
Полная версия:
Найдены ключи
В перерыве началось всеобщее шуршание и извлечение принесенных пакетиков с бутербродами и прочей снедью – наша столовая предлагала только цемент, песок и обломки кафеля. Так что мы ставили чайник в аудитории, там и пировали. Все обустраивались, а он (краем глаза косила в его сторону) стоял неприкаянно в уголке, потом ушел курить на лестницу. Я набралась наглости и пошла стрельнуть сигаретку у Хирона.
– Тебе «Данхилл» или «Ротманс»? – спросил он у меня, словно Воланд у Бездомного.
– А этот рыжий, он женат? – услышала я одновременно где-то у себя за спиной. И ответ: – Да не, не может быть.
Потом я ее увидела. У нее были блеклые волосы цвета прошлогодней соломы. Она была толстая. Она стояла на пороге, обычная, как дорожная пыль. И держала за руку девочку. Сердце у меня упало. Я подумала: мне этого не одолеть. Я никогда не буду лучше нее. Потому что я – это только я. А она – это все.
Если бы его жена была красивой, умной, сексуальной, я стала бы остроумной, смешной, интересной, я могла бы любить его в тысячу раз сильнее. Но здесь я была бессильна.
Перед этой серостью, блеклостью и обреченностью я пасовала. Эта женщина была создана, чтобы ее оставили, забросили, забыли, чтобы она вела свою унылую и пустую жизнь, – и этого было нельзя, как нельзя обижать маленьких и бить домашних животных.
– Ивана нет дома. Что-нибудь передать?
Но первый раз я услышала ее голос вовсе не тогда. Первый раз я услышала ее голос, позвонив школьному мальчику, который сидел на второй парте в третьем ряду. Я с трудом могу вспомнить, как его звали. Может, Леша. А может, Сережа. Но его маму звали Лена, я уверена. Потому что только Лена может ответить так:
– Он гуляет. Позвоните попозже.
В этом голосе нет ни заинтересованности, ни неприязни. В нем есть предстоящий ремонт, счёт за междугородный разговор двухмесячной давности и запах тапочек ее мужа, которые она выставляет на балкон проветриваться. Этот голос отодвигает меня дальше чем до луны. Для меня Сережа будет гулять вечно.
Я ходила вечером около его дома. Мелкие лужицы замерзали, и ледышки колко позвякивали под ногами. Занавески были оранжевые. Иногда они не были задвинуты. Но и тогда ничего не было видно – пятый этаж, слишком высоко.
Тот раз был первый и последний, когда Иван пришел к нам в группу. Но этого хватило. На лестнице мы успели обменяться телефонами, пока курили. Всё как всегда:
– …как в «Ускользающей красоте», – закончил Иван фразу и сделал шаг, чтобы стряхнуть пепел не как-нибудь, а точно в жестяную плевательницу советского образца, притулившуюся в уголке.
– Что это?
– Бертолуччи.
– Не видела, – сказала я, уже почти наверняка зная, что он на это ответит.
– У меня, кажется, есть.
– Дашь?
Мы встречались в квартире Хирона на «Баррикадной», пока тот не женился, – тогда квартира стала нужна ему самому.
А до того он часто разъезжал (летал) по стране – у него группы были еще в четырех городах. Ивану оставались ключи, цветы и компьютер. Хирон, конечно, знал о нашем романе. Но вслух предпочитал не говорить об этом.
Только однажды Иван сам спросил его, а он ответил: «Я радуюсь, когда хорошие люди встречаются». «Ну и ладно», – подумала я, когда Иван, нагишом лежа на старом Хироновом диване, с которого давно слезла матерчатая кожа и открылось поролоновое мясо, пересказал мне эту беседу в ответ на мой классический вопрос «Знает ли?..» К слову, я никогда не спрашивала, знает ли о нас его жена – я была уверена, что да, потому что слышала ее голос. У людей, ничего не знающих, в голосе есть чувства: любопытство, доброжелательность, подозрительность. А таким бесцветным и смиренным, как застиранный халат, может быть только голос человека, который все знает и заранее согласен на любые условия. Ну и ладно, подумала я, по крайней мере мой учитель считает меня хорошим человеком. Я сама не была в этом так уж уверена. Когда мы с Иваном отряхивались после любви, как собаки после воды, и отправлялись дружно на кухню – Иван курить, а я есть (всегда бывала страшно голодна после наших редких, но страстных соитий), – я думала о том, что хотела бы его оставить себе навсегда. А если нельзя оставить, то чтобы у меня были длинные-предлинные когти, и я проткнула бы его этими когтями насквозь, чтобы почувствовать его содрогающиеся внутренности, я бы разодрала его на трепещущие кровавые части, только чтобы избавиться от той мучительной пустоты, которая делалась во мне, стоило нам расстаться. Разве бывают такие мысли у хороших людей?
Я привыкла к квартире Хирона, к этим облупленным трехметровым потолкам в цветах побежалости и устойчивому, всепроникающему запаху старой пыли, который держался на моей коже, когда я возвращалась домой, и был даже сильнее, чем запахи наших с Иваном страстей. К ним я принюхивалась, нарочно раздеваясь на ночь догола, не надевая рубашки, не укрываясь одеялом, и они покидали меня только на следующий день под струями утреннего душа.
Хирон женился на Неведомской. Командировки кончились. Моя учеба тоже. Я пыталась заниматься частной практикой (только индивидуальная терапия, никаких групп). В квартире Хирона я стала бывать гораздо реже и уже без Ивана – заходила в гости. Пила чай, слушала сплетни о психологическом гадюшнике и оглядывалась по сторонам, припоминая все те углы, в которых мы занимались любовью в самых немыслимых позах. Обогревая свою одинокую жизнь хироновским семейным теплом и переваренным клубничным вареньем. Неведомская курила длинные коричневые сигареты.
Однажды я приезжала к Ивану в его «семейное гнездо» – квартиру на пятом этаже хрущобы, в диких ночных Текстильщиках. Жена и дочь были у бабушки. Без малейшего зазрения совести мы улеглись в не застеленную с утра мятую кровать (детская кроватка была придвинута к ее изголовью) и вцепились друг в друга языками, руками и всем остальным на том же самом белье, на котором почивал Иван с супругой. Рассказывать об этом нечего – мы делали то же самое, что делали несчетные сонмы людей и тварей в то же самое время, равно как до нас и после нас. Ночь серым волком перекинулась через голову и стала добрым утром. Мы выпили по чашке кофе – холодильник был дик и пуст. Потом Иван посмотрел на часы и сказал:
– Они приедут через полчаса.
Двадцать минут спустя я покупала колбасу в магазине. Отличная была колбаса.
Когда я разъехалась с родителями, у меня появилась отдельная комната в сильно захламленной коммуналке. В единственной соседней комнате жила одинокая старуха. День у нее начинался не раньше двенадцати, и по будням мы встречались только вечером. А в выходные я наблюдала, как она выходит на кухню в бюстгальтере, надетом поверх длинной майки, ставит кофе на маленький огонь и долго расчесывает седые волосы, тщательно заплетает их в косицу и закалывает в тощий пучок предварительно разложенными на столе черными шпильками. В ту же секунду кофе, жарко шипя, вздувался над туркой. Я стремительно спасала его, мимолетно озадачиваясь: как же в другие дни, когда я на работе? Кофе убегает, и приходится потом отмывать плиту или же моя соседка пьет чай? Она была не только старой, но и старомодной. Поэтому, хотя и поглядывала на Ивана с любопытством, все же ни о чем не спрашивала. Если нам случалось оказаться на кухне втроем (в этом случае поверх майки и бюстгальтера надевался халат), беседа носила исключительно отвлеченный характер:
– Не правда ли, похолодало?
– Да, как будто.
Впрочем, Иван появлялся у меня редко. Все чаще бесчисленные секретарши в его конторе спрашивали: «Как вас представить?» – а потом сообщали: «Его нет. Что нужно передать?» «Что я умерла!!!» – хотелось мне заорать в трубку, но я послушно называла свое имя во второй раз: «Передайте, что звонила такая-то». Он не перезванивал.
Хирон с Неведомской разошлись. Она уехала в Германию с каким-то профессором. Он ушел из МИПа и больше групп в Москве не вел. Два раза в год летал в Анадырь – там у него был филиал московской (в Москве не существующей) группы. Остальное время тихо пил. К нему все еще просились клиенты, он почти всегда отказывался. Но в прихожей все так же стояли тапочки всех размеров и видов – гостям предоставлялся выбор.
Так же, как раньше, он достал из начатой зеленой пачки «Данхилл» и выложил на стол еще «Ротманс» и «Мор». У него никогда не бывало меньше двух разных пачек.
– Тебе зачем это? – не сдержала я как-то своего любопытства.
– Это знак того, что у человека всегда есть выбор, – серьезно ответил Хирон. По той же причине он держал множество сортов чая в разноцветных мешочках. Чай сначала предлагалось нюхать в сухом виде, затем в заваренном и уж только потом пить. Заварка настаивалась. Пиалы ждали.
– Как ты? – спросил Хирон.
– В РЫХЛях, – пожала я плечом. Попытки заниматься психологической практикой остались в прошлом. Я не чувствовала себя достаточно счастливой, чтобы вести к счастью других.
– И что ты там делаешь?
– Психология искусства.
– Как студенты?
– Нормально.
Кто-то обязательно должен был заговорить об Иване. Хирон, как обычно, взял это на себя:
– Как Иван?
– Давно не видела. А ты?
– Заходил.
– Как он?
– ………
– Всякая вещь на свете, – сказал Хирон, – имеет начало, середину и конец. – И посмотрел на сервант.
Недомская стояла среди группы студентов и, повернувшись к очкарику в клетчатой рубашке, оживленно говорила что-то. Что – неизвестно: фотография.
А жену Ивана я увидела за три года до этого разговора. (Три года, смешивающих надежду с безнадежностью). Был наш выпускной вечер. Иван после того первого раза, когда Хирон его позвал на Неведомскую, к нам в группу не приходил. И я не ожидала, что он появится на выпускном. Задумано все было так, чтобы все привели – кто захочет, конечно, – своих родителей, друзей или жен-мужей, у кого они были. Чтобы наши родные и близкие, остававшиеся до сих пор в неведении относительно того, какие тайные психологические заклинания мы разучиваем во время нашей учебы, могли бы наконец увидеть – ну по крайней мере что все мы люди без хвостов и рогов. Я никого звать не стала. Просто на всякий случай. Ивана я тоже не позвала. Но все-таки, наверно, ждала, потому что когда все уже поднялись в зал за угощением, я всё толклась у входа, заглядывая в лица запаздывающим одиночкам и повторяя: «Да, уже началось. Да, сюда». Тут и возник на пороге Иван, какой-то еще более рыжий и растерянный, чем обычно, а за спиной у него маячила, выглядывая не столько из-за плеча, сколько из-за локтя, жена.
– Привет! – сказала я Ивану вполне официальным тоном.
– Привет, – откликнулся он, – а это вот… семейство.
Семейство уже стояло на пороге в рамке дверного проема на фоне густеющего вечера, словно ожидая позволения войти.
– Уже началось, – сказала я им так же, как всем. – Сюда, вверх по лестнице.
Они поднялись, все втроем, Иван впереди, семейство немного сзади, но не отставая. Я скоро поднялась тоже. Ждать больше было некого. Иван с женой и дочкой сидели за столом с Неведомской и Хироном. Хирон помахал, давая мне возможность присоединиться, но я сделала вид, что меня ждут где-то там.
Я не испытывала к ней ни ненависти, ни ревности. Нельзя ненавидеть всех и нельзя ревновать ко всем. Я просто знала, что я проиграла. Что не мешало мне любить Ивана, как я люблю его и сейчас, как, наверно, буду любить и в свои сто шесть. Никакая любовь не проходит, просто новые яркие впечатления выдвигаются на первый план, а она стоит где-то в сторонке, словно гость, который вышел покурить на лестницу, но в любой момент готов вернуться за праздничный стол.
Мы с Иваном танцевали, прижимаясь друг к другу, проращиваясь друг в друга сквозь одежду и кожу. Я не спрашивала, что скажет его жена, если увидит нас: в конце концов это его жена, а не моя. Я махнула рукой на то, что подумает Хирон, увидев нас: МИП уже отплывал в прошлое. Потом мы целовались на лестнице, торопливо и жадно заползая под лоскуты мешающих одеяний.
– Поедем, – сказал Иван.
– У меня родители.
– Поедем ко мне.
– ???
– Они уехали к бабушке. До завтра.
Тогда-то мы и оказались на супружеском ложе.
В один прекрасный день я решила, что хватит с меня этих странных отношений, которыми я выматывала себе душу, часами глядя на телефон, – а кто этого не делал? Ты же все-таки психолог, – сказала я себе с упреком, – ты помогала другим с их несчастной любовью, почему бы тебе не сделать то же самое для себя?
И я сделала. Я резала нити, связывающие меня с Иваном, эти тонкие серебряные волоконца, которые тянулись из моего живота к нему Ножницы щелкали. Я написала десяток прощальных писем, удивляясь тому, что каждое заканчивалось словами «люблю тебя». Я продолжала до тех пор, пока не поняла, что любовь – мое личное дело, которое касается только меня, что ее не надо вытаптывать и искоренять. Ее можно оставить (себе, в себе) – просто дальше ты можешь делать, что хочешь. «Люби Бога и делай, что хочешь», – сказал, кажется, блаженный Августин, я урезала этот призыв до «люби и делай, что хочешь» и стала делать, что хочу: больше не звонила. Заполняла время. Бросила психологию. Не могла смотреть на людей. Потом пошла читать лекции в РХЛИ (Российский литературно-художественный институт).
Рыхлёвская столовка закрылась на ремонт. Видимо, моя дорога жизни будет вся отмечена неработающими столовыми. Преподавательский состав, вооружась кульками и целлофанчиками, прятался за дверью с суровой надписью «Деканат» да еще и запирался, чтобы жаждущие сведений, справок и пересдач студенты не мешали ему пить свой законный обеденный чай. Там-то я и познакомилась с Гореевым. Он ломился в двери, чувствуя себя в своем праве, а мы затаились и не открывали. Но стук упорно продолжался, а на черный дерматин стала опасно осыпаться из-под косяка побелка, словно перхоть на вороново крыло тенора. И я не выдержала первая. Открыв дверь, собиралась для дальнейших выяснений выйти в коридор и попыталась не впустить незваного гостя, но он так решительно сделал шаг вперед, что пришлось отступить. В порядке реванша я строго спросила:
– Вы кто? – тем более что дяденька не походил на студента.
– История советского кинематографа! – последовал неожиданный ответ.
За деканатским чаем выяснилось, что в свободное от рыхлевского спецкурса время он работает редактором на телеканале ТВР. Так что не было ничего естественней, чем предложить ему немедленно стать моим соавтором и писать вместе для журнала «Киномода»: там я уже три месяца добывала те деньги, которых мне не хватало в Рыхляке.
Гореев закуривал трубку, выпускал несколько густых клубов и начинал вещать, а я тарахтела на компьютере. Работали у него: он жил рядом с институтом и, можно сказать, один. Квартира содержала его невидимую и беззвучную маму где-то в дальней комнате и немыслимое количество пепельниц всех сортов и размеров. Одна была с задумчивой нотрдамской химерой, выражением лица смутно напоминавшей самого Гореева. Мы состряпали статью за два часа. Я положила дискету в сумку.
– Мне приснился ангел, – сказал вдруг Гореев ни с того ни с сего, – мне приснился ангел. Он залетел в окно и сел, как птица, на подоконник. Хотя крыльев у него не было. Худющий прыщавый мальчишка. Он ковырялся в ушах и в носу. Вел себя безобразно и все время жрал. Я разглядел его всего. Эту его пипиську (показал указательным пальцем скрюченную), тощую жопу и острые лопатки – видно, крылья у него только начинали прорезываться. Он только что не срал на ковер. Таскался по дому абсолютно голый и все время жрал. По всему дому валялись крошки. Я не мог ни сесть, ни почитать, ни посмотреть телевизор. К себе никого позвать не мог… А потом он улетел. И стало никак. Было тяжело – а стало никак.
Я осталась.
Просто встретились, просто оказались вместе, в одной квартире, в одной постели. Утро – кофе – душ – голубой махровый халат – кофе еще раз. Стандартный набор, и слава Богу.
Я стала даже понемногу привыкать к этой новой жизни, где свидания были какими-то сюрреалистическими: полуделовыми-полулюбовными, где делились пополам гонорары и постель.
Нужно было быстренько уточнить пару названий – в редакции настоятельно просили. Дело происходило в промежутке между майскими праздниками. Я позвонила Горееву на работу. Там никто не брал трубку. Вечером я решила позвонить ему домой.
– Алло? – Автоматически я нажала на кнопку с трубкой, и автомат слизнул с карточки единицу. – Алло? – но я молчала. Я узнала этот голос, это была она, Лена. Автомат слизнул еще пару единиц. Мы молчали с разных концов мироздания. – Вас не слышно, – наконец решилась она. – Перезвоните, пожалуйста.
К черту! – подумала я. Не хочу ничего знать. Медсестра пришла к маме, соседка зашла за картошкой. Почему она тогда подходит к телефону, а?
И вот тут-то, возвращая гудящую трубку на место, я совершенно отчетливо поняла, как я умру.
А потом подумала: ладно, пусть!
Но пусть это будет нескоро, пусть у меня впереди еще будет долгая и счастливая жизнь. Очень долгая и очень счастливая. И только когда я стану совсем старой, тогда – пускай. От судьбы не уйдешь. Он, мучитель, красавец с седыми кудрями, с грустными глазами Питера О'Тула и озорной улыбкой Бельмондо – какая бывает только у стариков, живших красиво и вольно, он встретится на моем пути, девяностолетний, обольстительный, и, конечно, я влюблюсь в него безрассудно и безнадежно и буду снова мечтать о встрече, а при встрече трястись от страсти и забывать слова (а он будет думать, что у меня склероз). И, вчистую пренебрегая советом врача поберечься, я буду страшно волноваться, набирая его номер. И – куда деваться – однажды я услышу этот знакомый, неизменный и неистребимый голос Лены.
Но тогда я не умру Еще не тогда. Я подожду час-другой и снова наберу его номер. Длинный гудок… еще один… сейчас возьмут трубку. И мое гулко колотящееся сердце вдруг запнется, рука ослабеет, и я, не выпуская трубку, осторожно положу ее на живот… Как беременная женщина придерживает нежно голову мужа, который прижимается к ней ухом, прислушиваясь, угадывая…
От мира до кругозора
1Бросался под колеса весь весенний город: асфальт цвета собачьего носа, грязный снег обочин, белые бумажные пакеты домов, синий сияющий ливень небес… «Презервативы?» «Взял…» «Забыли аспирин. Аптека!» «Проехали». «Вон на том углу следующая, эй, эй, останови там!»
Аэропорт. Квадратные солнечные льдины громадных окон. Лыжи в длинном чехле вместе с остальным барахлом сдали в багаж. Руки наконец свободны. Сахарным инеем подернуты желтые колесики ананасных цукатов в витрине. Пьем кофе, болтаем ногами. Проходящие мимо девицы замедляют шаг, глазея на Макса. Я не в обиде, мне у него за спиной какой-то мужик делает пригласительные жесты. На самолет чуть не опоздали: Макс расспрашивал бармена, где они взяли такую замечательную барную стойку. Каждого бармена. А их в аэропорту много.
– А вот ты бы как сделала? Чтобы стойка была у дверей или чтобы к ней надо было идти через весь зал?.. – Макс одержим идеей сделать свое кафе.
– Где вы всё ходите? Посадка уже заканчивается, мне из-за вас лишний раз машину гонять! – Тетка в кителе орет, напрягая пуговицы на груди, мы улыбаемся друг другу – и потом дружно тетке: мы счастливы, и нас голыми руками не возьмешь. Тетка машет рукой: ладно уж, на последний автобус успели.
Пустой автобус с нами едет через пустое летное поле. Самолет велик и бел, ждет нас двоих, последних.
2В самолете курить нельзя. Макс уходит, возвращается, берет меня за руку.
– Пойдем, я договорился.
Крошечный закуток за занавесочкой, единственный откидной стульчик, я села, Макс стоит, курим. Рядом пилоты пьют кофе и нам наливают в пластмассовые кружечки за компанию.
– Отличная у вас куртка, – говорит Макс одному из них, мужику с корявыми коричневыми пальцами, и тот пускается в подробные разъяснения, как добраться в Минводах до правильного рынка, где такие можно купить «прямо что задарма». Я удивляюсь про себя: я пилотов другими себе представляла. Но мы вежливо слушаем и киваем, зная, что ни за что не пойдем ни на какой рынок.
Может, все-таки не пилот, механик какой-нибудь?
Мы возвращаемся на свои места, и я спрашиваю:
– Это тебя за красивые глаза в служебные помещения пускают?
– Не-ет, – с явным сожалением, – я сто рублей ему дал.
Самолет садится в Минводах, день уже кончился. Ночь жирная и густая, как вакса. Полуосвещенный аэровокзал. С улицы входят мужчины с такими лицами, словно там, снаружи, они терли щеки сапожной щеткой. Макс оставляет меня стеречь чемоданы и уходит искать обещанную турагентством машину. Ее нет нигде, разумеется. Макс возвращается.
– Пойду еще поищу.
– Ох нет, возьми меня с собой, а то они смотрят на меня, как каннибалы.
Две стаи аборигенов жаждут нас везти. Про другую стаю уверенно говорят: они бандиты! Не садитесь к ним, неизвестно, куда вас привезут и что с вами сделают! Надо как-то выбирать. Пространство перед аэровокзалом такое же огромное, как летное поле, и уходит куда-то в темную бесконечность. Мы таскаемся по нему от одной сомнительной компании водителей к другой. Почему все-таки возле каждой машины толпится человек по шесть? Не вшестером же они их водят?
Едем наконец в выбранном наобум толстеньком джипе. Макс шепчет мне в ухо:
– Рядом с тобой я чувствую себя настоящим мужчиной.
«Еще бы!» – думаю про себя. Последний час под этими людоедскими взглядами я ни на секунду не могла забыть, что я женщина.
4Нас везут по вьющейся серпантином дороге. Раструб фар выхватывает слоистые горные породы. Потом бегущие ряды голых деревьев.
И снова дорога забирает вверх, в горы.
– Поспи, – говорит Макс.
Не могу, боюсь пропустить что-нибудь интересное, – отвечаю.
Да к тому же мне тревожно. Посреди дороги наш джипчик вдруг останавливается. Сзади идет белая легковая машина. Она объезжает нас и тоже останавливается. Я стараюсь дышать глубоко и ровно и судорожно думаю, удастся ли нам открыть дверь и выскочить, если что? И далеко ли мы убежим по тем завалам камней, которые виднеются по сторонам в свете фар?
Наш шофер говорит:
– Дальше поедете с ним, – кивая в сторону «Жигулей». И добавляет (видимо, это должно нас успокоить): – Это мой деверь. С ним и расплатитесь.
Мы перетаскиваем вещи. Лыжи лежат вдоль салона, давят мне на плечо, неудобно, но жаловаться не приходится. Едем – и слава Богу!
5Еще через час я понимаю, что дорога не кончится никогда. И как раз машина, трижды свернув напоследок, останавливается у слабоосвещенного подъезда с надписью «КАРМОН», выполненной почему-то готическим шрифтом. Мы вступаем в холл-аквариум. Он пуст, нет даже дежурной за стойкой, вокруг какая-то подводная тишина. Я погружаюсь в продавленный диван, Макс отыскивает и приводит заспанную администраторшу. Наконец-то у нас в руках пластмассовая груша с ключом от номера! Лифт отключен, и мы топаем на четвертый этаж пешком…
Картина на стене изображает зеленую девоптицу. Две кровати, составленные рядом, изображают двуспальную. И когда попадаешь на середину, их удвоенный бордюр врезается в бок. Но мне все равно. Мне наплевать, что нет занавесок и в окно пялится гологлазый фонарь. Я счастлива, что можно наконец лечь, вытянуться всем телом и упасть в сон.
Утром я все же сняла девоптицу и поставила ее на угол подоконника с таким расчетом, чтобы она избавила нас ночью от любопытства фонаря.
6Мы завтракаем в аккуратной столовой «Кармона» завтраком из трех блюд. Подносы расставляет официантка в белом фартучке. Скатерти, как в итальянском кафе: в бело-красную клетку. Все такое чистенькое, миленькое, словно вчерашний вечер приснился нам в неудачном сне.
Я во все стороны верчу головой. Макс смеется: «Перестань – отвалится». За столами сидят – некоторые в спортивных костюмах – люди, в которых я с готовностью признаю бывалых лыжников. У них на суровых лицах горный загар и все такое.
– Макс, Макс, я боюсь, – говорю я, – у меня не получится.
Макс уходит выправлять какие-то наши гостиничные документы, а я доедаю полезную тертую морковку и отправляюсь погулять.
Горы совсем рядом. Я впервые вижу их так близко. Овцы насыпаны на склон, как кунжутные семечки на булочку, и я понимаю: на самом-то деле горы далеко.
Бывалые лыжники давно укатили на рейсовых автобусах, а мы с Максом только собрались в лыжехранилище: им заведует Анзор с лицом натурального разбойника. Он долго подбирает мне ботинки по размеру, я меряю пару за парой, мне неловко признаться, что неудобно во всех. В конце концов соглашаюсь на какие-то испанские сапоги. Там же в прокате находятся для меня и лыжи. Я в свитере, куртке, в огромных темных очках – Макс для меня их специально купил, – почти ничего не видя и не чуя своих ног, ковыляю к выходу, преодолеваю с трудом две ступеньки, оттягиваю тугую дверь – и солнце прыгает мне в глаза. Смеющееся лицо Макса поворачивается ко мне и я думаю: ведь это же и есть счастье, а?

