
Полная версия:
Сочинения. Том 10
Мало того, я прихожу к заключению, что я мог бы даже и не вынимать ног из таза.
Мне бы оставалось только подливать в него иногда горячую воду, чтобы это не напоминало самоубийство.
Потому что такая задача и не ставится в настоящий момент.
Одним словом, она была не одна.
Одним словом, она была не одна.
А это означало, что у меня появилась проблема.
Проблема в виде соперника.
Такой вариант я не рассматривал.
Я не был готов к этому совершенно.
По-моему, на тот момент, от неожиданности я даже забыл текст своего обращения к ней.
Мало того, досточтимый Стилист, и войди я в Эти Комнаты, я был лишен возможности вступить с ними в диалог.
Они занимались тем, что представлено на фотокарточках.
Тем.
В той последовательности.
Искусно.
Думается, что я не ошибся, когда предположил, что Юлька – одна из актрис.
Я достал снимки и, благо, освещение позволило мне сделать это, проверил еще раз.
На ее лице было начертано блаженство.
Его я еще не видел.
Он находился ко мне спиной.
Почему она кричала?
Зачем она звала меня?
На помощь?
Но на лице ее было начертано блаженство?!
И вот здесь он повернулся, мой соперник.
Не то, что он увидел что-то необычное в окне, нет, он повернулся просто так, может быть, у него затекли ноги, или затекли руки, или вступило в шею, Вы же отлично понимаете, что все это, кроме всего прочего, еще и тяжелый физический труд, он повернулся.
Он повернулся.
Он повернулся, и я отчетливо увидел его лицо.
Это был… я!
Можете вы теперь представить себе мое следующее состояние?
А не было уже никакого состояния.
Все тело мое стало ватным.
Это был я.
Я опередил себя.
Пока я копался с составлением, а потом и двоекратным повторением текста, я уже успел все разрешить самым наилучшим образом.
Я уже был дефлорирован.
Я уже был не на дне, но на высоте положения.
Я уже добился своего, и чувствовал себя, судя по всему, совсем неплохо.
Я улыбался мне, не видя меня.
Может быть, я и видел меня, но был уверен, что это, всего лишь, отражение в зеркале, только почему-то в костюме железнодорожника.
Я закрыл глаза.
Я спрятал фотографии в карман, сцепил пальцы обеих рук крепко-крепко, как велят делать гипнотизеры, перед тем как отправить Вас, скажем, собирать грибы или на рыбалку, я набрал полную грудь воздуха, и, и вошел в меня там.
И мне это удалось.
Я услышал запах ее пота и ее духов.
Я испытал то, что, наверное, испытывают актеры, то, ради чего все это затевается и устраивается.
Это напомнило мне смех.
Да, смех, который, наподобие извержения вулкана, накапливается, накапливается, но не вырывается наружу магмой, а разливается внутри, каждой клеточке по капельке.
Я знал, что как честный человек, и как чистый экспериментатор, после того, что произошло, я не должен был сразу же уходить, да еще и бегом.
Но слабость, на меня вдруг навалилась необыкновенная слабость.
Истома.
Слабость.
Истома или слабость, не знаю.
Если бы я не помчался, быстрее ветра, тотчас же, домой, я бы мог умереть там, подле окна.
Это так.
Я уверен, что это так.
Может быть, так и нужно было сделать, ведь это – то самое решение, которого я жду.
Но я растерял все правильные мысли.
Все получилось так неожиданно.
Я думал только лишь о том, как опущу ноги в таз с горячей водой.
Я даже о письме Вам, дорогой Стилист, не думал в тот момент.
Каюсь.
Грешен.
И я бежал.
Я бросил себя с Юлькой и бежал.
В какой-то мере, теперь мне думается, что это все равно, есть ничто иное, как шаг в главном направлении.
Тем более что мне не было еще сообщено решение.
В таких вопросах нельзя спешить.
Ни в коем случае.
Видеть двойника, к чему это?
Я знаю, а Вы?
Ваш обновленный я.
Письмо двенадцатое
Итак, мне сообщен метод перехода.
Это называется метод перехода.
Никакого насилия над собой.
Лечь, непременно на правый бок, таким образом, чтобы лицо было обращено к стенке, и сказать себе – Все кончено.
Все кончено, досточтимый Стилист.
Способ верный.
Проверен многократно.
Только для избранных.
Избраны те, кто хлопочет о братьях своих, и хлопочет от чистого сердца.
Одно плохо, что нет сна.
Все же без ненавистных мне «горошков» уснуть не представляется никакой возможности.
А ожидание перехода лучше всего переносится во сне.
Но как прекрасен метод, согласитесь, прекрасен и совсем не лишено вкуса!
Лечь, непременно на правый бок, таким образом, чтобы лицо было обращено к стенке, и сказать себе – Все кончено!
Чувствую себя одухотворенным.
Совершаю первые открытия.
Диван.
Выясняется, что обивка его покрыта в точности такими же мелкими серебристыми цветочками, что и стены больницы.
Надо бы научиться называть ее сумасшедшим домом, как делают люди не побывавшие там.
А вот интересно, в новом своем качестве, смогу ли я забыть о том, что был когда-то сумасшедшим?
Воду пью.
Пить хочется больше чем прежде.
Наверное, перед переходом люди понимают, что самая великая для них ценность – это вода.
Это объяснимо.
Все мы вышли из воды.
Стараюсь думать только о нашей скорой встрече, но, иногда мне мешает это делать Юлька.
Она является в желтом свечении и смотрит на меня, улыбаясь.
У нее хорошая улыбка. Искренняя.
Наверное, я полюбил ее.
Наверное, я мог бы быть хорошим семьянином.
Я бы не стал изменять ей.
Я мог бы к ужину, каждый вечер надевать костюм железнодорожника. Думается, что это вносило бы в наши отношения элемент праздника.
Но что об этом говорить, когда впереди такие события!
Когда же я думаю о Вас, я пытаюсь, для начала, вспомнить Ваш запах. Ведь запах каждого человека неповторим и памятен.
Пока с этим у меня ничего не получается.
А мне еще надобно, не вставая с дивана и не открывая журнала, умудриться прочесть Вашу последнюю новеллу.
Но, сначала, нужно почувствовать запах.
Попробую начать считать цветы, быть может, удастся уснуть.
Скоро увидимся.
Ваш брат.
Письмо тринадцатое
Интересно, сколько же прошло времени, дорогой Стилист?
Не потеряли ли Вы терпения ждать меня?
Думается, что я уже на грани перехода.
От Вас исходит запах табака.
Вы курите дешевую «Приму». Я угадал?
Прочитал Ваше «Путешествие». Ничего не понял. Мысли путаются, трудно сосредоточиться. Осталось ощущение любви или жалости, или того и другого вперемешку.
Не знаю.
Слишком много новых имен.
Не понял ничего.
Не понял ничего, но запомнил наизусть.
Могу начать с любого места.
Но ничего не понимаю.
Мысли путаются.
Жажда пропала.
Совсем не пью.
И не поднимаюсь с дивана.
Вот теперь, чтобы написать письмо, поднялся первый раз. Очень боюсь, что Вы не дождетесь меня. Почему-то мне кажется, что вы уезжаете на белом поезде. Сверкающий такой, очень быстрый, просто молниеносный ослепительно белый поезд.
При этом испытываю легкость и покой.
Сейчас бы я уже не отправился к Юльке.
Сейчас это ребячество кажется мне просто шалостью.
Письмо четырнадцатое
Юлька беременна!
Она еще не знает об этом!
Что делать?
Переход состоялся.
Сверху я на диване представляю собой довольно жалкое зрелище.
Мне кажется, что я очень похудел за последнее время.
Какое это имеет значение? Никакого.
Просто, так забавно видеть себя со стороны.
Письмо пятнадцатое
Видел, видел тебя, братишка!
Так смешно видеть тебя за приготовлением завтрака. Столько лет, а ты так и не научился готовить яичницу, чтобы она не пригорала?
Не слышал ли ты моего дыхания? Я был так близко к тебе!
Но вот беда, кажется, я окончательно потерял зрение и слух.
Я почувствовал это сегодня утром.
У тебя на кухне течет кран. Ты уже много лет пытаешься починить его. Вернее, думаешь, как бы это лучше сделать.
Так вот, звук капель здесь усиливается, как будто в пещере.
Я не думал о тебе в последние дни. Не хотел тревожить.
Я обратил внимание на то, что ты слышишь мои мысли, только тебе кажется, что они – твои собственные.
Ты даже стал меньше пить.
Но, с некоторых по, когда мои мысли стали вместе со слухом и зрением как бы растворяться, я решил не думать о тебе. Потому что это могло бы привести тебя к болезни. А мне бы этого так не хотелось.
Сейчас я пишу, практически, вслепую.
Ты почувствуешь это по моему почерку.
Так вот, звук капель здесь усиливается, как будто в пещере.
И когда я не стал думать о тебе, равномерный этот звук успокаивал меня.
Как весточка.
Как напоминание о том, что жизнь продолжается.
Но звук делался все тише.
Твой силуэт таял.
Сегодня утром я, кажется, потерял последнюю нить.
Неужели я ошибся?
Я так любил
Путешествие моего поколения
Я уже выплакал свой город.
Мои птицы не возвращаются с юга.
Один из моих друзей уже убил.
Свою жену.
Другой побывал в монастыре.
Я так и не научился заваривать чай, но с удовольствием наблюдаю за работой грузчиков. Наверное, потому что в их движении заложена уверенность. Ее не хватало нашему поколению.
Наши неслухи умели не слышать, но слышали все.
Оттого и неуверенность.
Оттого и шалили наши неслухи.
Плакали наши отличники, отведав сладостей.
Плакали наши двоечники, отведав правоты.
Бедная девочка берегла свою девственность, била влет ухажеров, дожила до тридцатилетия и не смогла больше читать.
Когда-то оттают ее окна?
Это наше поколение придумало моду на щетину, вернее, моду никто не придумывал, просто любили простывать, чтобы не ходить на занятия.
А в ресторанах дрались не по злобе. Больше для шума, хотя поутру голова кружилась.
Но кружилась голова оттого, что апрель, или оттого, что нет сладу с собой, и опять надо врать, но врать не по злобе.
И все не по злобе, а в ресторанах дрались.
Собачников ненавидели.
Урга с петлей – для наших монгольских братьев, нам бы листопад, да целоваться.
А собаки сторожили нашу глупость и не прятались.
Умели смеяться, нет, не смеяться, ржать до колик, до испуга старших. Не оттого, что знали что-то, а оттого, что не были обременены предвидением, нюха на ловчих не было, как и у собак наших.
Я уже выплакал свой город. Мне поздно в Париж.
Еще одно потерянное поколение.
Нас почти не видно, то есть никаких опознавательных сигналов, знаков, будто ушел человек с торжества, не попрощавшись.
Правда, перчатки оставил.
Обнаружат – вспомнят. Но другой носить не станет. В них снеговика лепили.
Было обожание воды, не как теперь, поутру, а у реки, где спички слепнут.
Было обожание незнакомцев.
Летающих тарелок было значительно меньше.
Смерти случались, но мы твердо знали, что смерти нет.
Газоны вытаптывались, но мы твердо знали, что цветы произрастают совсем в других местах.
Маленький Принц так загостился, бедняга, что розам перестали обрезать шипы и стебли. Не с его ли исчезновения началось путешествие моего поколения?
Нет. Все началось с наступления опрятности.
Опрятность существовала до нас, но она была в порядке вещей и не ластилась. А тут, вдруг, носки стали источать невероятный аромат, и ножи появились на столе.
Самое интересное, что влюбленность стала обрастать телом.
Разбитые носы стали требовать нашатыря, а дожди – зонтов.
Появились искусственные елки и крохотные игрушки к ним, и Надежда невообразимым случаем забеременела, и Новый Год перекочевал в роддом, и ребенок умер, и каждый пошел к себе домой, и мне первый раз в жизни дали денег в долг.
Я уже выплакал свой город, когда вдруг вернулась наша зима.
Отправляясь в путешествие, наше поколение вело себя расточительно и странно. Расточительность эта и странность заключалась в том, что мы уже не держали друг друга за руки. По всем приметам, однажды мы должны были стать паломниками, а стали странниками.
Я опишу первые впечатления этого путешествия.
Утром я слышу запах пота и духов.
Мне не хочется вставать.
Я чувствую остроту своего зрения до трещины в потолке и ненавижу стук часов. Стук часов не собьет меня с толка, равно как и чудесный день за окном.
Мне не хочется вставать.
Спать мне тоже не хочется.
О, как однообразна фортепьянная музыка брошенных книжных полок. Я настраиваю себя на бесцеремонность предстоящего дня, повторяя вслух какую-нибудь фразу, доводя ее до бессмысленности. Эта игра способна поднять мертвого.
Недопитая банка пива, выцветшее изображение многоликого сержанта Пеппера и трофейный кожаный плащ на вырост – все, что осталось от клуба знаменитых капитанов. Скудная экипировка.
От детства до Большой Любви кварталов пять.
Я несу на себе запах трамвая и бурое пятно на белой сорочке.
У меня выбиты передние зубы.
Попутные разговоры погружают меня в удивительный и неповторимый мир насекомых. Быть может когда-нибудь у меня вырастут крылья, но теперь они будут ломкими и прозрачными.
Впрочем, все это оглушение и неприглядный вид не мешает мне заходить в остро пахнущие кошками дома, где прекрасные женщины много курят и совсем не готовят. Храни, Господи их нетерпеливых покинутых мужей.
Лишь послушанием дурака можно оправдать многочасовое изучение узоров на плешивых коврах в их домах. Послушанием дурака и предчувствием Большой Любви.
Боязнь анатомки предана анафеме, и сама анатомия выходит из театра на улицу, хлопнув дверью так, что рассыпаются колбы и кружки, источая аромат приближающейся весны. В этой науке каждый за себя, и появляется все больше тем, которые не обсуждаются.
Вся интрига может заключаться в исследовании потаенных уголков чужой плоти.
На смену живым рисункам приходят мертвые фотографии. На них – глаза анабиоза, и можно бесконечно размышлять над тем, где находится вторая нога, и что за божественный вкус у шампанского в таких вычурных бутылках.
Любопытство, однако, уже теряло свою первозданность. Любопытство рассыпалось на множество неопределенных чувств от озноба тревоги до сладости недосказанности.
Днем метод исключения вступал в непристойную свою правоту. Бутафорские, при дневном освещении, головы, животы и занозы обучали умению не жалеть.
Днем, праздно слоняясь по задыхающемуся кораблю, я неожиданно встречаю некоторых из потерявшихся своих спутников. Подобные встречи все чаще носят характер неожиданности. Мы встречаемся, главным образом, для того, чтобы продемонстрировать друг другу слабость мимической мускулатуры наших взрослых физиономий.
Истории, звучащие при подобных встречах, становятся все более жесткими и неуютными.
Покуда утром я углублялся во фразеологию, разгоняя лень, Юраська познавал мерзости жизни в тюрьме. Некогда обожаемые им «блатные» песни показали ему свой оскал, и на пару дней ему совсем расхотелось жить.
Теперь я знаю, как просто, так вот путешествуя, забрести в ловушку, полную зловещей пустоты.
Вы, конечно, догадались, что под задыхающимся кораблем я подразумеваю свой простуженный город. Нужно заметить, сей тихоходный корабль не особенно располагает к бегству от действительности, как поверхностные наблюдатели расценивают путешествие моего поколения. Он слишком обжит и слишком провинциален. Он захламлен. Чтобы охарактеризовать его, вы можете перебрать любые пришедшие на ум предметы. Все это – мой город. Я любил его, растрепу, и люблю до сих пор.
И не все в миноре.
Кроме тюрем существуют храмы.
И там, и там голуби степенны.
А по вторникам в кинотеатре показывали ленты безумцев.
После таких просмотров во рту держится металлический привкус гениальности.
Вечером, на какое-то время, я обретаю уверенность в правильности выбранного маршрута.
Задолго до того, как погрузиться в темноту, комнаты заполняются особенными звуками, совсем не похожими на связную беседу, а оттого объемными и важными. Вращаясь и пританцовывая, эти звуки, еще не музыка, но уже не речь, ткут молитву, языческую молитву моего поколения, обращенную ко мне будущему. И я знаю наперед, что все будет хорошо, если только я не поддамся искушению записывать их.
Искушение это столь велико, что я, так и не рискнув записать, все же стараюсь запомнить их. Для совершения такого греха я зажмуриваю глаза и поднимаюсь на носки, чтобы оказаться поближе к их хороводу.
Я знаю, что эту тайну носит в себе каждый из нас, и тайна эта столь огромна, что нам трудно видеться, дабы сохранить обет молчания.
Молчанки эти нестерпимы, ведь мы, в сущности, очень молоды.
Я бегу от тетрадки со стихами, беспокойного суррогата этого чуда, и нахожу прозрачного и ранимого Пашку, и мы собираем всю нашу мелочь, и покупаем красное вино. Кутеж не забавляет нас, он забавляется нами, то перенося наши легкие тела к океану мелодий, не прирученных, а оттого солоноватых, то закрывая нам глаза холодными ладошками наших будущих детей.
Можно не беспокоиться. После кутежа звуки не возвращаются, а это значит, что удастся уснуть.
Ни нашей немоты, ни беспредельной стойкости нашей никогда не смогут понять ставшие с годами родными соглядатаи и статисты.
Наши поступки очень логичны и нерешительны.
Вечером, ко всем прочим выкрутасам, я делаюсь еще и курильщиком. Хорошо, когда куришь, рассматривать улицу внизу и гадать на окнах дома напротив. День грядущий непременно принесет удачу, если сумеешь угадать, какое именно окно погаснет первым. Перехитрить эти огоньки невозможно. Я пробовал.
Бездействие не паутина, скорее сосредоточенность. Эта сосредоточенность позволяет большим людям проходить мимо, что немаловажно для путешествия.
Никогда мы не смогли бы добраться до экватора, если бы не наше бездействие.
Редкие наши спутники заболевали в пути, принимаясь совершать так называемые поступки. Тем не менее, это случалось. Тогда их лица покрывал очень тонкий слой лака, и поры мертвели, и волосы принимались расти с такой скоростью, что им то и дело приходилось посещать парикмахерские.
Первые признаки разрушения корабля заключались в том, что формы его стали приобретать некоторую округлость. Не гнилостные запахи, то там, то здесь все чаще появляющиеся на палубе, а округлость эта настораживала и звучала предостережением. Шорохи истомы, до недавнего времени острые и предсказуемые, возникали все реже и морозы исчезли. Все это можно было бы списать на близость экватора, но стала пропадать и жажда. Морщинки образовались в уголках рта у наших милых дам.
Было ли страшно?
Да нет.
Характерной чертой путешествия моего поколения является нашествие скуки.
Я не был поражен, впервые увидев единорога. Быть может сам вид его, напоминающий о детских посещениях зоопарка, не способствовал удивлению, но я склоняюсь к тому, что это во мне произошли неприятные перемены.
Могли ли мы тогда предположить, что появление единорога – дурной знак?
Очень дурной знак.
Несколькими днями позже умер Бард. Только тогда мы впервые задумались над тем, что он был смертен.
Именно скука помешала мне разглядеть в глазах единорога это. Знать, ничему не научил меня Пиросмани.
А смерти потянулись никудышными солдатами в туман равнодушия.
При перемене сигарет возникает кашель до слез.
Да, не от пьянок мы так слезливы.
Живет такая бредовая идея, что в разрушении корабля и заключается наше спасение. Дескать, когда корабль окончательно сделается шаром, мы, там, внутри, вновь соединимся и будем счастливы.
Мы окончательно задохнемся. И больше ничего.
Вечером, измученный хаосом, я рискую сломать себе спину, изучая тайную жизнь самиздата под диваном. От самиздата не исходит никакого особенного магического свечения. Он так же желтеет, так же покрывается пылью, так же рассыпается.
Уже поздний вечер. Те, кто загнал его, а следом и меня под диван, наверное, уже спят.
Спят и не видят снов.
Я многого не умею.
Не умею починить кран, провести провода, пришить молнию, не умею ненавидеть.
Бурчать, ерничать – да, ненавидеть не умею.
И среди своих спутников я не встречал людей, по- настоящему умевших выполнять эту тяжелую физическую работу.
Вселенская лень – признак породы нашего поколения.
Нам приписывали богатое воображение. Будучи маленьким мальчиком, в начальных классах школы, выполняя домашнее задание по рисованию, я изобразил на довольно убогой полянке несметное количество грибов самых разнообразных сортов от хилых опят до красавицы бледной поганки. Какое воображение у мальчика – обрадовался мой учитель. Бедный мой учитель. Он был плохим психологом. Поганки не были плодом воображения. Это были первые признаки прогрессирующей лени ума.
Я не фантазировал никогда.
Я готовился к путешествию.
Вся хитрость подготовки заключалась в том, чтобы научиться закрыть глаза и не умереть. Не у всех это получалось.
Я нахожу, наконец, эту петербуржскую гостиницу.
Я ищу ее уже ночью, так ближе, и, наконец, нахожу. Посещение этой гостиницы – обязательная программа.
Я узнаю ее, хотя и не видел никогда.
Я вспоминаю эти синие стены с отпечатками пальцев, эти уборные, изящно расписанные женоподобным почерком оседлого юношества, я вспоминаю даже разбитый плафон на четвертом этаже. Его разбили, чтобы выпустить свет на волю.
Я никак не могу вспомнить только одного, в каком номере читают неприкаянные стихи?
Мне везет. Неожиданно тихо для столичной гостиницы.
Я иду на голос. Так на голос шли, я знаю, некоторые из моих спутников. Те, что сошли с ума.
Я добираюсь до шестого этажа.
Третья дверь направо.
Я открываю ее, чувствуя сопротивление воздуха, и, доли секунды вижу отечные, или мне показалось, ноги, мелькнувшие в зияющем провале окна.
Я не решаюсь посмотреть вниз. Мне не дано было знать этого человека. Зачем испытывать судьбу?
Кто, когда и зачем сделал посещение этой гостиницы обязательным для таких провинциалов как я?
А, может быть, этот визит обязателен именно для провинциалов?
Из самых породистых, то есть самых ленивых?
Дверь закрывается за мной.
Я сажусь на царственный диван подальше от окна, мы достаточно осторожны, и принимаюсь грызть ногти в ожидании шагов.
Так или приблизительно так, я думаю, занимается раковая опухоль.
С момента описанного мною происшествия, и это вполне объяснимо, ведь я нахожусь в Петербурге, мой город перестает быть кораблем и становится одним из моих спутников. При этом спутником назойливым, не отстающим ни на шаг и вламывающимся в благородные дома без приглашения.
Он действительно основательно округлился.
Подражая мне, или по собственной инициативе, он не выбрит, как следует. Его карманы полны семечек вперемешку с табаком. Он переполнен необузданным весельем. Ему все интересно.
Пусть слоняется, только бы не побили палками.
Все симметрично.
Все – нотная грамота.
Благодушие, преступления, увлечения, вера, безверие, темнота.
Все кроме лица. В лицах только намек на симметрию, точнее обман высшей пробы.
А в остальном все – симметрия.
В доме остановились последние часы.
Вот тогда Они и взялись за нас.
Вот тогда- то я и затосковал по своему городу.
Они действовали расчетливо, не торопясь, уверенные в своей полной и окончательной победе.
Они прятали инструменты в чехлы.
Они пересчитывали деньги.
Они выводили новые породы собак.
Они придумывали старые имена.
Они только тем и занимались, что совершали поступки.
Они отделали меня до блевотины и напомнили, что вставленные зубы еще слабее собственных.
Я внимательно рассмотрел себя в зеркале, обнаружил, что им так и не удалось навести симметрию, и восторжествовал до слез. Так обрадовался, что мне даже захотелось лета, забраться в какой-нибудь сад и наворовать там яблок.
Потом усесться в траве нагишом, пожирать наворованные яблоки и оплакивать свой город.
Совсем уже ночью меня наполняет глупейшее желание с кем-нибудь поболтать. По наивности я уверен, что еще существуют телефоны и адреса, где в четвертом часу не спят, сидят себе тихо на кухоньке и ждут собеседника.
Эта уверенность и останавливает меня.
Похмелье моего поколения существенно отличается от похмелья древних Римлян. Если тем было свойственно несварение желудка, головные боли, нас терзают муки совести.
Утром мы готовы перейти на анаэробное дыхание, только бы не причинить страдание ближнему запахом изо рта.