banner banner banner
Красное и белое, или Люсьен Левен
Красное и белое, или Люсьен Левен
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Красное и белое, или Люсьен Левен

скачать книгу бесплатно

– Почему он не взял, как это делают все ему подобные, в качестве фамилии название своей родной деревни? Они должны об этом позаботиться, если хотят, чтобы их принимали в хорошем обществе.

Добрейшая Теодолинда де Серпьер, к которой были обращены последние слова, страдала с самого начала обеда за Люсьена, все время испытывавшего затруднения из-за невозможности пользоваться правой рукой.

Когда в гостиную вошла почтенного вида дама, госпожа де Серпьер посоветовала ему пойти представиться ей и, не дожидаясь ответа, принялась объяснять ему всю древность фамилии Фюроньер, которую носила вновь прибывшая дама, отлично слышавшая все, что о ней говорилось.

«Это смехотворно, – подумал Люсьен, – особенно когда с такими речами обращаются ко мне, человеку заведомо простого происхождения, человеку, которого видят в первый раз и с которым хотят быть любезными. В Париже мы сочли бы это бестактностью, но в провинции люди меньше стесняются».

Едва Люсьен успел представиться госпоже де Фюроньер, как госпожа де Коммерси подозвала нашего героя, чтобы представить его еще одной только что прибывшей даме. «Всем им придется делать визиты, – думал Люсьен при каждой новой церемонии представления. – Надо будет записать все эти фамилии с некоторыми геральдическими и историческими подробностями, иначе я их перезабуду и совершу какую-нибудь чудовищную неловкость. Основным содержанием моей беседы с этими новыми знакомыми дамами будут обращенные непосредственно к каждой из них расспросы о новых для меня подробностях их знатного происхождения».

На следующий же день Люсьен, в тильбюри, в сопровождении двух лакеев, ехавших верхом, принялся развозить свои визитные карточки дамам, которым он имел честь был представленным накануне. К его великому удивлению, он был принят почти везде; его хотели видеть лично, и все эти дамы, знавшие о том, что с ним случилось, с чрезвычайным сочувствием говорили о его ране. Всюду он держался подобающим образом, но к госпоже де Серпьер приехал полумертвый от скуки. Он утешался тем, что встретит опять мадемуазель Теодолинду, высокую девицу, с которой познакомился вчера и которая с первого взгляда показалась ему такой некрасивой.

Лакей в светло-зеленой, слишком долгополой ливрее ввел его в огромную гостиную, прилично обставленную, но плохо освещенную. При его появлении все семейство поднялось со своих мест. «Это результат их привычки оживленно жестикулировать», – решил он; и хотя роста Люсьен был вполне приличного, он оказался едва ли не ниже всех присутствующих. «Теперь я понимаю, почему у них такая огромная гостиная, – подумал он, – в обыкновенной комнате это семейство не могло бы поместиться».

Отец, седовласый старец, удивил Люсьена. Костюмом и манерами он в точности напоминал благородного отца из труппы провинциальных комедиантов. Он носил крест Святого Людовика на чрезмерно длинной ленте с широкой белой каймой, указывавшей, по-видимому, на принадлежность к ордену Лилии. Он говорил очень хорошо, с некоторой снисходительностью, подобающей семидесятидвухлетнему дворянину. Все шло как нельзя лучше до того момента, когда, рассказывая о прожитой жизни, он упомянул о том, что был наместником короля в Кольмаре.

При этих словах Люсьен испытал настоящий ужас, должно быть, помимо его воли отразившийся на простом и добром его лице, ибо старик поторопился объяснить ему чистосердечно, без малейшей обиды, что его не было в Кольмаре во время дела полковника Карона[35 - Огюст Жозеф Карон (1774–1822) – французский полковник. После Реставрации в 1820 г. оказался замешанным в военном заговоре против Бурбонов.].

Волнение заставило Люсьена позабыть обо всех своих планах. Он приехал с намерением посмеяться над этими рыжеволосыми сестрами, – ростом каждая с гренадера, – над этой вечно чем-то недовольной, вечно брюзжащей матерью, стремящейся при таком милом характере выдать замуж всех дочерей. Слова почтенного старика по поводу кольмарского дела наложили печать неприкосновенности на весь его дом; с этой минуты для Люсьена здесь не было уже ничего, способного вызвать насмешку.

Мы просим благосклонного читателя принять во внимание, что наш герой еще очень молод, совсем новичок, юнец, лишенный всякого опыта; все это не мешает нам испытывать некоторое затруднение, так как мы принуждены сознаться, что он по слабости приходил в негодование от некоторых политических событий. В ту пору это была наивная душа, не знавшая самое себя; это вовсе не был человек с крепкой головой на плечах или остроумец, спешащий подвергнуть все резкой критике. В салоне матери, где посмеивались надо всем решительно, он научился издеваться над лицемерием и достаточно хорошо разгадывать его; но при всем том он не знал, чем он станет в один прекрасный день.

Когда в пятнадцать лет он начал читать газеты, мистификация, завершившаяся смертью полковника Карона, была последним громким деянием тогдашнего правительства; она послужила пищей для всех оппозиционных изданий. Эта знаменитая подлость была к тому же совершенно недоступна пониманию мальчика, между тем как ему были известны все ее подробности, словно дело шло о доказательстве геометрической теоремы.

Придя в себя после сильнейшего волнения, охватившего его при слове «Кольмар», Люсьен с интересом стал присматриваться к господину де Серпьеру. Это был красивый старик пяти футов и восьми дюймов росту, державшийся очень прямо; прекрасные белые волосы придавали ему совсем патриархальный вид. У себя дома, в кругу семьи, он носил старинный голубой сюртук со стоячим воротником, совершенно военного покроя. «Он его, по-видимому, донашивает», – пришло в голову Люсьену. Эта мысль глубоко растрогала его: он привык к щеголеватым парижским старцам. Отсутствие всякой аффектации, умная, содержательная речь господина де Серпьера окончательно покорили Люсьена; в особенности отсутствие аффектации показалось ему чем-то невероятным в провинции.

В продолжение значительной части своего визита Люсьен уделял гораздо больше внимания этому бравому военному, долго повествовавшему о своих походах в эмиграции и о несправедливости австрийских генералов, искавших случая уничтожить эмигрантские корпуса, чем шести рослым девицам, его окружавшим. «Надо, однако, заняться ими», – подумал он наконец. Девицы работали, сидя вокруг единственной лампы, так как в этом году гарное масло было дорого.

Разговаривали они просто. «Можно подумать, – решил Люсьен, – будто они просят прощения за то, что некрасивы».

Они говорили не слишком громко; в самый интересный момент беседы они не наклоняли головы к плечу; они не были постоянно заняты впечатлением, производимым ими на присутствующих; они не распространялись подробно насчет редких качеств или места производства тканей, из которых были сшиты их платья; они не называли картину великой страницей истории и т. п. Словом, не будь здесь сухой и злой физиономии их матери, госпожи де Серпьер, Люсьен в этот вечер был бы вполне счастлив и благодушно настроен; впрочем, он вскоре забыл об ее замечаниях и с подлинным удовольствием беседовал с мадемуазель Теодолиндой.

Глава одиннадцатая

В продолжение этого визита, который должен был длиться двадцать минут, а затянулся на два часа, Люсьен не услышал ничего неприятного, кроме нескольких злобных слов госпожи де Серпьер. У этой дамы были крупные черты лица, поблекшие и величественные, но словно застывшие. Ее большие глаза, тусклые и бесстрастные, следили за всеми движениями Люсьена и леденили его. «Боже мой, что за создание!» – подумал он.

Из учтивости Люсьен время от времени покидал группу девиц де Серпьер, сидевших вокруг лампы, чтобы поговорить с бывшим наместником короля. Господин де Серпьер с удовольствием объяснил, что единственное условие, при котором Франция может обрести порядок и спокойствие, заключается в том, чтобы в точности восстановить положение вещей, существовавшее в 1786 году. «Это было начало нашего упадка, – несколько раз повторил славный старик, – inde mali labes»[36 - Отсюда все зло (лат.).]. Ничто не могло быть смешнее этого утверждения в глазах Люсьена, считавшего, что именно с 1786 года Франция стала понемногу выходить из того варварства, в которое она отчасти погружена еще и до сих пор.

Четверо или пятеро молодых людей, несомненно знатного происхождения, появились в гостиной один за другим. Люсьен заметил, что все они становились в позу и элегантно облокачивались одной рукой на камин черного мрамора или на золоченый консоль, находившийся между двумя окнами. Когда они покидали одну из этих грациозных поз, чтобы принять другую, не менее грациозную, они двигались быстро, почти стремительно, словно исполняя военную команду.

Люсьен думал: «Может быть, чтобы понравиться провинциальным девицам, необходимо так двигаться»; но он должен был оторваться от этих философских размышлений, так как заметил, что эти господа, принимавшие классические позы, старались подчеркнуть, что между ними и Люсьеном нет ничего общего. Он попытался отплатить им за этой сторицей.

– Вас это раздражает? – спросила мадемуазель Теодолинда, проходя мимо него.

В этом вопросе было столько простоты и естественности, что Люсьен ответил ей с не меньшей искренностью:

– Это так мило, что я даже собираюсь спросить у вас имена этих красавцев, которые, если не ошибаюсь, хотят вам понравиться. Возможно, что холодностью, которою они меня сейчас удостаивают, я обязан вашим прекрасным глазам.

– Молодой человек, разговаривающий с моей матерью, – господин де Ланфор.

– Он очень представителен и кажется человеком благовоспитанным. А кто этот господин, который с таким грозным видом облокотился о камин?

– Это господин Людвиг Роллер, бывший кавалерийский офицер. Те двое, рядом с ним, – его братья; они небогаты; жалованье было для них большим подспорьем. Теперь у них на троих одна лошадь и, кроме того, у них чрезвычайно оскудели темы для бесед. Они не могут больше говорить о том, что вы, господа военные, называете сбруей, амуницией, и о прочих занимательных вещах. У них уже нет надежды стать маршалами Франции, подобно маршалу Ларнаку, прапрадеду одной из их бабушек.

– После вашего описания они мне кажутся более симпатичными. А этот приземистый и неповоротливый толстяк, который время от времени поглядывает на меня с видом превосходства и отдувается, как кабан?

– Как? Вы его не знаете? Это господин маркиз де Санреаль, самый богатый дворянин в наших краях.

Люсьен разговаривал с мадемуазель Теодолиндой очень оживленно; потому-то их беседа и была прервана господином де Санреалем; раздосадованный счастливым видом Люсьена, он подошел к мадемуазель Теодолинде и вполголоса заговорил с нею, не обращая ни малейшего внимания на Люсьена. В провинции богатому холостяку все дозволено.

Эта полувраждебная выходка напомнила Люсьену о необходимости соблюдать приличия. Оловянный циферблат висевших на стене, на высоте восьми футов, старинных часов был настолько испещрен узорами, что невозможно было разглядеть ни цифр, ни стрелок; часы пробили, и Люсьен узнал, что он целых два часа сидит у Серпьеров. Он ушел.

«Посмотрим, – подумал он, – разделяю ли я аристократические предрассудки, над которыми всегда так издевается отец». Он отправился к госпоже Бершю; там он застал префекта, заканчивавшего партию в бостон.

Увидев входящего Люсьена, господин Бершю-отец обратился к супруге, огромной женщине лет пятидесяти или шестидесяти:

– Крошка, предложи чашку чая господину Левену.

Так как госпожа Бершю не слышала его, он дважды повторил эту фразу, начинавшуюся словом «крошка».

«Разве я виноват в том, что мне смешны эти люди?» – подумал Люсьен. Взяв чашку чая, он пошел полюбоваться на действительно красивое платье, которое надела в тот вечер мадемуазель Сильвиана. Оно было из алжирской ткани в очень широкую, кажется каштановую и бледно-желтую полоску; при вечернем освещении эти цвета выглядели чудесно.

В ответ на несколько слов восхищения Люсьену пришлось выслушать от прекрасной Сильвианы весьма подробное повествование об этом платье; оно было из Алжира; уже давно находилось оно в шкафу мадемуазель Сильвианы, и пр., и пр. Прекрасная Сильвиана, позабыв о своем чересчур высоком росте, не преминула склонить голову в наиболее интересных местах этой трогательной истории. «Прелестные формы, – думал Люсьен, запасаясь терпением. – Безусловно, мадемуазель Сильвиана могла бы изображать в 1793 году одну из тех богинь Разума, о которых так распространялся господин де Серпьер. Мадемуазель Сильвиана с гордостью взирала бы на мир, в то время как десяток мужчин проносил бы ее на носилках по городским улицам».

Когда повествование о полосатом платье было окончено, Люсьен почувствовал, что у него не хватает смелости продолжать разговор. Он стал слушать господина префекта, который с тупым самодовольством повторял статью из вчерашнего номера «Dеbats». «Эти люди никогда не говорят, они проповедуют, – думал Люсьен. – Если я сяду, я засну; надо уходить, пока у меня еще есть силы». В передней он взглянул на свои часы: он провел у госпожи Бершю только двадцать минут.

Желая не забыть никого из своих новых знакомых, а главное, боясь перепутать их между собою, что было бы прискорбно ввиду самолюбия провинциалов, Люсьен решил составить перечень своих новоиспеченных друзей. Он расположил их согласно занимаемому ими рангу, как это делают английские журналы, описывающие публике олмекские балы[37 - Олмекс – название модного клуба в Лондоне, где собирается высшее английское общество.]. Вот этот перечень:

Графиня де Коммерси, из Лотарингской династии.

Маркиз и маркиза де Пюи-Лоранс.

Господин де Ланфор, цитирующий Вольтера и повторяющий разглагольствования Дю Пуарье о Гражданском кодексе и разделе наследства.

Маркиз и маркиза де Сов д’Окенкур; господин д’Антен, друг маркизы. Маркиз, очень храбрый человек, постоянно умирающий от страха.

Маркиз де Санреаль, приземистый, толстый, невероятно самодовольный, сто тысяч ливров ежегодного дохода.

Маркиз де Понлеве и его дочь, госпожа де Шастеле, самая богатая невеста в округе, владелица миллионов и предмет вожделений гг. де Блансе, де Гоэлло и т. д. Меня предупредили, что госпожа де Шастеле никогда не захочет принять меня из-за моей кокарды; надо бы найти возможность явиться к ней в штатском платье.

Графиня де Марсильи, вдова кавалера ордена Почетного легиона; прадед – маршал Франции.

Три графа Роллера: Людвиг, Сижисмон и Андре, храбрые офицеры, неутомимые охотники, весьма недовольные. Все три брата говорят совершенно одно и то же. У Людвига грозный вид, смотрит на меня косо.

Граф де Васиньи, бывший подполковник, человек рассудительный и умный; попытаться с ним сойтись. Обстановка хорошего вкуса, великолепные лакеи.

Граф Женевре, девятнадцатилетний юнец, толстый и затянутый во фрак, всегда слишком узкий; черные усы; каждый вечер два раза повторяет, что без легитимизма Франция не может быть счастлива; в сущности, славный малый; прекрасные лошади.

Люди, с которыми я знаком, но с которыми следует избегать всякого особого разговора, ибо первый обязывает к двадцати другим, а говорят они, как вчерашние газеты.

Господин и госпожа де Луваль; госпожа де Сен-Сиран; господин де Бернгейм; г-да де Жоре, де Вопуаль, де Сердан, де Пули, де Сен-Венсен, де Пеллетье-Люзи, де Винер, де Шарлемон и т. д.

Вот общество, в котором вращался Люсьен. Редкий день он не видел доктора, и даже в обществе этот ужасный доктор часто обращался к нему со своими пылкими импровизациями.

Люсьен был так неопытен, что его не удивляли ни замечательный прием, оказанный ему высшим светом Нанси (за исключением молодых людей), ни постоянство, с которым Дю Пуарье просвещал его и покровительствовал ему.

При всем своем красноречии, страстном и наглом, Дю Пуарье был человек необычайно робкий; он никогда не бывал в Париже, и жизнь, которую там ведут, казалась ему чудовищной; тем не менее он сгорал желанием поехать туда. Его корреспонденты давно сообщили ему всякие сведения о господине Левене-отце. «В этом доме, – думал он, – я найду превосходный даровой обед, познакомлюсь с влиятельными людьми, с которыми можно поговорить и которые помогут мне, если со мной случится беда. Благодаря Левенам я не буду одинок в этом Вавилоне. Этот юноша пишет своим родителям обо всем; несомненно, они уже знают, что я ему здесь покровительствую».

Госпожа де Марсильи и госпожа де Коммерси, обе значительно старше шестидесяти лет, довольно часто приглашали Люсьена на обед (у него хватило ума не отказываться от этих приглашений) и представили его всему городу. Люсьен в точности следовал совету, который дала ему мадемуазель Теодолинда.

Проведя меньше недели в высшем обществе, он уже успел заметить в нем жестокий раскол.

Его новые знакомые сперва стыдились этих разногласий и хотели скрыть их от постороннего человека, но вражда и страсти взяли верх; к счастью для провинции, ей еще знакомы страсти.

Господин де Васиньи и благоразумные люди считали, что живут в царствование Генриха V, тогда как Санреаль, Людвиг Роллер и наиболее пылкие люди не признавали отречения в Рамбулье и ожидали, что после Карла X воцарится Людовик XIX[38 - Во время Июльской революции король Карл X бежал из Парижа в свой охотничий замок в Рамбулье, где отрекся от престола в пользу своего внука герцога Бордоского, который стал королем Генрихом V. Определенная группа легитимистов не признавала отречения и считала законным французским королем дофина, которого называли Людовиком XIX.].

Люсьен часто посещал так называемый особняк Пюи-Лоранс; это был большой дом, расположенный в конце предместья, заселенного дубильщиками, неподалеку от зловонной речки шириною в двенадцать футов.

Над маленькими квадратными оконцами каретных сараев и конюшни тянулся ряд больших окон с черепичными навесами; навесы имели своим назначением предохранять богемские стекла. Защищенные таким образом от дождя стекла, быть может, не мылись лет двадцать и пропускали внутрь желтоватый свет.

В самой темной из комнат, освещенных этими грязными окнами, у старинного бюро буль сидел худощавый, высокого роста человек, пудривший волосы и носивший косу единственно из политических убеждений, так как он часто с удовольствием сознавался, что коротко остриженные и ненапудренные волосы гораздо удобнее.

Этот мученик высоких принципов был уже далеко не молод; звали его маркиз де Пюи-Лоранс. Во время эмиграции он был верным спутником одной августейшей особы; когда особа эта стала всемогущей, ее укоряли за то, что она ничего не сделала для человека, которого придворные называли тридцатилетним другом. Наконец в результате многочисленных ходатайств, которые господину де Пюи-Лорансу нередко казались унизительными, он был назначен главным податным инспектором в ***.

После всех этих неприятных хлопот господин де Пюи-Лоранс, обиженный теми, кому он посвятил свою жизнь, видел все в черном свете. Но принципы его остались непоколебимыми, и он, как и прежде, отдал бы за них жизнь. «Карл Десятый, – часто повторял он, – не потому наш король, что он достойный человек. Достойный он человек или нет, но он сын дофина, сына Людовика Пятнадцатого, – этого достаточно». И добавлял, если находился в кругу друзей: «Разве законная власть повинна в том, что ее представитель глуп? Разве мой арендатор будет избавлен от обязанности выплачивать мне аренду на том основании, что я дурак или слабоумный?» Господин Пюи-Лоранс ненавидел Людовика XVIII. «Этот чудовищный эгоист, – часто повторял он, – некоторым образом узаконил революцию. Благодаря ему сторонники мятежа получили правдоподобный довод, нелепый для нас, – прибавлял он, – но способный увлечь слабых».

– Да, сударь, – говорил он Люсьену на следующий день после того, как тот был ему представлен, – поскольку корона – благо, которым пользуются пожизненно, ничто из того, что делает ее теперешний обладатель, не может обязать его преемника, даже присяга, ибо, давая эту присягу, его преемник был подданным и ни в чем не мог отказать своему королю.

Люсьен выслушивал все это и еще многое другое с видом внимательным, даже почтительным, как и подобает молодому человеку, но очень старался, чтобы его учтивость не была похожа на одобрение. «Я, плебей и либерал, могу иметь кое-какое значение среди этих тщеславных людей только при условии, что не уступлю своих позиций».

Когда при этом присутствовал Дю Пуарье, он без стеснения перебивал маркиза: «Следствием стольких прекрасных вещей будет то, что всю собственность станут делить поровну. В ожидании этой конечной цели всех либералов Гражданский кодекс берет на себя задачу сделать всех наших детей мещанами. Какое дворянское состояние могло бы выдержать эти бесконечные разделы наследства после смерти каждого отца семейства? Это еще не все; нашим младшим сыновьям оставалась армия; но подобно тому, как Гражданский кодекс, который я назвал бы адским, уравнивает состояние, рекрутский набор вносит элемент равенства в армию. Закон устанавливает пошлейший порядок повышения в чине, ничто уже не зависит от милости монарха. Зачем же в таком случае угождать королю? А с тех пор, сударь, как стали задавать себе этот вопрос, монархии более не существует. Что мы видим с другой стороны? Отсутствие крупных наследственных состояний, что тоже подрывает монархический принцип. Нам остается только религиозность крестьян, потому что без веры нет и уважения к богатым и знатным, есть только дьявольский дух анализа, вместо уважения – зависть, а при малейшей кажущейся несправедливости – мятеж».

Тут маркиз де Пюи-Лоранс подхватывал:

– Значит, нет иного средства, как вновь призвать иезуитов и законодательным актом предоставить им на сорок лет диктатуру в деле воспитания народа.

Забавнее всего было то, что, высказывая эти суждения, маркиз искренне считал себя патриотом; в этом смысле он был несравненно выше старого плута Дю Пуарье, который, выходя однажды от де Пюи-Лоранса, сказал Люсьену:

– Этот человек – герцог, миллионер, пэр Франции; не ему задаваться вопросом о том, согласуется ли его положение с добродетелью, всеобщим благом и другими прекрасными вещами. Его положение превосходно, значит он должен всеми способами его поддерживать и улучшать; в противном случае он заслуживает всеобщего презрения как трус или дурак.

Внимательно и весьма учтиво выслушивать эти разглагольствования было обязанностью sine qua non[39 - Непременною (лат.).] Люсьена; это была плата за ту особую милость, которую оказало ему высшее общество Нанси, приняв его в свое лоно.

«Надо сознаться, – думал он однажды вечером, возвращаясь домой и почти засыпая на ходу, – что люди во сто раз знатнее меня изволят удостаивать меня беседой в самой благородной и самой лестной для меня форме, но они мучают меня бесчеловечно. Я не в силах больше этого выдерживать. Правда, я могу, вернувшись домой, подняться наверх, к своему хозяину, господину Бонару; там я, быть может, застану его племянника Готье. Это человек чрезвычайно порядочный, который сразу же обрушит мне на голову истины неоспоримые, но относящиеся к вещам малозанимательным, и притом сделает это с простотой, которая в наиболее горячие моменты переходит в грубость. Что мне даст эта грубость? Эти истины вызывают зевоту. Неужели же мне суждено проводить жизнь среди легитимистов, учтивых себялюбцев, боготворящих прошлое, и республиканцев, великодушных, но скучных безумцев, боготворящих будущее? Теперь я понимаю отца, когда он восклицал: „Почему я не родился в 1710 году, с пятьюдесятью тысячами ливров годового дохода!“»

Прекрасные рассуждения, которые каждый вечер выслушивал Люсьен и которые читателю пришлось выслушать лишь один раз, были политическим исповеданием веры всякого представителя знати Нанси и области, не желавшего слишком явно пересказывать статьи из «Quotidienne», «Gazette de France» и т. п.

Вытерпев целый месяц, Люсьен наконец нашел совершенно невыносимым общество крупных помещиков-дворян, рассуждающих всегда так, словно, кроме них, никого нет на свете, и говорящих только о высокой политике и о цене на овес.

На фоне этой скуки было лишь одно исключение. Люсьен очень радовался, когда, придя в особняк Пюи-Лоранс, он бывал принят маркизой. Это была женщина высокого роста, лет тридцати пяти, может быть больше; у нее были прекрасные глаза, великолепная кожа и, кроме того, такой вид, будто она насмехалась над всеми существующими на свете теориями. Она восхитительно рассказывала, вышучивала всех направо и налево и почти без разбора. Обычно она попадала в цель, и там, где она появлялась, всегда раздавался смех. Люсьен охотно в нее влюбился бы, но место было занято. Главным влечением госпожи де Пюи-Лоранс было подтрунивание над очень любезным молодым человеком, господином де Ланфором. Шутки ее носили характер самой нежной дружбы, но это никого не смущало. «Вот еще одно из преимуществ провинции», – думал Люсьен. Впрочем, он очень любил встречаться с господином де Ланфором; это был почти единственный из родовитых, который не говорил слишком громко.

Люсьен привязался к маркизе и через две недели стал находить ее красивой. Присущая ей провинциальная живость чувств пикантно смешивалась с парижским лоском. Воспитание ее действительно закончилось при дворе Карла X, когда ее муж служил главным податным инспектором в одном из довольно отдаленных департаментов.

В угоду мужу и его единомышленникам госпожа де Пюи-Лоранс два-три раза в день посещала церковь, но лишь только она туда входила, божий храм превращался в гостиную; Люсьен ставил свой стул как можно ближе к госпоже де Пюи-Лоранс, находя таким образом способ с наименьшей скукой выполнять требования высшего общества.

Однажды, когда маркиза в течение десяти минут слишком громко смеялась со своими соседями, подошел священник и попытался обратиться к ней с увещаниями:

– Мне казалось бы, маркиза, что дом господень…

– Уж не ко мне ли, случайно, относится это маркиза? Вы шутник, дорогой аббат. Ваш долг – спасать наши души, а вы все так красноречивы, что, если бы мы не ходили к вам из принципа, сюда не заглянула бы ни одна собака. Можете говорить со своей кафедры сколько вам угодно, но не забывайте, что вы обязаны только отвечать на мои вопросы; ваш отец, бывший лакей моей свекрови, должен был лучше вас обучить.

Всеобщий, хотя и сдержанный, смех последовал за этим милостивым предупреждением. Это было забавно, и Люсьен не упустил ни одной подробности этой маленькой сценки. Но в виде возмездия позднее выслушал рассказ о ней не менее ста раз.

Между госпожой де Пюи-Лоранс и господином де Ланфором произошла крупная ссора; Люсьен удвоил свои ухаживания. Ничто не могло быть смешнее вылазок двух враждующих сторон, продолжавших встречаться ежедневно; их способ проводить вместе время занимал весь Нанси.

Люсьен часто возвращался из особняка Пюи-Лоранс с господином де Ланфором; между ними завязалось нечто вроде дружбы. У господина де Ланфора были прекрасные природные качества, и к тому же он ни о чем не жалел. Во время революции 1830 года он был кавалерийским капитаном и с радостью воспользовался возможностью бросить надоевшее ему ремесло.

Однажды утром, выходя вместе с Люсьеном из особняка Пюи-Лоранс, где с ним только что грубо обошлись на глазах у всех, он сказал:

– Ни за что на свете не стал бы я убивать дубильщиков или ткачей, как это в нынешнее время обязаны делать вы.

– Нельзя отрицать, что военная служба после Наполеона утратила всякую привлекательность, – ответил Люсьен. – При Карле Десятом вас заставляли быть провокаторами, как в Кольмаре, в деле Карона, или отправляться в Испанию за генералом Риего[40 - Рафаэль дель Риего-и-Нуньес (1784–1823) – испанский генерал, был взят в плен французскими войсками, вступившими в Испанию, выдан испанскому королю Фердинанду и повешен.], чтобы помочь королю Фердинанду повесить его. Надо сознаться, что все это не к лицу таким людям, как вы и я.

– Хорошо было жить при Людовике Четырнадцатом; вы проводили время при дворе, в самом лучшем обществе, с госпожой де Севинье, герцогом де Вильруа, герцогом де Сен-Симоном и видели солдат лишь тогда, когда надо было вести их в атаку и при случае увенчать себя славой.

– Да, очень хорошо для вас, маркиз, но я при Людовике Четырнадцатом был бы только торговцем, в самом лучшем случае Сэмюэлем Бернаром[41 - Сэмюэль Бернар (1651–1739) – банкир, который давал взаймы французской короне огромные суммы.] в миниатюре.

К их великому сожалению, подошел маркиз де Санреаль, и беседа приняла совершенно другое направление. Заговорили о засухе, которая должна была разорить владельцев неорошенных полей, стали обсуждать необходимость сооружения канала, который подавал бы воду из лесов Баккара.

Люсьену оставалось только одно утешение: разглядывать Санреаля вблизи; он представлялся ему настоящим типом крупного провинциального помещика. Санреаль был тридцатитрехлетний толстяк с волосами грязно-черного цвета. Он притязал на очень многое, в особенности на добродушие и простоту, не отказываясь, однако, от желания слыть остроумным и тонким человеком. Эта смесь противоречивых претензий, а также соответствующая его огромному для провинции состоянию самоуверенность делали его чрезвычайно глупым. Вряд ли можно было назвать его круглым дураком. Но это был пустой и до невозможности претенциозный человек, в особенности же был он невыносим, когда пытался острить.

Одной из его любимых забав было, здороваясь, сжать вам руку так, что вы вскрикивали от боли; он и сам, желая пошутить, кричал во все горло, когда ему нечего было сказать. Он старательно утрировал все манеры, способные убедить в его добродушии и непринужденности, и, видимо, сто раз на дню твердил себе: «Я самый крупный собственник в этой местности, следовательно, должен быть не таким, как все».

Если какой-нибудь носильщик заводил на улице ссору с одним из его слуг, он стремглав бросался туда, чтобы поскорей положить конец делу, и готов был убить носильщика. Он прославился и выдвинулся на первое место среди самых энергичных и благомыслящих людей благодаря тому, что собственноручно арестовал одного из тех несчастных крестьян, которые были неизвестно за что расстреляны по приказу Бурбонов в связи с каким-то заговором или, вернее, бунтом, вспыхнувшим во время их царствования. Эту подробность Люсьен узнал значительно позднее. Единомышленники маркиза де Санреаля стыдились этого, да и сам он, удивленный своим поступком, начал задумываться над тем, к лицу ли было дворянину, крупному землевладельцу, исполнять обязанности жандарма и, что еще хуже, выхватывать из толпы какого-то несчастного крестьянина, чтобы подвести его под расстрел без суда и следствия по приговору военной комиссии.

Маркиз только в одном походил на любезных маркизов времен Регентства: начиная с полудня или часу он всегда бывал почти совершенно пьян; а было два часа, когда он подошел к господину де Ланфору. В таком состоянии он говорил без умолку и был героем всех своих рассказов. «Этому не приходится занимать энергии, и в девяносто третьем году он не подставил бы голову под топор, как благочестивые овечки д’Окенкуры», – подумал Люсьен.

У маркиза де Санреаля с утра до вечера был открытый стол, и, рассуждая о политике, он всегда придерживался высокого и напыщенного слога. У него на это были свои причины: он знал наизусть десятка два изречений господина де Шатобриана, между прочим, и то, в котором говорится о палаче и шести других лицах, необходимых для управления департаментом.

Чтобы удержаться на этой ступени красноречия, он всегда имел под рукой, на маленьком столике красного дерева, стоявшем рядом с его креслом, бутылку коньяка, несколько писем из-за Рейна и номер «Gazette de France», борющейся против последствий отречения 1830 года в Рамбулье. Всякий входящий к Санреалю должен был выпить за здоровье короля и его законного наследника Людовика XIX.

– Черт возьми! – воскликнул Санреаль, обращаясь к Люсьену. – Быть может, мы еще будем вместе сражаться, если когда-нибудь у главных легитимистов в Париже хватит ума сбросить с себя иго адвокатов!

Люсьен ответил так, что имел счастье понравиться более чем полупьяному маркизу, и начиная с того утра, которое кончилось за стаканом глинтвейна в одном из местных ультрамонархических кафе, Санреаль совсем примирился с обществом Люсьена.

Но близкое знакомство с доблестным маркизом имело свои неудобные стороны: он не мог слышать имени Людовика-Филиппа, чтобы не выкрикнуть каким-то странным и визгливым голосом: «Вор!» Эта его острота постоянно заставляла покатываться со смеху большинство знатных дам Нанси, иногда раз десять за вечер. Люсьен был очень шокирован этими вечными повторениями и вечным смехом.

Глава двенадцатая

Наблюдая в шестидесятый или восьмидесятый раз занимательное действие этой хитроумной шутки, Люсьен решил: «Я буду дураком, если хоть одной своей мыслью поделюсь с этими провинциальными комедиантами; у них все неестественно, даже смех; в самые веселые моменты они думают о девяносто третьем годе».