
Полная версия:
Чистые тени
Она просто чуть глубже вдохнула и мысленно, без артикуляции, вспомнила старую, почти детскую формулу:
– Sonus, manere. Ostende, ubi fractum est.
Звук, останься. Покажи, где сломалось.
Никакого свечения, никаких зрелищных эффектов – только едва ощутимое давление в висках и на внутренней поверхности ладоней, как если бы она опустила руки в воду.
Зал ответил.
Не весь сразу – это было бы слишком громко, Анну бы просто оглушило. Нет, пространство отозвалось точечно, вспышками: вот здесь, у колонны, остался след чьего-то панического крика; вот тут, у сцены, – тёплое, всё ещё немного дрожащее пятно восторга той самой девчонки с синими волосами; там, ближе к входу, – вязкое облако чужой злости, не связанной с концертом, а пришедшей с человеком извне.
Всё это она чувствовала не как картинки и даже не как звуки, а как разные оттенки напряжения: где-то воздух был плотнее, где-то – пустее.
В районе бара, где лежало тело, воздух был… никаким.
Не пустым – пустота тоже звучит, как ни странно, своей глухотой. Тут ощущалось именно «никак».
Как если бы кто-то взял ластик и стёр не только рисунок, но и саму бумагу.
Анна не стала приближаться – не хотела пересекаться взглядами с теми, кто сейчас официально «фиксирует место происшествия». Она просто медленно сдвинулась по сцене так, чтобы смотреть на этот участок под чуть другим углом.
И тогда заметила то, что обычный человек точно бы не увидел.
На уровне человеческого глаза там не было ничего, кроме шевелящихся фигур и блеска спасательного одеяла. Но если смотреть немного выше, туда, где обычно собирается сигаретный дым, выходящий из легких, – именно в эту толщу воздуха – висела едва заметная, прозрачная складка.
Как морщина на ткани, которую попытались разгладить, но сделали это не до конца.
Складка была тонкой, как волос, и тянулась вертикально – от пола вверх. И от неё исходило то самое ощущение искусственного холода, которое она почувствовала во время концерта.
Анна ощутила, как по коже пробежали мурашки – не от страха даже, а от узнавания.
Такую «морщину» можно было оставить только очень тонкой, точечной работой; никакой спонтанный выброс, никакая «неуправляемая истерика потока» так себя не вела. Это был аккуратный, хирургический разрез.
Она уже видела такое.
Не здесь, не в этом клубе, не в этом десятилетии даже.
Где-то внутри, в глубине памяти, отозвался другой зал, другая сцена, другое время, когда по потолку ещё тянулись тяжёлые шторы, а не металлические фермы, когда зрители сидели, а не стояли, и когда вместо телефонов в руках у людей были программы концерта, сложенные пополам. Тогда, много лет назад, кто-то из её… коллег попробовал сделать подобный трюк, выдернув человека из зала, как карточку из колоды, – и закончилось всё очень плохо. Для всех.
Анна стиснула зубы, чтобы не выругаться вслух.
Те, кто это сделал сегодня, не просто знали, как работает их ковен; они либо были учёными тех же школ, либо слишком внимательно изучали последствия их работ.
И самое неприятное: в этой складке было ощущение не только холода, но и… пустоты вкуса. Как дешёвый спирт после хорошего вина.
– Пластик, – тихо, почти беззвучно сказала она, едва шевеля губами.
Чужая магия отзывалась стерильностью. Без запаха, без цвета, без собственного характера. Так работают те, кто не умеет любить города, но очень умеет пользоваться людьми.
– Простите, вам что-то нужно?
Голос прозвучал неожиданно близко, и Анна, чуть дёрнувшись, повернула голову.
Рядом с сценой стоял тот же человек в штатском, которого она видела в коридоре. Теперь он подошёл ближе, но не пытался залезть на сцену, словно уважая невидимую границу: есть пространство для музыкантов, а есть – для всех остальных.
– Вы давно здесь? – спросил он.
– Достаточно, – ответила Анна, не уточняя.
– Вы… – он поискал слова, словно не хотел выглядеть идиотом, – вы что-то проверяли? На сцене обычно, ну… водички попить приходят, а вы стоите, смотрите.
Она на мгновение задумалась, стоит ли играть в простушку, но потом решила, что смысла нет: этот человек всё равно будет задавать вопросы, и лучше сразу выстроить с ним нейтральный, но честный контакт.
– Я проверяла, – сказала она. – Как вёл себя зал в момент, когда ей стало плохо. Она кивнула в сторону бара.
– Иногда это… – она пожала плечами, – помогает понять, что было не так.
– Вы – врач? – удивился он.
Анна усмехнулась уголком губ.
– Нет. Музыкант.
И, после короткой паузы:
– Но когда ты двести лет работаешь с людьми, иногда что-то начинаешь в них понимать.
Он, конечно, решил, что это гипербола.
Его лицо чуть смягчилось: мол, артистка с юмором, хорошо.
– Вас уже когда-нибудь спрашивали, – он листнул страницу блокнота, – почему на ваших концертах люди иногда… теряют сознание?
Анна посмотрела на него через сцену, чуть наклонив голову.
– На всех концертах люди иногда теряют сознание, – ответила она. – Алкоголь, жара, эмоции, таблетки, которые не надо было пить с пивом… Вы же сами это знаете лучше меня.
Он промолчал, но по тому, как сжались у него губы, было понятно: знает.
У него наверняка была не одна статистика на этот счёт.
– Разница только в том, – продолжила Анна, – что к нам ходят люди, которые любят посильнее. Музыку, себя, других. Такие иногда падают чаще.
Это была правда. Но не вся.
Человек в штатском, кажется, колебался: с одной стороны, ему нужно было задавать вопросы; с другой – он чувствовал, что если начнёт давить раньше времени, получит не ответы, а закрытую стену.
– Ладно, – сказал он наконец. – На сегодня, пожалуй, хватит.
Он достал из внутреннего кармана визитку, подошёл ближе к сцене, протянул.
– Если вспомните что-то… необычное, – он чуть подчеркнул это слово, – во время концерта, лучше позвоните. Так всем будет проще.
Анна спустилась на ступеньку, взяла визитку двумя пальцами, мельком глянула: фамилия, инициалы, «старший лейтенант», номер телефона, герб, всё как положено.
– Если вспомню, – сказала она, убирая визитку в кардиган, – позвоню.
Он кивнул и отошёл, переключаясь уже на кого-то другого – бармена, кажется, который выглядел так, будто ему хотелось уйти в запой прямо сейчас, но он держался.
Анна осталась на сцене ещё на пару секунд, позволяя себе последний раз «послушать» зал. Складка в воздухе никуда не делась; она знала, что исчезнет только через сутки, может быть, через двое, когда пространство окончательно затянет эту рану.
Она мысленно запомнила её положение – относительно сцены, бара, входа – как запоминают координаты опасного рифа в море.
Потом сняла со стула свой планшет с текстами, который на всякий случай всегда лежал под рукой, хотя она давно знала все песни наизусть, проверила, не забыла ли что-то ещё, и, не оглядываясь, пошла обратно за кулисы.
Коридор встретил её снова лекарственным запахом и низким гулом голосов. Возле гримёрки стояла Марина – видно, не выдержала и вышла её ждать; она опиралась спиной о стену, скрестив руки на груди, и выглядела так, будто всё это время стояла, не двигаясь.
– Ну? – спросила она ещё до того, как Анна подошла.
– Там… чисто, – ответила Анна, и это слово прозвучало мрачно. – Слишком чисто.
Она открыла дверь, пропуская Марину вперёд, и добавила уже в полголоса:
– Как в операционной после операции, где забыли сказать, что пациента убили специально.
Марина вздрогнула, хотя метафора была всего лишь метафорой.
В гримёрке остальные сразу подняли на них глаза: Соня – с места, Алёна – от телефона, в который тупо смотрела, не видя экрана, Катя – от пустой папки, которую она уже минут десять листала, как будто там могли появиться новые ноты.
– Ну что? – спросила Соня. – Там написано кровью: «убью ещё пятерых»?
– Нет, – ответила Анна. – Если бы они умели оставлять такие послания, было бы проще.
Она прошла к стойке, налив себе воды, сделала несколько маленьких глотков – не для жажды, а чтобы вернуть голос к обычному человеческому режиму, – и, опираясь о край ладонями, сказала:
– Это был аккуратный выдерг. Чистый, холодный, чужой. Не паника, не случайная вспышка. Работа.
– Чья? – сразу спросила Катя.
Анна подняла голову и посмотрела на неё, на секунду задерживая взгляд.
– Наших коллег, – медленно сказала она. – Тех, кто работает через людей, а не с людьми.
Она усмехнулась, но в этой усмешке не было ничего весёлого.
– Тех, кто считает, что город – это просто сцена для их личного спектакля.
Она помолчала, давая им возможность переварить, и уже тише добавила:
– И да. Они знали, где мы сегодня играем.
Слово «они» повисло в воздухе, как ещё одно эхо – не аплодисментов, не криков, а давней, очень старой истории, которой ей пока не хотелось делиться, но которую игнорировать уже не получалось.
В это время в телефоне Алёны вспыхнул экран – уведомление из какого-то чата.
Она машинально взглянула, и лицо её тут же изменилось: в глазах появился тот специфический блеск, который бывает у людей, читающих новости, где фигурирует их имя, даже если оно написано с ошибкой.
– Ну всё, – сказала она глухо. – Пошло.
– Что именно? – спросила Соня.
Алёна повернула к ним экран. На нём была открыта анонимная музыка-помойка, один из тех каналов, где всегда первым появлялось всё самое гадкое.
Пост был свежим – десятиминутной давности – и начинался фразой:
«Говорят, на концерте “Чистых Теней” только что умерла девушка. Кто был в “Афонии” – подтвердите/опровергните. Но если это правда, то, кажется, у нас новая “проклятая” группа».
Под постом уже шла цепочка комментариев: «я был там, выносят на носилках», «ничего удивительного, с такой музыкой», «они ещё в интервью шутили, что ведьмы, вот и дошутились», «треш, конечно, но хайп будет».
Анна посмотрела на эти строки так, словно перед ней лежали не буквы на экране, а живые черви, вылезающие из только что выкопанной ямы.
– Эхо, – тихо сказала она. – Эхо после аплодисментов.
Она знала: остановить его уже невозможно. Можно только попытаться перекричать. Или превратить в другую мелодию.
И именно этим им теперь придётся заниматься.
Глава 3. Дом, который слушает
На следующее утро Москва выглядела так, будто ничего не произошло.
Вагончики метро всё так же проглатывали и выплёвывали людей на станциях, машины стояли в привычных утренних пробках, дворники лениво размахивали оранжевыми метёлками, сдирая с асфальта вчерашний дождь вместе с окурками и обёртками; в кофейнях ставили на стойки бумажные стаканы с одинаковыми именами на крышках.
Новость о том, что «на концерте какой-то инди-группы в подвальном клубе умерла девушка», уже ползла по лентам, но занимала там не первые строки, а где-то середину между «провалился очередной ремонт дороги» и «аллею в спальном районе назвали в честь кого-то, кого никто не знает».
Город не считал произошедшее катастрофой.
Для города это было просто ещё одно «ночной инцидент в баре».
Зато для тех, кто стоял на сцене, ночь не закончилась даже утром.
Анна спала плохо – если эти узкие провалы в серое, без снов, состояние можно было назвать сном. Каждый раз, когда она закрывала глаза, ей мерещилась та самая складка в воздухе над баром, тонкая вертикальная морщина, и ощущение холодной пустоты, облизавшей зал, возвращалось, как зубная боль, которую заглушили таблеткой, но не вылечили.
Телефон вибрировал каждые несколько минут – сообщения, упоминания, ссылки, вопросы, смешки в чатах, панические «ты жива?», настойчивые «ну расскажи, как оно было» от тех, кто считал, что имея в телефоне номер музыканта, автоматически получает право на эксклюзивные комментарии.
Анна сначала попыталась не смотреть, положив телефон на беззвучный и убрав его подальше, но даже сквозь тишину чувствовала, как электронный поток летит к ней, как новая, ещё более раздражающая разновидность энергии: безликая, неуправляемая, липкая. В какой-то момент она просто выдернула зарядку из розетки, позволила батарее умереть и впервые за долгое время почувствовала странное облегчение от того, что мир хотя бы на пару часов перестанет требовать от неё ответов.
Впрочем, спрятаться надолго всё равно не получалось.
К полудню она уже знала: сидеть по отдельным квартирам и наблюдать, как в сети расползается слово «проклятые», – худший вариант из всех возможных. Поток, поднятый вечером, всё ещё не схлынул до конца; после того, как его грубо оборвали, он завис, как недоигранная нота, и теперь его нужно было или довести до финала, или превратить во что-то иное, пока он окончательно не скис.
А значит, надо идти туда, где он умеет рассеиваться правильно.
В дом.
Дом на Чистых прудах не значился ни в каких официальных перечнях «мест силы» и не фигурировал в путеводителях. Фасад его ничем особенным не выделялся: старый трёхэтажный особняк начала XX века, переживший всё, что полагается приличному московскому дому пережить – войну, коммуналки, ведомственное общежитие, чью-то контору с пластиковыми окнами на первом этаже, очередной «ремонт с перспективой апартаментов», который так и не случился.
Сейчас в доме снаружи ничего интересного не было. Пожелтевшая штукатурка, местами облупившаяся, зелёная дверь с облезшей латунной ручкой, пара чёрных глаз видеокамер, лениво моргающих красным огоньком, стараясь выглядеть грознее, чем они есть. На уровне первого этажа тонкой полоской тянулась вывеска студии йоги, где по вечерам худые девушки в лосинах пытались обрести гармонию под звуки тибетских чаш.
Всё самое важное находилось ниже.
Анна шла к дому пешком, от метро, не потому, что любила прогулки, а потому что так легче было слушать город – прямым, не забитым стеклом и металлом способом. Асфальт под ногами мягко отдавал вибрацией; на перекрёстке, где трамвай скрежетал по рельсам, звук на секунду становился резче, а потом снова уходил в ровное гудение.
Чем ближе она подходила к Чистым прудам, тем ощутимее становилось другое, знакомое уже десятилетиями напряжение – то самое, которое исходило от земли, пропитанной водой, от корней старых деревьев, от отражений в непрозрачной зелёной глади, где в ясную погоду стояли вверх ногами дома, фонари и случайные прохожие.
Дом стоял в глубине узкого проезда, чуть отступив от шумной линии бульвара, будто нарочно, – так, чтобы слышать всё, но не выставлять себя напоказ.
Подъезд, ведущий к студии, имел свой отдельный вход. Их же вход находился левее – неприметная металлическая дверь с облупившейся серой краской, в которую, кажется, уже никто не верил, кроме них. На двери висел обычный домофон с потертыми кнопками, и если кто-то чужой случайно набирал там любой номер, ему всегда отвечало одно и то же сухое «Вы ошиблись», даже если внутри никого не было.
Анна подошла, нажала кнопку, не глядя на цифры – палец сам нашёл нужную.
Внутри что-то коротко щёлкнуло, и дверь чуть отъехала, как будто дом сам признал её и открылся, не требуя никаких «кто там».
Внутри пахло влажным камнем и старым железом. Узкий лестничный пролёт уходил вниз, под острым углом, как в старых фильмах, где герои спускаются в бомбоубежище перед налётом авиации. Стены когда-то были покрашены в зелёный, теперь этот цвет превратился в неопределимую смесь серого и болотного.
Каждый шаг по бетонным ступеням отдавался глухим звуком. Но помимо обычного эха, Анна слышала ещё и другое: дом реагировал.
Вот шаги её каблуков, быстрые, тяжёлые от недосыпа. Вот мягкие, почти неслышные шаги Марины – она пришла чуть раньше и спустилась следом; дом отмечал этот звук иначе, притормаживая его, как воду в губке. Вот короткий, лёгкий топот Сони, которая прибежала последней, как всегда, но решила не опаздывать и поэтому неслась по ступеням так, словно спасалась от преследования; дом, кажется, усмехнулся в ответ, пропуская ударный ритм внутрь.
Они собирались здесь не первый год, и дом привык к ним.
Как собака, которая сначала настороженно относится к новым жильцам, но потом начинает различать их шаги и вздохи, так и этот подвал, вероятно, мог бы отличить «своих» от посторонних, даже если бы ослеп и оглох.
Под лестницей находился короткий коридор, ведущий к нескольким дверям. Одна – в кладовку, где хранились старые колонки и ковер с чужого банкета; другая – в крошечный санузел, который все дружно старались не вспоминать; третья, самая тяжёлая, металлом и деревом, вела в репетиционную, их зал.
На этой двери не было таблички, только несколько слоёв давно пересекавшихся граффити, из которых теперь ничего нельзя было разобрать. Между слоями краски проступали крошечные царапины, похожие на случайные следы от ключей, но Анна знала: часть этих линий нанесла сама, много лет назад, когда впервые приводила сюда ещё совсем других девочек, другой состав, другую музыку.
Она приложила ладонь к металлу на секунду – не толкая, а просто касаясь, – и дверь отозвалась лёгкой вибрацией.
Дом узнавал не только шаги, но и руки.
Внутри было прохладно. Толстые стены не пропускали ни летнего жара, ни зимний холод; их температура была какой-то своей, подземной. Репетиционная студия представляла собой прямоугольник, изолированный звукоизоляцией настолько, насколько позволял бюджет: по стенам висели тёмные, чуть поблёскивающие панели, кое-где – растрёпанные акустические поролоновые «пирамидки», в углу скучала старая напольная лампа с помятым абажуром, на полу лежали ковры – не в стиле дизайнерских журналов, а собранные по принципу «что досталось», – но именно благодаря им шаги не разносились голым стуком.
Вдоль одной стены стояли усилители, у противоположной – фортепиано, на котором Катя по-прежнему предпочитала подбирать гармонии, несмотря на то, что для концертов давно использовали синтезаторы. Ударная установка Сони занимала почётное место под небольшим притолочным окном-щелью, через которое иногда, поздним вечером, просачивался тусклый оранжевый свет фонаря. Он давал ощущение, что мир снаружи всё-таки существует, но смотреть на него не обязательно.
Дом слушал не только звуки.
Каждый раз, когда они заходили сюда после концерта, Анна чувствовала: воздух в помещении чуть меняется, как вода в бассейне, когда в неё ныряет новый человек. Пространство подстраивается, поднимает или, наоборот, опускает невидимый уровень, чтобы уместить в себе то, что они приносят – остатки чужих эмоций, недотряхнутые страхи, обломки восхищения и зависти.
Сегодня воздух был густым, тяжелее обычного.
Словно дом, ещё ничего не зная конкретно, почувствовал вчерашний разрыв и теперь настороженно смотрел на них всеми своими бетонными порыми.
Катя сидела за фортепиано, не играя, просто положив руки на закрытую крышку, и мерно постукивала пальцами, как будто прислушивалась не к тому, что звучит, а к тому, что может зазвучать. Алёна, стоя у своей стойки, бесцельно перебирала струны, не выдавая ни мелодии, ни даже аккорда – только отрывистые, недосказанные ноты, как недописанные сообщения.
Марина стояла посередине комнаты, не притронувшись к басу, висящему на ремне, и смотрела в пол таким взглядом, каким смотрят на воду, пытаясь рассмотреть, что там на глубине.
Соня, единственная, кто попытался сохранить видимость нормальности, по инерции собирала палочки, раскладывала их рядом с рабочим местом, выставляла тарелки под нужным углом. Она шуршала, звякала, сдвигала стул, и дом воспринимал этот звук, кажется, с облегчением: привычные ритуальные звуки в привычном месте – это почти как обещание, что всё ещё может быть как прежде.
Анна закрыла за собой дверь, повесила кардиган на крючок у входа, прошла внутрь и остановилась в центре, чтобы дом тоже мог на неё посмотреть.
Репетиционные пробковые стены не имели глаз, но их можно было почувствовать: воздух слегка сжался вокруг неё, как если бы помещение вдохнуло вместе с ней.
Здесь, внизу, слухи и комментарии переставали иметь значение.
Всё, что происходило наверху, в сетях и чатах, оставалось другим слоем реальности. Подвал жил по своим законам.
Анна всегда воспринимала этот зал как нечто среднее между храмом и лабораторией. Здесь нельзя было врать – не потому, что кто-то запретил, а потому, что любая попытка фальши отзывалась в звучании. Если во время репетиции кто-то врал себе, дому или другим, аккорд становился грязным, фраза проваливалась, ритм спотыкался ровно там, где возникала ложь.
Поэтому сюда они приходили не только отрабатывать партийные ходы, но и выравнивать себя.
Сегодня им нужно было в первую очередь именно второе.
Анна обошла взглядом своих девочек – своих ведьм. Катя, Марина, Алёна, Соня. Под каждым именем – функция, история, ответственность.
Она чувствовала: вчерашняя ночь не просто напугала их; она чуть-чуть сдвинула каждый внутренний механизм, как толчок, от которого хорошо отлаженные часы начинают отставать на секунду в сутки. Если оставить всё как есть, через месяц они проснутся уже в другом времени, не заметив, когда именно произошёл сбой.
Дом мог помочь это исправить – если к нему правильно обратиться.
Она подошла к фортепиано, положила ладонь на крышку рядом с рукой Кати. Дерево было прохладным, гладким, но под пальцами ощущались микроскопические неровности лака.
– Нам нужно это отпустить, – сказала Анна, не обращаясь ни к кому конкретно. – Не забыть. Не оправдать. Отпустить.
Голос её звучал глухо, но в тишине зала его услышал не только человеческий слух; дом тоже взял эту фразу на заметку.
– Как? – спросила Марина, не поднимая глаз.
Вопрос был не риторический. Она, из всех, хуже всего умела отпускать. Всё, к чему прикасалась её чувствительность, оставалось в ней надолго.
Анна на секунду задумалась, хотя ответ знала.
– Музыкой, – сказала она. – И тем, что под ней.
Это была не метафора.
Стабилизационный ритуал, который они делали после сложных концертов, был не самым древним из существующих, но одним из самых тонких. Его придумали не старые ковены, замешивавшие кровь с травами, а уже их поколение, работавшее с городами, звуком и толпами. Смысл был прост: собрать остатки энергии, которую они подняли, распутать чужие эмоции, вернуть каждому его долю и то, что не принадлежит никому, – отдать обратно городу, чтобы он переработал это сам.
Дом служил для этого идеальной резонаторной коробкой.
Он слышал город через фундамент, трубы, проводку, вентиляцию; слышал их через струны, тарелки, голоса. И, если всё делалось правильно, становился посредником, позволяющим не утонуть.
Анна откинула крышку фортепиано. Звук от этого движения был тихим, но разошёлся по комнате, как щелчок выключателя в пустой квартире. Катя перестала стучать пальцами и положила руки на клавиши, не нажимая, только касаясь ими поверхности.
Марина, не дожидаясь команды, подняла бас чуть повыше, словно настраиваясь. Соня отставила в сторону лишние палочки, выбрав одну пару – ту, которой пользовалась раньше в самых сложных сетах. Алёна на секунду остановила свой бессмысленный перебор струн, вдохнула и щёлкнула тюнер, проверяя строй.
Это были всё те же движения, которые они совершали перед любой репетицией, но сегодня в них действительно было больше ритуала, чем обычно.
Каждая привычная мелочь давала ощущение, что мир пусть и трещит, но ещё не развалился.
Анна подошла к микрофону, проверила кабель, воткнула штекер в гнездо, включила питание. Красный огонёк на корпусе загорелся – тихо, послушно.
– Мы не будем играть сет, – сказала она. – Не будем разбирать песни. Мы сделаем одно.
Она на секунду прикрыла глаза, формулируя внутри то, что давно не произносила вслух, потому что необходимости не было.
– Вспомним вчерашний зал. Целиком. Не момент. Всё. С начала.
Она открыла глаза и посмотрела на каждую по очереди.
– Но не для того, чтобы снова прожить, – добавила она, – а чтобы услышать, что из этого было нашим, а что – нет.
Это была важная оговорка. Если нырнуть в воспоминание без намерения, можно застрять в чужом страхе; они уже проходили через это в прошлые годы, и последствия потом отмывали неделями.



