, что это. Не радость. Слишком горячо для радости и слишком больно. Это как когда отогреваешь отмороженные пальцы: сперва думаешь, что счастье, потом кричишь.

— Дошла, — говорю я камню.

Камень молчит. Ему всё равно.

Ну и ладно. Я и не для него.

✦ ✦ ✦

Дошла — а дальше что?

Сижу над зелёной землёй половину дня и складываю.

Выйти я не могу. Это я поняла у их костра, за один вечер: за мою голову дают золотой, а из глуби живых не выходит. Выйду такая — схватятся за железо, и я их убью, потому что тело быстрее меня и решает раньше.

Значит, надо не такую.

Что во мне выдаёт — знаю. Чешуя. Всё остальное можно спрятать под тряпку, а её нет: она везде, от загривка до пят, и на лице она тоже — по скулам, по вискам.

А чешуя, я замечала, ходит.

Пробовала я это ещё в обжитой стороне, тогда — со злости и наугад: провела ладонью, злая и усталая, сказала «отстаньте» — и под ладонью подалось. Ушло. Стало гладко. Я тогда испугалась и позвала обратно, и оно вернулось.

Значит, слушается. Значит, можно уговорить.

Пробую здесь, на камне, над зелёной землёй.

Веду ладонью по предплечью и хочу, чтобы ушла. Она не идёт. Хочу сильнее — стоит. Злюсь — стоит.

Сажусь ровнее и думаю не злостью, а руками, как думаю о работе. Форму я умею держать. Держать — это не «хотеть». Держать — это опора и ход. Опору я знаю: она во мне, я на ней стою с самого стыка, и звать её «Айра». А ход надо вести.

Веду. Не «уйди» — а как ведут стежок: отсюда — туда.

И чешуя идёт.

Она сходит с предплечья волной, от локтя к кисти, — не сыплется, а именно уходит, будто втягивается назад, откуда росла. Под ней кожа. Розовая, тонкая, голая. Моя.

Я смотрю на свою человечью руку и мне делается дурно.

Потому что вместе с чешуёй уходит всё остальное.

Мир глохнет. Я сижу на том же камне, в том же ветре — и ничего не чую. Ни морока за спиной, ни зверя в распадке, ни дрейфа. Всё это время у меня в голове стояла карта, живая, гудящая, — и её выключили. Осталась картинка: то, что видно глазам. И всё.

Я сижу оглохшая, ослепшая, голая, и мне холодно так, как не было даже в стуже.

Вот, значит, чем платят.

Зову обратно — чешуя встаёт мгновенно, с готовностью, и мир возвращается: гудит морок, шумит лес, в распадке идёт что-то мелкое, и всё это ложится на место, и я дышу.

Сижу и трясусь.

Гоняю ещё раз. И ещё. К вечеру я умею убирать её с руки и держать так на счёт до ста. К ночи — с руки и с плеча, и уже без дурноты.

Это работа. Работу я умею.

А то, что при этом я слепну и мёрзну, — это цена. Цену я тоже умею.

✦ ✦ ✦

Сборщика я нахожу на третий день у кромки.

Он один. Ходит по краю зелени, по той стороне, где земля ещё живая, но уже нехорошая: трава там жухлая, кустарник крученый. Собирает что-то в мешок — приседает, срезает, кладёт. Кривой нож, холщовый мешок, шапка. Старый.

Один. Без железа, кроме ножа. Не охотник — травник.

Я смотрю на него полдня.

И решаю: этот.

Не потому, что добрый — я не знаю, добрый ли. Потому что один, потому что старый, потому что режет траву, а не глотки. Если кто и не побежит — этот.

Готовлюсь два дня, как готовлюсь ко всему, и первым делом — одёжа.

Обмотки и платок — это не одёжа. Люди носят ткань от горла до пят, я видела; в повязках ходит либо раненый, либо то, чем меня считают. Голой к людям не выходят даже твари в байках — в байках твари как раз наряжаются.

Сперва думаю украсть. Травник же откуда-то ходит: за кромкой стоят дворы, у дворов сохнут верёвки, на верёвках висит всякое. Считаю — и отбрасываю: у кромки каждый двор своё считает, пропажа с верёвки — это шум, собаки, мужики с железом по следу. Красть у людей, к которым идёшь мириться, — умное начало, ничего не скажешь.

Остаётся сделать самой. Руки у меня, что ни говори, из вышивальной: плести они умеют.

Рву лыко у ручья, мну до мягкого, кладу основу, веду уток — опора, ход, шов, те же три стежка, только нитка в палец толщиной. К вечеру второго дня выходит… нечто. Накидка не накидка, юбка не юбка: плетёнка от плеч до колен, лохматая, с торчащими концами. Тёплая, к слову. И закрывает всё, что у людей положено закрывать.

Оглядываю себя в тихой воде: копна копной. Пугало с рубцами. Ну — одетое пугало. Люди боятся голого, а не лохматого.

Чешую убираю всю, сколько умею: с рук, с плеч, с шеи, с лица. Держится. Мир глохнет, и я стою в этой глухоте, и мне надо в ней говорить.

Голос. Голос надо проверить.

— А-а, — говорю я в кулак.

Выходит скрип. Ржавый, чужой, ниже, чем должен быть. С самого стыка я говорила с камнями и сама с собой, и связки у меня, видно, тоже переписало.

— Здравствуйте, — говорю я.

Слово выходит целым, и от этого у меня всё внутри переворачивается: оно там было. Лежало и ждало.

— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, дорогу.

Скрипит, но выходит. И складывается по-людски — само, я даже не думаю, как.

Выхожу.

✦ ✦ ✦

Иду к нему открыто, издали, чтоб увидел загодя и не пугался. Руки держу пустыми и на виду. Нож оставила за камнем — специально, чтоб не блеснул.

Он видит меня шагов за двадцать.

Разгибается. Смотрит. Я останавливаюсь, чтоб не наступать, и говорю — как выучила, ровно, тихо:

— Здравствуйте.

Он не отвечает.

Он стоит и смотрит на меня, и я вижу, как у него делается лицо. Сперва просто удивление: баба, откуда. Потом он смотрит ниже. На обмотки. На платок. На босые ноги.

Потом на волосы.

Потом — я вижу это по глазам, вижу точно, как читаю зверя, — до него доходит, откуда я иду. С той стороны. Из Тиши. Одна. В траве вместо одёжи.

И лицо у него делается пустым.

— Мне бы дорогу, — говорю я и делаю шаг.

Зря.

Он роняет мешок. Не бросает — роняет: пальцы просто раскрываются. Трава из мешка сыплется под ноги. Он отступает, спотыкается, садится, встаёт и бежит.

Бежит он плохо, старый, боком, всё оглядываясь, и оттого падает ещё дважды. На третий раз он не встаёт, а ползёт, и уже потом встаёт и бежит опять.

А отбежав, он находит воздух.

— Мертвя-ак! — рвётся сзади, срывно, по-заячьи. — Мертвяк у кромки! Чу-ур!.. — Голос ломается; он падает, встаёт, бежит дальше, и слово скачет за ним по кустам, как подшибленное: мертвяк, мертвяк.

Я стою с протянутой рукой.

Первый счёт приходит сам, холодный, по-рабочему: догнать. Два десятка шагов; хромому старику от меня не уйти и по ровному. Догнать, свалить — и никто никому ничего не расскажет.

Второй счёт перечёркивает первый. Убить — за что? За то, что испугался пугала? Он траву резал, не тварей искал. И его ждут: травник — не бродяга, пропадёт — поднимут кромку с железом, и след поведёт, куда не надо. А добежит — расскажет про тварь. Про тварей тут рассказывают каждый вечер, я слышала у их костра. Одной байкой больше. Переварят.

Так я считаю — быстро, чисто, в два столбца — и опускаю руку до конца.

Стою, покуда его не делается не видно.

✦ ✦ ✦

Мешок его лежит в траве, и трава из него высыпалась веером.

Подхожу. Сажусь на корточки. Трогаю.

Пахнет травой. Обыкновенной, живой, зелёной, — и от этого запаха у меня в горле встаёт ком.

Он собирал это всё утро. Резал, складывал, приминал. Работал. Потом увидел меня и бросил работу и убежал, и теперь у него нет ни мешка, ни ножа — вон нож валяется, — и он бежит домой, и дома скажет, что видел.

Что он скажет — он уже сказал. Прокричал на всю кромку.

Мертвяк.

Слово я знаю с чужого костра. Мертвяки выходят из глуби к живому краю и зовут — голосом, человечьим, простым или ласковым; кто откликнется, того уводят в глубь, и поминай. Оттого на зов из-за кромки не отвечают. Оттого моё «здравствуйте» было для него не словом.

Зовом.

Он добежит и расскажет: мертвяк выходил, звал — я не откликнулся, ушёл. И ему нальют за то, что ушёл живой, и все, кто слушает, тронут пальцами землю у своих ног.

Я это понимаю, сидя над его мешком, и понимаю с такой ясностью, что делается смешно.

bannerbanner