
Полная версия:
Оливковая ветка
– Нет, такого в Иране нет, – признает Мехди.
– Вот если вы поедете в Багдад, – говорит Хиям, – увидите, как масгуф жарят на берегах Тигра. Это наша традиция со времен Вавилона!
– А разве в Багдад можно ездить? – удивляюсь я. – Разве это не опасно?
– Нет, что вы, совсем не опасно. Я была там год назад. Я, конечно, когда туда приезжаю, всегда закрываюсь. И спокойно хожу себе по улице в хиджабе, никто меня не трогает. Если навстречу идет мужчина, он опускает глаза, никогда мне в глаза не смотрит. Нет-нет, там очень хорошо сейчас, абсолютно спокойно. А вы сами-то откуда?
– Изначально – из России.
– А по национальности кто? Может быть, армянин? Просто у вас такая внешность… В Ираке много армян вообще-то. У нас тут рядом кальянная есть, называется «Зеленая зона». Ну, в честь нашей, багдадской Зеленой зоны[27]. Так вот хозяин кальянной, он – иракский армянин. Он такие коктейли c араком делает, пальчики оближешь! Мне-то нельзя, я мусульманка, так он мне в безалкогольном варианте всегда готовит. Вы зайдите как-нибудь попробуйте, не пожалеете! А еще там рядом магазин есть: книги и специи. У них лучший заатар[28], я там всегда закупаюсь и вам рекомендую.
Я видел этот магазин, мы проходили мимо него по дороге с парковки. На витрине – последние книжные новинки, бестселлеры с названиями вроде «Заговор радикальных раввинов» и «Тридцать три уловки сиониста». К слову, сам город Патерсон, воспетый великим Уильямом Карлосом Уильямсом и увековеченный на экране Джимом Джармушем, в народе давно называют «Маленькой Палестиной». Несколько лет назад здесь даже установили дорожный указатель: «Добро пожаловать в Маленькую Палестину».
– Так вы, значит, в Армении родились, да?
– Нет, я же сказал, я изначально из России. Родился в Москве.
– Но по национальности армянин, я правильно догадалась?
– Армянин, армянин.
Когда мы прощаемся, я вдруг замечаю, что под потолком по всему периметру помещения установлены камеры наблюдения. Над входной дверью – тоже камера, и на зарешеченных окнах – тоже. Зачем столько камер? Меры предосторожности. По рассказам тех, кто бывал в самом Ираке, там буквально на каждом шагу размещены полицейские блокпосты. Начиная с прошлого года в американских синагогах тоже везде висят камеры, а на дверях стоит вооруженная охрана. Меры предосторожности, посильная оборона от человеческой ненависти и предрассудков. Глазок подпотолочной камеры наблюдения – вроде того «синего глаза» («назар», «глаз Фатимы»), который на Ближнем Востоке вешают в домах, в магазинах, в машинах или даже прикалывают к одежде в качестве брошки, – верный амулет от дурного глаза.
Хореш
Мехди – мой друг и напарник по исследованиям. После трехлетнего перерыва я решил наконец попробовать возродить свою лабораторию. Если получится, она станет частью уже существующей большой лаборатории, которой руководит Мехди.
Мы живем рядом и проводим много времени вместе. Наши дети дружат: Соня и Элиса – одногодки, а Даша на год старше Эмилии. Они целыми днями играют впятером: четыре девочки и Джои, пес породы чивини, которого Мехди трогательно называет своим сыночком. «Пэсар бад! – ругает он Джои, когда тот рычит на прохожих или ввязывается в драку с другими собаками. И тут же оправдывает: – Просто он – немецкая овчарка в теле маленькой моськи. Инстинкт подсказывает ему, что он – огромный сторожевой пес». Выговаривает: «Если будешь так себя вести, у тебя не появится подружки…» Но Джои не перевоспитать. Насколько он игрив и ласков к своим, настолько беспощаден к чужим. Рычит, лает. Соня с Дашей в нем души не чают. День-деньской гоняют с ним по двору, пока мы с Мехди пишем заявку на грант.
Вместе писать веселее, особенно с Мехди. Срок подачи через неделю, а у нас еще конь не валялся. Рассказываю ему бородатый анекдот про разницу между капиталистическим и социалистическим адом. В капиталистическом аду грешнику каждое утро вбивают в задницу по гвоздю. В социалистическом – по идее то же самое. Но случаются перебои с гвоздями, бывает, что забойщик гвоздей не выходит на работу по причине запоя; а когда выйдет, обнаружит, что кто-то спер молоток… и так далее. Однако к концу месяца все тридцать гвоздей обязательно вобьют. «Да-да-да, – трясет головой Мехди, – у нас в Иране есть точно такой же анекдот. Только на фарси он звучит смешнее». За то время, что мы дружим с Мехди, я открыл для себя удивительную вещь. Оказывается, иранцы любят рассказывать анекдоты не меньше нашего. В отличие, например, от американцев, для которых этот жанр, как правило, ограничивается катехизической формой вопроса – ответа («Как называется переходный период от капитализма к коммунизму? – Алкоголизм») или привычной фабулой «Мужик заходит в бар…». У американцев, французов, немцев анекдот может изредка промелькнуть в беседе в качестве необязательного орнамента. Иранцы же рассказывают анекдоты взахлеб, как русские, спонтанно вступая в застольные состязания – кто больше вспомнит. Вероятно, этот особый жанр, застольный шквал анекдотов, пришел в Россию с Востока, вместе со сказками Шахерезады. Так же как африканцы могут часами обмениваться пословицами и этот обмен превращается в своеобразный иносказательный диалог, русские и иранцы перебрасываются анекдотами. Но удивительней всего то, что половина моих любимых советских анекдотов, оказывается, имеет персидский аналог. В чем причина? Длительная история репрессий в обеих частях света или глубинное родство культур? Юмор – вещь непостижимая; транспортировку из одной культурно-языковой среды в другую он переносит еще хуже, чем стихи. Стало быть, если паче чаяния наши шутки понятны им, а их шутки – нам, это говорит о близости двух культур красноречивей, чем что-либо еще. С нашими иранцами мы смеемся до упаду.
Но мы здесь не ради анекдотов. Мы пишем заявку на грант. Вколачиваем все тридцать гвоздей за одну смену. Сегодня – суббота. «За эти выходные мы должны все успеть», – объявляет Мехди и смотрит на часы. На часах – полдень. До часа «Ч», до «соб душанбе»[29], еще уйма времени. «Может, по пивку?» – предлагает мой ответственный напарник. Я делаю строгое лицо, укоризненно качаю головой. Но перед его напором не устоять. Через две минуты он уже разливает по кружкам хефевайцен. Кстати, музыка нам тоже не помешает. Она, как известно, очень способствует грантописательному процессу. Мехди ставит Алирезу Горбани. Песня «Чера, чера?». И действительно, «чера»?[30] Но я не спорю, Горбани так Горбани. С тех пор как Мехди сводил меня на концерт по случаю Мехрегана, я поклонник иранской музыки. Итак, Горбани, хефевайцен… Мехди снова смотрит на часы: «Уже обедать скоро пора, дети небось проголодались. Может, шашлыки пожарим?»
И все же ко второй половине дня мы входим в рабочий ритм. Теперь мы пьем только крепкий персидский чай. Почти что чифирь. Он снимает сонливость, вызванную шашлыками и пивом. Мы испытываем прилив творческой энергии, отчаянно стучим по клавиатурам ноутбуков, пока вокруг носятся и галдят наши неугомонные дети.
– Страница четырнадцатая, абзац второй… Тут мы пишем про динамику иммунного ответа в опухолях, нечувствительных к ЛТ… Эмилия, сейчас же прекрати таскать Джои за хвост!.. Вот тут у меня вопрос: как мы определяем чувствительность к ЛТ на этих образцах?.. Эмилия, я кому сказал?
– На этих образцах – никак. Мы просто экстраполируем результат по органоидам того же рецепторного профиля… Соня, положи на место печенье, ты уже достаточно сладкого съела… А эти образцы используем исключительно для мультиплексной ИГХ… Соня, я кому сказал?
– А это нормально – экстраполировать? Рецензенты не придерутся? Эмилия, если сейчас же не перестанешь, я тебя накажу.
К полуночи галдеж наконец утих. Дети и пес спят вповалку у Элисы в комнате. А мы с Мехди все еще чифирим и топчем клаву.
– Так, давай, может, прервемся? Надо Соньку с Дашкой домой отвезти и уложить как следует. Моя жена, наверное, уже решила, что нас похитили.
– Давай, конечно, дуй скорее домой. Я еще чуть-чуть поработаю и тоже лягу. Завтра с утра продолжим.
Трудоголик Мехди, когда войдет в раж, может работать без перерывов и сутки, и двое суток. Чем бы он ни занимался, наукой ли, персидской каллиграфией или жаркой шашлыков, он ко всему подходит с перфекционистским усердием и запалом. Его лаборатория – самая технически оснащенная из всех, что я когда-либо видел. Причем часть этого оборудования он, кажется, собрал своими руками. Он – генетик, изучающий эволюционные процессы в раковых клетках. Его жена Наргес – иммунолог. Они познакомились на биофаке – как говорит Мехди, в очереди к ламинару[31]. По окончании университета Мехди уехал из Ирана, поступив в аспирантуру в Институте Макса Планка. После аспирантуры несколько лет постдочил в Швейцарии, там к нему присоединилась и Наргес. Затем он получил ставку ассистента в Научно-исследовательском институте Ли Моффитта. А пару лет назад перебрался к нам. Наргес устроилась на работу в Йельском университете; не ближний свет, от Грейт-Нека – полтора-два часа в один конец. До ковида я тоже так мотался: из Нью-Йорка в дальний конец Лонг-Айленда. Шесть лет бесконечного стояния в пробках под аудиокниги. К счастью, Наргес дают часть времени работать из дому.
На следующее утро я прихожу к ним ни свет ни заря. С минуту топчусь у двери, решая, звонить ли в звонок. Не хочется будить весь дом. Заявляться в такую рань – как это с точки зрения иранского этикета? «Мохем нист»[32], Мехди с Наргес уже встали. Наргес, еще заспанная, открывает дверь: «Собх бехейр!»[33] Мехди сидит на диване, уткнувшись в компьютер, на экране – файл с грантом. Что-то усиленно печатает – видать, правит, в который раз все меняет. Никого и ничего не замечает. Спрашиваю: «Ну как там?» Поднимает голову: «Шашлыки нам на обед уже маринуются». Но сегодня распорядок другой. Никакого хефевайцена. Сегодня у нас в планах хайкинг. Мы должны забраться на горку в районе Колд-Спринг-Харбора. Маршрут не длинный, занимает чуть больше часа. Мехди говорит, что эта разминка нам необходима, без нее грант не напишется.
В юности Мехди был чуть ли не мастером спорта по тяжелой атлетике. С тех пор у него остались огромные грудные мышцы и бицепсы, но со временем к ним присоединился большой живот. Кажется, так бывает со многими качками. Взрослая жизнь оставляет мало времени и места для штанги, зато для шашлыков время всегда найдется. Мехди – великий кулинар. Ужины, которые он нам готовит, – это целые гастрономические экскурсии. Вот что я узнал: в центре иранской кухни – хореши, пряные рагу с мясом, где за основу берется какой-нибудь овощ или фрукт. Есть хореш из баклажана, есть из ревеня, из чечевицы «гейме», из бамии и нута в тамариндовом соусе. Есть жаркое с маринованным неспелым виноградом («гурэ»), придающим блюду вкус солянки. Есть и такие необычные сочетания, как курица, тушенная с горьким апельсином и сушеным лаймом («хореш наренджи»), или, например, жаркое с гунделией – импортированным из Ирана дикоросом с фасолевым вкусом и, если верить Мехди, какими-то невероятными целебными свойствами. «Если бы все человечество регулярно питалось гунделией, наша наука была бы никому не нужна. Лечит от любой болезни, даже от рака!» Чтобы хореш был хорешем, в него нужно добавить шафран, что-нибудь кислое вроде «аб гурэ» (рассол от маринованного винограда), цедру и смесь специй адвьех – иранский ответ индийскому карри. Обязательный спутник хореша – рис. Чело или поло. Чело – просто рис, предпочтительно его иранская длиннозерная разновидность «домсиа». Поло – рис с прибамбасами, придающими ему цвет для праздничного орнамента. Чтобы рис стал зеленым, в него добавляют укроп и бобы; красный рис – с сушеной черешней и вишней, желтый – с шафраном, оранжевый – с шафраном, смородиной, цедрой и барбарисом. Из разноцветного риса можно составить целую композицию в духе великолепной мозаики средневековых айванов. Мехди – мастер рисовых орнаментов, у меня в телефоне – с десяток фотографий его шедевров.
Один раз, когда у нас гостили мои родители, Мехди устроил целую церемонию-презентацию блюда калепаче – густого супа из бараньих голов и ножек. Этот суп, иранский вариант хаша, варится в течение суток. Едят его обычно на завтрак, причем разные части супа едят отдельно, в определенном порядке. Сначала пьют жидкость, добавляя в нее немного уксуса и измельченные до пюреобразного состояния бараньи мозги. Затем – язык и щековину, завернутые в тонкую лепешку. И наконец, главный деликатес – бараний глаз. Колдуя над своим сложносочиненным блюдом, подкладывая всем на тарелки того и этого, наставляя, как правильно все это есть, Мехди попутно рассказывал истории, связанные с калепаче (тоже, кажется, часть ритуала). Так мы узнали, что калепаче – любимое блюдо Наргес. Когда они только познакомились, гурман Мехди водил свою субтильную подругу на свидание в «калепачейную», чем вызывал у нее восторг (Наргес все подтверждает).
В другой раз, когда мы всей семьей заболели ковидом, Мехди лечил нас супом аш-э реште, бухнув в него неимоверное количество имбиря и куркумы. При этом он долго и не слишком доходчиво объяснял что-то про иранскую концепцию холодной и горячей еды, детище непревзойденного Авиценны. Великий философ и врач Средневековья выделял четыре «мизаджа»: холодный, горячий, сухой и влажный. Эти элементы определяют как человека, так и еду, которой он питается. Организм каждого человека содержит мизаджи в том или ином соотношении. Задача врача состоит в том, чтобы точно определить мизаджевый тип пациента, обнаружить дисбаланс, если таковой имеется, и предписать правильные продукты питания. Удивительно: система, изобретенная Авиценной одиннадцать веков назад, настолько прочно вошла в персидскую бытовую культуру, что и в современном Иране каждый взрослый человек назубок знает, к какому мизаджу относится любой продукт. Холодные влажные: айран, рыба, лимон, огурец, шпинат… Холодные сухие: мушмула, чечевица, кинза, говядина… Теплые сухие: хурма, баклажаны, шафран, базилик… Теплые влажные: инжир, кабачок, баранина, яйца… Никакой очевидной логики тут не прослеживается, и, казалось бы, запомнить бесконечный список продуктов в каждой категории невозможно. Но у иранцев от зубов отскакивает.
Итак, во время ковида – аш-э реште с куркумой. А в жаркий летний вечер – абдог хиар, холодный суп на кефире с чесноком, укропом, зеленым луком, грецкими орехами и изюмом. Экзотический вариант окрошки. Крепко усвоив, что иранская культура – воплощение Другого, ты ждешь экзотики, готов к ней и не удивляешься, принимая ее как данность. Удивляют, наоборот, сближения. Например, когда узнаешь, что в каждом персидском доме есть самовар. «Йеливан чай мель дорид?» – «Аге лотф конид»[34]. Как будет на фарси «самовар»? Так и будет: самовар. Другие знакомые слова, неожиданно выпадающие, как закладки, из иностранного словаря: «салат оливье», «пирожки», «котлеты». Все это – традиционные блюда иранской кухни. «Другое» оказывается куда ближе, чем можно было предположить. Вот пирожки, вот соленья. Правда, персидские соленья имеют мало общего с русскими (вместо привычной квашеной капусты и помидоров – черный чеснок «сир-торши», квашеный лук и прочая невидаль). Да и персидские котлеты заметно отличаются от бабушкиных: в них, как и в персидскую долму, добавляют чечевицу в пропорции один к одному с мясом. Зато салат оливье вполне похож на себя. Пирожки тоже в целом узнаваемы. Узнаваемо и праздничное блюдо «озунбрун»: осетрина (Каспий как-никак). Но обольщаться на предмет гастрономических параллелей все же не стоит: при всех пересечениях русская кухня для иранцев – самая что ни на есть экзотика. Когда я впервые приготовил для семьи Мехди традиционный русский ужин, его мать бросилась фотографировать диковинные яства (селедка, щи, гречневая каша, брусничный морс), чтобы потом рассказывать и показывать родным в Тегеране. «Мама говорит, что ничего более странного в жизни не пробовала».
Любовь к еде не то чтобы заменила моему другу любовь к спорту, но как бы уравновесила ее. Теперь он выглядит как толстый атлет. И хотя он больше не тягает штангу, тяга к физическим нагрузкам никуда не делась. Страстный походник, он готов в любой момент сорваться с места. Наспех собрав рюкзаки, упаковать семью во внедорожник «субару» и отправиться в какую-нибудь канадскую или пенсильванскую глушь. Часами бродить по лесам и горам, а вечером разбить лагерь на лоне природы, развести костер и, хлебнув лишнего из походной фляги, подбивать друзей-собутыльников на состязание: кто больше раз отожмется.
Сегодня ни до Канады, ни до Пенсильвании нам не добраться. «Но горка в Колд-Спринг-Харборе – это тоже неплохо», – утешает не то меня, не то самого себя Мехди. Он забирается на эту горку всякий раз, когда пребывает в растрепанных чувствах или когда ему нужно подумать о науке. При этом он предусмотрительно берет с собой диктофон. Лезть в гору, через одышку наговаривая на диктофон внезапные озарения, – в этом он весь. Мне этот подход очень созвучен. Одышка с диктофоном. За три с половиной часа на горе мы додумываем все, чего нам не хватало. Вечером дописываем основную часть гранта, уже ни на что не отвлекаясь, пока в соседней комнате мать Мехди читает детям «Хезаройек шаб» – персидские сказки на ночь. Скоро все уснут. После горки в Колд-Спринг-Харборе я и сам мечтаю принять горизонтальное положение. Если бы не крепкий иранский чай, я бы сейчас отрубился прямо тут, за рабочим столом. Может, и мне приснились бы герои восточных сказок, дивы, джины и пери, быстроногий конь Рахш и волшебная птица Симург, визири, гулямы, мобеды и дервиши, дружно колдующие над мультиплексной иммуногистохимией… «Эй, а ну не спать! Пойдем прогуляемся до „Джордан-маркета“, купим халвы к чаю».
«Джордан-маркет» – иранский продовольственный магазин через дорогу от дома Мехди. Мы наведываемся туда чуть ли не всякий раз, когда я прихожу к ним в гости. И всякий раз Мехди сообщает мне по большому секрету, что недолюбливает владельцев магазина.
– Понимаешь, это старые эмигранты, из предыдущей волны. Мы с ними не очень ладим. Для них последние сорок лет в Иране – беспросветный мрак, а мы, приехавшие позже, чем они, как бы олицетворение этого мрака. С одной стороны, они правы: исламская республика – это мрак. Но у мрака есть оттенки, в которых они не разбираются. Зато они все обожают шаха и мечтают о его возвращении.
– А шах был совсем плохой?
– Ужасный. Не лучше, чем муллы. Я, честно говоря, вообще не знаю, когда было хорошо. При Каджарах? При Мосаддыке? Может, при Мосаддыке. При Пехлеви[35] – точно нет. При англичанах – тоже. Про нынешних и говорить нечего. Из огня в полымя.
Я вспоминаю, как три месяца назад, когда мы отмечали Шаб-е Ялда, Мехди иронично перефразировал зороастрийскую подоплеку зимнего праздника: «В общем, в этот день силы зла отступили, решив, что люди и без них справятся».
* * *Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий я всегда бросаюсь учить новый язык. Фарси – одиннадцатый по счету. И первый, для изучения которого необходимо освоить новый, отличный от кириллицы и латиницы, алфавит (ни c корейским хангылем, ни с амхарской письменностью у меня толку не вышло). Алфавит – это отдельный челлендж. Но я упорен: пять раз в неделю занимаюсь с преподавателем в зуме, плюс домашняя работа и ежедневное прослушивание аудиокурсов. Если уж учить, то всерьез. Моя учительница Махназ – иранка, живущая на Сицилии. Спрашивает: «А у вас там есть знакомые иранцы?» Я объясняю, что живу на Лонг-Айленде, где расположилась одна из самых больших иранских общин в Америке. Тут и магазины есть, и рестораны, и культурные мероприятия. И – да, конечно, персоязычные друзья и знакомые. «Везет вам, – вздыхает Махназ, – а у нас тут ничего нет. Ни общения, ни магазинов. Наши знакомые итальянцы все уверены, что персидская кухня – это хумус и бабагануш».
Есть такая теория: после пятого или шестого языка все последующие даются гораздо легче. Дескать, тому, кто учил десять языков, освоить одиннадцатый – раз плюнуть. Может, для кого-то это и так, для меня – точно нет. После полугода усилий я начал читать на уровне двоечника-первоклашки. Из еженедельного списка новых слов запоминаю процентов десять, да и те тут же забываю. С грамматикой… Казалось бы, грамматика – это еще полбеды, индоевропейский язык все-таки. Но как не запутаться в глаголах? Во всех этих «шенидан», «нешастан», «шостан»[36]? Или, скажем, как запомнить, где используется вспомогательный глагол «кардан», где «задан», где «шодан», а где «додан»? Черт ногу сломит! И все же, все же… Никогда бы не поверил, что однажды начну понимать вязь; буду хоть и со скоростью улитки, но все же читать «Маснави», учить наизусть рубаи Хайяма в оригинале. А главное – смогу кое-как понимать и кое-как вести беседу с Санам, матерью Мехди, не говорящей по-английски. Она живет между Нью-Йорком и Тегераном, проводит полгода здесь, полгода там. Здесь у нее старший сын, Мехди, внучки Элиса и Эмилия. Там – младшие сыновья и их семьи. В Нью-Йорк она всегда приезжает в начале учебного года, а уезжает перед Наврузом. Сидит с детьми – уже не с двумя, а с четырьмя. Соня с Дашей ее любят, говорят, она готовит лучшую на свете лазанью.
* * *Подав наконец заявку на грант, мы разводим костер во дворе у Мехди и Наргес, как делают все иранцы в преддверии праздника. «В детстве я больше всего любил, когда ранней весной во дворе разводили большой костер и пекли в нем картошку», – говорит Мехди, и я тут же вспоминаю свой московский двор. «…А зимой на улицах продавали горячую печеную свеклу, посыпанную гольпаром[37]… Вот что такое счастье». Печеная свекла с гольпаром, хрустящий теплый сангак[38]. Или квас из бочки, беляши, завернутые в газету. Запах весны на улице Демьяна Бедного. Вот о чем невозможно теперь думать, вот чего мы внезапно лишились: возможности ностальгии. К тоске по детству больше нет доступа.
Но есть Грейт-Нек, где петарды взрывают не только на Четвертое июля, но и на Навруз. Все готовят хафтсин – традиционный праздничный стол, на котором выложены обязательные атрибуты, чьи названия начинаются на букву «син»: яблоко («сиб») символизирует красоту, чеснок («сир») – здоровье, ростки чечевицы («сабзе») – возрождение природы, гиацинты («сомбол») – любовь, хлебный пудинг («саману») – достаток, уксус («серке») – терпение и мудрость, сумах («сомаг») – рассвет. Нарядный хафтсин, символ главного иранского праздника, кажется мне чем-то средним между новогодней елкой и тарелкой для Песаха. Я хожу по гостям, сравнивая хафтсины. Мехди говорит: «Некоторые используют в качестве сабзе ростки пшеницы или чеснока, но это неправильно. Лучшее сабзе для хафтсина – из чечевицы».
Субботним утром мы ведем детей на «большой хафтсин» в нью-йоркском Центре азиатских культур: детское представление, очень напоминающее елки из моего детства. Те же игры, конфеты, музыкальный спектакль. Родители фотографируют детей на фоне роскошного хафтсина в центре зала. Кроме обязательной семерки, этот хафтсин включает в себя дополнительные элементы: монеты («сэкке»), часы («са-ат»), крашеные яйца, печенье в форме золотых рыбок. Но пурист Мехди не признает этой отсебятины, его домашний хафтсин – по букве, всем хафтсинам хафтсин. После детского представления мы идем есть «кюкю сабзи» – новогодний омлет с зеленью, орехами и барбарисом. А вечером устраиваем прыжки через огонь. Тут мы, конечно, нарушаем традицию: через костер надо было прыгать три дня назад, в последнюю среду уходящего года («чахаршанбе сури»). Но в среду нам было не до того, мы дописывали заявку на грант. Дописали и сдали в самый последний момент, еле-еле успели забить тридцать гвоздей в один присест. Теперь, значит, будем праздновать «красную среду» в субботний вечер. Все от мала до велика, то бишь от Эмилии с Дашей до нас с Мехди, прыгают через костер со словами «Сорхи-е то аз ман, зарди-е ман аз то» («Румянец мой – от тебя, желтизна твоя – от меня»). Гори, гори ясно, забери желтизну, дай румянец, и да будет повержен Ахриман[39], да восторжествуют силы света, добра, человечности…
…Через два года Иран и Израиль вступят в полномасштабную войну. Мои родные и близкие будут прятаться в миклатах от ударов иранских ракет, а семьи Мехди и Наргес, включая бабушку Санам, которая готовит лучшую на свете лазанью, будут пытаться выбраться из Тегерана, но – все дороги перекрыты, на заправках нет бензина, всюду паника… Наргес будет не спать ночами, а Мехди «уйдет в себя», как случается с ним каждый раз, когда происходит какое-нибудь несчастье (в прошлый раз – когда умерла его тетя, а отец попал в реанимацию). В течение нескольких дней с их родными в Тегеране не будет никакой связи, и за эти несколько дней борода у Мехди полностью поседеет. Мы будем звонить друг другу, растерянно бормотать что-то о любви и дружбе, уверять, что мы – тут, рядом… Но, как бы нам ни хотелось этого избежать, в отношениях появится дистанция, неловкость, невозможность говорить без оглядки.
До поры до времени мир новостной ленты, затягивающий и сводящий нас с ума, как телевизионная «семья» сводит с ума Милдред из антиутопии «451 градус по Фаренгейту», на самом деле не соприкасается с нашей отдельной, каждодневной реальностью. И, вероятно, лучшее, что можно предпринять, – это возделывать свой огород, сосредоточиться на том, что (тех, кто) тебя окружает, не давать виртуальной «семье» свести тебя с ума. Можно даже пытаться противостоять тотальной войне из виртуального мира, идя на сближение с Другим. Три года назад Мехди ввел меня в микрокосм персидской диаспоры с их шумными праздниками, модными нарядами, экстравагантными танцами, бешканом, таарофом[40], политическими спорами и манерой общения, так сильно напоминающей нашу, русско-еврейскую. Вот уже три года я учу фарси и теперь, когда смотрю иранские фильмы, при подсказке субтитров на удивление много понимаю. Иранская культура и персидский язык – уже совсем не чужие. Но вот на другом конце света вспыхивает новая война, и «виртуальное» моментально становится самым что ни на есть реальным. Все рушится. Даже близкая дружба вдруг рискует перейти в приязненные, но несколько натянутые отношения, где нет уже никакого общего «мы», а есть мы и они. Так во многих языках мира (например, в малагасийском, который я пытался учить десять лет назад) существует понятие клюзивности – различие между местоимениями, означающими «мы с вами» и «мы без вас». Этот переход от одного «мы» к другому мне всегда нелегко давался.

