banner banner banner
Красное и белое, или Люсьен Левен
Красное и белое, или Люсьен Левен
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Красное и белое, или Люсьен Левен

скачать книгу бесплатно

– Хотите, господин корнет, я донесу вас до вашего дома? Я достаточно силен. Но сначала позвольте снять с вас мундир: я перевяжу вашу рану.

Люсьен ничего не ответил. Менюэль в одно мгновение снял с него мундир, разорвал на нем сорочку, сделал из одного рукава повязку, наложил ее на рану и изо всех сил стянул руку носовым платком; сбегав в ближайший кабачок, он вернулся оттуда со стаканом водки и смочил ею повязку. Остаток водки он дал выпить Люсьену.

– Побудьте здесь, – сказал ему Люсьен.

Минуту спустя ему удалось выговорить:

– Все это тайна. Пойдите ко мне, велите заложить коляску, садитесь в нее и приезжайте за мной. Вы мне окажете услугу, если никто на свете не узнает об этом маленьком происшествии, особенно полковник.

«Милорд, в конце концов, неглуп, – решил Менюэль, направляясь за коляской. Улан испытывал прилив гордости. – Сейчас я буду давать распоряжения этим щеголям-лакеям, у которых такие богатые ливреи».

Менюэль раньше презирал Люсьена; он нашел его раненым и мужественно переносящим случившееся; теперь он восхищался им так же пылко и глубоко, как презирал его четверть часа назад.

Глава восьмая

Очутившись в коляске, Менюэль, вместо того чтобы перейти на соболезнующий тон, стал сыпать шутками, смешная сторона которых заключалась не столько в их смысле, сколько в том, как он все это говорил.

– Прошу вас, мой друг, дать мне честное слово, что вы никому не расскажете о том, чему были свидетелем.

– Заверяю вас чем угодно; но самое лучшее, спросите-ка самого себя, сударь, захочу ли я прогневить любимчика подполковника Филото?

Менюэль отправился за полковым хирургом; его не удалось разыскать; Менюэль остался при раненом, который нисколько не страдал. Люсьен был поражен природным умом Менюэля, забулдыги и неудачника, весело относившегося ко всем превратностям судьбы и поселившегося у нашего героя. Доведенный до отчаяния скукой, окруженный чопорными людьми и еще не научившийся ценить характер простого солдата, Люсьен, вместо того чтобы предаваться мрачным мыслям, охотно слушал бесконечные рассказы Менюэля.

Полковой хирург, шевалье Билар, как он сам себя именовал, довольно добродушный шарлатан, уроженец департамента Верхних Альп, явился на другой день рано утром. Шпага противника прошла совсем близко от артерии. Шевалье Билар сильно сгустил краски (опасности не было никакой) и стал навещать больного по два, по три раза в день. В библиотеке храброго корнета можно было найти, как выражался шевалье, «превосходные издания» вроде киршвассера 1810 года, двенадцатилетнего коньяка, бордоской анисовки фирмы Мари Бризар, данцигской водки, настоянной на золотых травинках, и т. п. Шевалье Билар, любитель чтения, проводил целый день у раненого, сильно докучая этим Люсьену; но компенсацией для него явилось то, что Менюэль, также отдававший должное великолепной «библиотеке» нашего героя, теперь окончательно поселился у него. Люсьен при посредстве подполковника Филото выпросил себе Менюэля вместо сиделки.

Менюэль рассказывал нашему раненому герою о некоторых происшествиях из своей жизни, воздерживаясь от повествования о других. В виде эпизода мы изложим мимоходом эту историю жизни простого солдата. Если порою в реестрах полка значатся имена людей с заурядной, похожей одна на другую судьбою, то в иных случаях под простым мундиром солдата бьется сердце, испытавшее не раз интересные ощущения.

Менюэль работал подмастерьем у переплетчика в Сен-Мало, на своей родине. Влюбившись в субретку, которая служила в труппе бродячих комедиантов, приехавшей в Сен-Мало, Менюэль бросил заведение своего хозяина и сделался актером. Однажды в Байонне, где он жил уже несколько месяцев, успев за это время завоевать симпатии многих лиц, и где, давая уроки фехтования, он сколотил себе кое-какой капиталец, Менюэль был поставлен в затруднительное положение одним молодым байонцем, который по дружбе одолжил ему полтораста франков и теперь настойчиво требовал их обратно. Сбережения Менюэля были немного больше этой суммы, но ему не хотелось трогать их, вернее, совершенно подорвать их выплатой долга, и он решился на подлог. То была расписка в получении денег, составленная следующим образом: «Получено от предъявителя сего сто пятьдесят франков. Перре-сын». Когда приятель кредитора, господина Перре, уехавшего в По, пришел от его имени требовать уплаты, у Менюэля хватило смелости заявить, что он послал деньги господину Перре перед его отъездом. По возвращении в Байонну Перре потребовал, чтобы ему вернули долг. Менюэль ответил грубостью; Перре вызвал его на поединок, хотя Менюэль был чем-то вроде учителя фехтования.

Менюэль, уже снедаемый угрызениями совести, пришел в ужас от того, что собирался сделать: убить человека, чтобы украсть у него полтораста франков! Он предложил уплатить долг. Перре обозвал его трусом. Эти слова заставили Менюэля приободриться и подействовали на него благотворно. Он решил драться и дал себе твердое обещание всячески щадить Перре. По дороге к месту дуэли Менюэль сказал Перре:

– Отбивайтесь все время, ни разу не открывайтесь, и я не смогу вас убить.

Он это советовал от чистого сердца; он говорил как учитель фехтования. К несчастью, Перре заподозрил его в коварстве и низости, от которых бедняга Менюэль был очень далек.

После двух-трех схваток Перре счел нужным избрать способ действий обратный тому, который ему посоветовал противник; он бросился на Менюэля и сам напоролся на клинок. Ранение оказалось опасным. Менюэль был в отчаянии, но его горе сочли лицемерием и трусостью. Опозоренный, поднятый на смех всеми в городе, он подвергся преследованию со стороны отца Перре как лицо, совершившее подлог денежного документа. Вся Байонна пришла в ярость, и так как во Франции все, даже решения присяжных заседателей, испытывает на себе влияние моды, Менюэля приговорили к каторжным работам.

В тюрьме Менюэль доставал через сторожей вино и почти всегда был навеселе; он терзался угрызениями совести и, считая себя человеком погибшим, стремился весело провести короткое время, остававшееся в его распоряжении. Надзиратели, тюремщики – все полюбили его. Однажды он увидел, как в каморку привратника принесли десяток толстых связок веревок, чтобы заменить ими старые веревки на всех оконных ставнях. Менюэля озарила мысль: он тотчас же украл одну связку. Ему повезло: никто его не заметил, – и он бежал в ту же ночь, перебравшись через две стены весьма внушительной высоты. Он прежде всего кинулся к приятелю Перре – отдать полтораста франков долга; приятель был один из тех, которые больше всех помогали отцу Перре добиться осуждения Менюэля. Но в Байонне мода уже начала меняться, и люди стали находить, что суд был слишком жесток к нему. Приятель покойного, увидав Менюэля, пожалел его и сразу же посадил его на судно, еще до рассвета уходившее в море на рыбную ловлю.

В следующую ночь разыгралась буря; судно из Байонны было отброшено к Сан-Себастьяну. Менюэль подозвал испанскую лодку и в ту же ночь уже бродил по сан-себастьянской набережной. Вербовщик предложил ему поступить в солдаты, чтобы стать защитником законной династии и дона Карлоса; Менюэль согласился и через несколько дней прибыл в армию претендента на испанский престол. Он доказал свое умение ездить верхом, за словом в карман не лез, и его назначили в кавалерию.

Месяц спустя Менюэль выступил со своей ротой для прикрытия обоза; christinos[30 - Сторонники королевы Христины (исп.).] напали на них; Менюэль насмерть перепугался. Сделав несколько выстрелов, он галопом умчался в горы. Когда его конь был уже не в силах двигаться вперед по крутым скалам, Менюэль, связав ему передние ноги, оставил его в русле пересохшего горного потока и побежал дальше. Наконец до его слуха перестали долетать неприятные звуки ружейной пальбы. Он призадумался.

«Как дерзну я после столь блестящего поступка снова показаться в армии, где тремя пустяковыми дуэлями я составил себе славу неустрашимого храбреца?»

«Я – великий негодяй, – пришел к заключению Менюэль. – Подделыватель денежных документов, приговоренный к каторжным работам, и, в довершение всего, еще трус!» У него мелькнула мысль о самоубийстве, но когда он стал размышлять о способах покончить с собой, им овладел ужас. С наступлением ночи наш молодец, умирая от голода, подумал, что, быть может, мул одной из маркитанток ранен или убит в перестрелке и что в таком случае на поле сражения, должно быть, валяются корзины, которые мул таскал на себе; Менюэль, опасливо крадучись, вернулся обратно. Он часто подолгу останавливался, ложился и прикладывал ухо к земле; до него доносился только шум ночного ветерка в кустарниках и низкорослых пробковых деревьях.

Наконец он очутился на месте, откуда бежал, и там, к великому своему изумлению, увидал, что это крупное дело после шестичасовой перестрелки свелось к потере двух человек; оба трупа лежали на поле битвы. «Я, значит, редкий трус, если испугался такой ничтожной опасности!» – подумал он. Бродя в отчаянии по месту сражения, он наткнулся на бурдюк, наполовину наполненный вином, и несколько поодаль на совершенно целый хлеб. Из осторожности он отошел шагов на двести от поля битвы и принялся за еду; потом, все время настороженно прислушиваясь, вернулся назад.

Один из убитых оказался молодым французом по имени Менюэль, и сумка его была набита письмами; там же лежал по всем правилам выправленный паспорт. Нашего героя осенила блестящая мысль переменить имя; он взял себе паспорт, письма, сумку, рубахи, которые были лучше его рубах, и, наконец, имя Менюэля; до того его звали совсем иначе.

Переменив фамилию, он задал себе вопрос: «Почему бы мне не возвратиться во Францию? Я уже не осужден на каторжные работы, не преступник, которого всюду разыскивает жандармерия. Мне надо только держаться подальше от Байонны, где я сиял ложным блеском, да Монпелье, где родился бедняга Менюэль, и я свободно могу кочевать по всей Франции». Заря уже занималась; он нашел около сотни франков в карманах обоих убитых и продолжал свои поиски, как вдруг увидел, что к нему приближаются двое крестьян. Он решил сказаться раненым, отправился за лошадью, затем вернулся к крестьянам, но убедился, что они, сочтя его ослабевшим от раны, хотели обойтись с ним так же, как он обошелся с покойниками, он сразу почувствовал себя выздоровевшим, и крестьяне опять стали человечнее; один из них обязался за пиастр, который ему будут выплачивать утром, и за другой, который ему будут выплачивать вечером, довести Менюэля до Бидассоа – горного ручья, вдоль которого, как известно, проходит французская граница.

Менюэль был очень счастлив, но не успел он очутиться во Франции, как уже вообразил (это был человек, наделенный чересчур пылким воображением), будто жандармы, попадавшиеся ему навстречу, всматриваются в него как-то особенно. Он доехал верхом до Безье. Там он продал своего коня и сел в дилижанс, уходивший в Лион. Проделав часть пути на пароходе, а другую часть пешком, он добрался до Дижона, а несколько дней спустя – до Кольмара. Когда он прибыл в этот красивый городок, у него в кармане оставалось только пять франков.

Он крепко призадумался. «Я отлично владею оружием, – сказал он себе, – отлично дерусь, если только меня выведут из себя, и хорошо езжу верхом; все газеты утверждают, что войны еще долго не будет; к тому же в случае, если она разразится, я могу дезертировать. Запишемся же в егерский полк, штаб которого находится в Кольмаре. Я вручу свой паспорт коменданту, а затем постараюсь выкрасть его. Если мне удастся уничтожить этот документ, способный погубить меня, я скажу, что я уроженец Лиона, который я только что хорошенько рассмотрел, назовусь Менюэлем, и черта с два, если кто-нибудь во мне опознает приговоренного к каторге!» Сказано – сделано. Через полгода после своего поступления в полк Менюэль, образец для всех солдат, собственноручно сжег свой паспорт, который он изловчился выкрасть из стола капитана, ведавшего рекрутированием новобранцев. Менюэля все очень любили, и он приобрел репутацию отличного фехтовальщика; в полку его считали большим весельчаком. Желая позабыть преследовавшие его несчастья, он оставлял в кабачке все деньги, которые зарабатывал с помощью рапиры. Он дал себе два обещания: приобрести в полку как можно больше друзей, никогда не садясь за стол один, и ни разу не напиться до потери сознания, чтобы не выболтать чего-нибудь лишнего.

В течение двух лет, что Менюэль опять служил в полку, его жизнь внешне сложилась вполне счастливо. Если бы он тщательно не скрывал, что он грамотен, офицеры его роты, которые были весьма довольны его опрятным видом и которым он всегда искал случая угодить, уж постарались бы добиться его производства в бригадиры. Менюэль слыл первым забавником в полку. У него произошла дуэль, закончившаяся очень счастливо для него, с одним учителем фехтования: он перед всем гарнизоном блестяще доказал свою храбрость и ловкость. Но всякий раз при виде жандарма его бросало в дрожь, и подобные встречи отравляли ему жизнь. От этой беды у него было одно лишь спасение – ближайший кабак.

Когда ему посчастливилось завязать тесные отношения с Люсьеном, в его судьбе произошел перелом. «Такой богач, – решил он, – сумеет добиться моего помилования, если я даже буду опознан: ему надо только захотеть. Он плюет на деньги и в нужный момент не пожалеет тысячи экю, чтобы подкупить в мою пользу какого-нибудь начальника бюро!»

От шевалье Билара Люсьен узнал, что в Нанси есть врач, знаменитый своим редким талантом и, кроме того, прекрасно принятый в высшем свете благодаря своему красноречию и ярым легитимистским убеждениям. Звали его господин Дю Пуарье. По всему тому, что рассказывал шевалье Билар, Люсьен сообразил, что этот лекарь, вероятно, является местным фактотумом и что, во всяком случае, с ним будет небезынтересно познакомиться.

– Обязательно, дорогой доктор, завтра же приведите ко мне этого господина Дю Пуарье; скажите ему, что я в опасности…

– Но вы вовсе не в опасности…

– А разве так уж неуместно начать со лжи наши сношения с пресловутым интриганом? Когда он будет здесь, не противоречьте мне ни в чем; предоставьте мне полную свободу, и мы с вами наслушаемся всяких занятных вещей насчет Генриха Пятого и Людовика Девятнадцатого; возможно, что мы с вами немного развлечемся.

– Ваша рана – дело чисто хирургическое; я не вижу, что тут делать врачу по внутренним болезням, и т. д.

В конце концов шевалье Билар все-таки согласился отправиться за этим лекарем, так как понял, что, если он его не приведет, Люсьен может сам письменно пригласить его к себе.

Знаменитый доктор явился на следующий день. «У него мрачный вид бесноватого», – подумал Люсьен. И пяти минут не просидел доктор у нашего героя, как уже, обращаясь к нему, он фамильярно похлопывал его по животу. Этот господин Дю Пуарье был крайне вульгарным существом, по-видимому гордившимся своими дурными, развязными манерами: так свинья валяется в грязи, нагло нежась на глазах у зрителя. У Люсьена почти не было времени заметить эти необыкновенные странности: было слишком очевидно, что Дю Пуарье фамильярничал с ним не из тщеславия и не из желания поставить себя на одну доску с Люсьеном или выше его. Люсьену казалось, что перед ним достойный человек, по необходимости вынужденный с живостью выражать мысли, от обилия и значительности которых его всегда распирает. Человек постарше Люсьена заметил бы, что горячность Дю Пуарье не мешала ему гордиться фамильярностью, на которую он сам дал себе право, и чувствовал все ее преимущества. Когда он не говорил с увлечением, он был так же мелочно кичлив, как и любой француз. Но шевалье Билар всего этого не увидел и нашел, что Дю Пуарье – человек дурного тона, которого следовало бы выгнать даже из кабака. «Нет, – решил Люсьен, минуту перед тем уже готовый поддаться обольщению и поверить пылкости этого одаренного человека, – это лицемер; он слишком умен, чтобы увлечься, он ничего не делает, не поразмыслив как следует. Эта выходящая за всякие пределы вульгарность и дурной тон, наряду с постоянной возвышенностью мыслей, должны преследовать какую-то цель». Люсьен внимательно слушал; доктор говорил обо всем, но главным образом о политике; он хотел уверить собеседника, что насчет всего у него есть какие-то никому не известные сведения.

– Однако, сударь, – перебил Дю Пуарье свои собственные бесконечные рассуждения о благоденствии Франции, – вы примете меня за парижского лекаря, упражняющегося в остроумии и говорящего с больным о чем угодно, кроме его болезни.

Доктор осмотрел руку Люсьена и предписал ему полный покой в течение недели.

– Оставьте всякие припарки, не применяйте никаких средств и, если не появится осложнений, забудьте об этой царапине.

Люсьен нашел, что, в то время как доктор Дю Пуарье осматривал его рану и выслушивал пульс, взор его был бесподобен. Покончив с этим, Дю Пуарье сразу же вернулся к своей основной мысли – о том, что Луи-Филипп не сможет долго управлять государством[31 - Это говорит легитимист, подобно тому как выше говорил республиканец. – Примеч. автора.].

Наш герой довольно легкомысленно вообразил, что он, не прилагая никаких усилий, позабавится насчет провинциального остроумия профессионального врача; он убедился, что провинциальная логика стоит большего, чем провинциальные стишки. Он не только не разыграл Дю Пуарье, но ему пришлось затратить немало труда, чтобы самому не попасть в смешное положение. Одно было бесспорным: при виде столь необычного зверя он совершенно исцелился от скуки.

Дю Пуарье можно было дать лет пятьдесят; у него были крупные и очень характерные черты лица. Серо-зеленые глаза, глубоко сидевшие в орбитах, двигались, вращались с удивительной быстротой и, казалось, метали искры; ради них можно было простить доктору его поразительно длинный нос, отделявший их друг от друга. В целом ряде ракурсов этот несчастный нос придавал физиономии Дю Пуарье сходство с мордой проворной лисицы – большое неудобство для апостола. К сожалению, если присмотреться поближе, сходство это довершалось густым лесом рыжеватых, весьма рискованного оттенка волос, торчавших дыбом на лбу и на висках. В общем, раз увидав это лицо, его уже нельзя было забыть; в Париже оно, быть может, отпугнуло бы дураков, в провинции же, где люди скучают, с готовностью приемлется все, что обещает хоть маленький интерес, и доктор пользовался успехом.

У него были вульгарные манеры и наряду с этим необычайная, поражавшая воображение физиономия. Когда доктор считал, что он уже убедил своего противника (а он, обращаясь к собеседнику, всегда имел перед собой противника, которого надлежало переубедить, или сторонника, которого следовало завербовать), его брови подымались невероятно высоко, а маленькие серые глазки, широко раскрытые, как у гиены, казалось, вот-вот выскочат из орбит. «Даже в Париже, – подумал Люсьен, – эта кабанья морда, этот яростный фанатизм, эти дерзкие, но полные красноречия и энергии повадки спасли бы его от участи быть смешным. Это апостол, это иезуит». И он с крайним любопытством разглядывал его.

Во время этих размышлений доктор перешел к вопросам самой высокой политики; он, видимо, был увлечен. Следовало отменить раздел родовых поместий после кончины главы семейства, следовало прежде всего призвать обратно иезуитов. Что касается старшей ветви, было бы отступничеством выпить во Франции стакан вина до того момента, пока эта ветвь не будет восстановлена во всех своих правах, то есть в Тюильри, и т. д. Ни единым словом господин Дю Пуарье не счел нужным смягчить резкий свет этих великих истин, не счел нужным поступиться в пользу предрассудков своего адепта.

– Как! – воскликнул вдруг доктор. – Вы, человек из хорошей семьи, человек утонченных нравов, состоятельный, занимающий хорошее положение в свете, получивший тонкое воспитание, – и вы бросаетесь в гнусный омут умеренных взглядов! Вы становитесь их защитником, вы будете сражаться за них не в настоящей войне, самые бедствия которой имеют столько благородства и прелести для возвышенных сердец, а в войне жандармской, в пустой перестрелке с несчастными, умирающими с голоду рабочими? Для вас экспедиция на улицу Транснонен будет сражением при Маренго…

– Дорогой шевалье, – обратился Люсьен к доктору Билару, который был этим шокирован и считал себя обязанным выступить на защиту умеренных взглядов, – дорогой шевалье, мне пришла фантазия рассказать доктору о некоторых грешках моей юности, целиком входящих в компетенцию врача, о них я вам поведаю тоже, но когда-нибудь в другой раз: есть вещи, в которых мы предпочитаем признаваться лишь с глазу на глаз, и т. д., и т. д.

Несмотря на столь ясно выраженное желание, Люсьену стоило большого труда заставить убраться шевалье Билара, на которого напала непреодолимая охота говорить о политике. Люсьен без всяких оснований заподозрил его в том, что он шпион.

Красноречивый Дю Пуарье нисколько не был обескуражен изгнанием хирурга: он продолжал пылко жестикулировать и горланить без умолку.

– Как! Вы собираетесь погрязнуть в скуке и в убожестве гарнизонного прозябания? Это ли роль, достойная вас? Расстаньтесь с нею как можно скорей. В день, когда раздастся пушечный выстрел, – не выстрел из пошлой антверпенской пушки, а из пушки национальной, при звуке которого затрепещут все французские сердца, мое так же, как и ваше, сударь, – вы раздадите несколько луидоров в министерских канцеляриях и окажетесь корнетом, как были до того, а разве для такого человека, как вы, не все равно, воевать ли в чине корнета или в чине капрала? Предоставьте мелочное «эполетное» тщеславие полудуракам; самое существенное для души вроде вашей – это благородно уплатить свой долг отечеству; самое существенное – это умно руководить двадцатью пятью крестьянами, у которых нет ничего, кроме отваги, самое существенное для вашего самолюбия – это проявить в наш скептический век единственную доблесть, которую нельзя заподозрить в лицемерии. Человека, который и бровью не поведет под огнем прусских пушек, никто не обвинит в притворной храбрости, между тем как обнажать саблю против рабочих, защищающихся охотничьими ружьями, особенно когда их сражается четыреста против десяти тысяч, доказывает лишь отсутствие всякого благородства и карьеризм. Заметьте, как реагирует на это общественное мнение: в этом гнусном единоборстве восхищение будет всегда вызывать, как это было в Лионе, мужество той стороны, у которой нет ни пушек, ни петард. Но будем рассуждать как Барем: даже перебив множество рабочих, вам, господин корнет, придется ждать по меньшей мере лет шесть, чтобы получить чин лейтенанта, и т. д., и т. д.

«Похоже на то, что этот тип знает меня уже полгода», – подумал Люсьен. Все эти вещи, носившие столь личный характер и, пожалуй, казавшиеся оскорбительными, теряют очень много в письменном изложении. Надо было слышать, как их говорил пылкий фанатик, умевший, однако, быть деликатным и даже почтительным, когда он видел, что может задеть естественное самолюбие молодого человека из хорошей семьи. Самым личным вещам, наиболее интимным советам, которых у него не спрашивали и которые в устах всякого другого звучали бы непростительной дерзостью, доктор умел придавать такой живой, такой занятный, такой неоскорбительный оборот, без всякой претензии на превосходство по отношению к собеседнику, что ему приходилось все прощать. К тому же повадки, сопутствовавшие этим странным речам, были до того смехотворны, жесты, сопровождавшие их, до того забавно-вычурны, что Люсьен, оставаясь вполне парижанином, все-таки не нашел в себе необходимой решимости, чтобы поставить доктора на должное место, а именно на этом Дю Пуарье и строил свои расчеты. Впрочем, я полагаю, он не пришел бы в отчаяние, если бы его и одернули сурово: эти смелые люди довольно толстокожи.

Избавившись сразу и столь неожиданным способом благодаря старому провинциальному лекарю от чудовищной скуки, удручавшей его уже два месяца, Люсьен не имел мужества отказаться от такого занимательного зрелища. «Я был бы чудаком, – убеждал он себя, надрываясь чуть не до слез от сдержанного внутреннего смеха, – если бы дал понять этому шуту, проповедующему крестовый поход, что его манеры не вполне соответствуют поведению, подсказываемому правилами приличия при первом визите. Да и что выиграл бы я, напугав его?»

Все, что мог сделать Люсьен, это обмануть ожидания пылкого сторонника Генриха V и иезуитов, который хотел принудить его к исповеди, а добился только того, что, не будучи прерываем своим собеседником и не встречая никаких возражений, обрушивал на него целый град непристойных фраз, но, как истый апостол, Дю Пуарье, по-видимому, привык к такому отсутствию реплик и ничуть не казался смущенным.

Люсьену удалось провести этого ученого медика лишь в отношении своего здоровья. Он всячески старался, чтобы доктор не разгадал, что он пригласил его из-за скуки. Он притворился, будто его сильно мучит «летучая подагра», болезнь, которою страдал его отец и все симптомы которой Люсьен знал наперечет. Врач внимательно выслушал его, а затем дал ему ряд серьезных советов.

Покончив со вторичным осмотром больного, Дю Пуарье поднялся, но не уходил, он удвоил свою грубую и резкую лесть, он хотел во что бы то ни стало заставить Люсьена высказаться. Наш герой внезапно почувствовал себя достаточно сильным, чтобы говорить без смеха. «Если я не займу определенной позиции с первого же раза, этот мерзавец не раскроет своих карт до конца и будет не так забавен».

– Я не намерен отрицать, сударь, что не считаю себя обездоленным, я вступаю в жизнь, имея кое-какие преимущества: я вижу, что во Франции есть две-три крупные коммерческие фирмы, оспаривающие друг у друга монополию на общественные блага; должен ли я поступить на службу в фирму «Генрих V и К

» или в фирму «National и К

»? В ожидании выбора, который я сделаю позднее, я принял небольшое участие в торговом доме «Людовик-Филипп», единственном, который в данное время способен предложить нечто реальное и положительное, а я, признаюсь вам, верю только положительным данным: даже когда речь идет о материальной выгоде, я всегда склонен заподозрить своего собеседника в желании обмануть меня, если только он не представит мне положительных данных. При короле, которого я выбрал себе сам, у меня есть возможность изучить мое ремесло. Как ни почетны, как ни значительны партия республиканская, или партия Генриха Пятого, или партия Людовика Девятнадцатого, ни одна из них не в состоянии предоставить мне возможность научиться командовать эскадроном в открытом поле. Когда я изучу военное дело, я, вероятно, буду, как сегодня, преисполнен уважения к преимуществам разума, а равно и к прекрасному положению, достигнутому разными лицами в обществе, но, стремясь завоевать и для себя такое же положение, я окончательно выберу ту из трех фирм, которая предложит мне наилучшие условия. Согласитесь, сударь, что слишком поспешный выбор был бы крупной ошибкой, ибо в настоящий момент мне нечего желать: мне придется столкнуться с этим в будущем, если только кто-нибудь окажет мне честь подумать обо мне.

Эта неожиданная тирада, произнесенная с необычной горячностью – ибо Люсьен смертельно боялся расхохотаться, как сумасшедший, – на мгновение ошарашила доктора. Наконец он ответил, с трудом выжимая из себя каждое слово, тоном деревенского священника:

– Я с живейшей радостью вижу, что вы, сударь, уважаете все достойное уважения.

То обстоятельство, что Дю Пуарье переменил свой непринужденный сатанинский тон, до сих пор господствовавший в разговоре, на отеческий и нравоучительный, заставило Люсьена покраснеть от удовольствия. «Я был с ним достаточно плутоват, – подумал он, – я вынудил его оставить политические рассуждения и обратиться с призывом к сердцу». Он чувствовал себя в ударе.

– Я уважаю все и вместе с тем не уважаю ничего, дорогой доктор, – ответил легкомысленным тоном Люсьен, и, так как лицо доктора выразило удивление, он прибавил, как бы поясняя свою мысль: – Я уважаю все, что уважают мои друзья, но кто же будут мои друзья?

Пытаясь ответить на этот прямой вопрос, доктор вдруг стал плоско разглагольствовать, вынужден был заговорить об идее, предшествующей всякому опыту в человеческом сознании, о внутреннем откровении, получаемом каждым христианином, о преданности делу божию, и т. д., и т. д.

– Мне безразлично, верно ли все это или ложно, – продолжал самым непринужденным тоном Люсьен. – Я не изучал богословия; покуда мы еще находимся в области положительных интересов. Когда-нибудь на досуге мы, быть может, сумеем вдвоем погрузиться в глубины немецкой философии, столь любезной и столь ясной избранным умам. Один ученый приятель сказал мне, что, исчерпав все свои доводы, он прекрасно объясняет, обращаясь к вере, все, чего не мог объяснить простым рассудком. А я уже имел честь доложить вам, милостивый государь, что еще не решил, вступлю ли я со временем в деловые сношения с торговой фирмой, включающей веру в свой основной капитал.

– Прощайте, сударь, я вижу, что вы скоро перейдете на нашу сторону, – ответил с весьма удовлетворенным видом доктор. – Мы во всем согласны друг с другом, – прибавил он, хлопнув Люсьена по груди, – а пока, надеюсь, на некоторое время мне удастся избавить вас от припадков вашей «летучей подагры».

Он написал рецепт и ушел.

«Он менее глуп, – решил, уходя, доктор, – чем эти ничтожные парижане, каждый год проезжающие через наш город, чтобы поглазеть на Люневильский лагерь или на Рейнскую долину. Он с толком повторяет урок, усвоенный в Париже у одного из этих безбожников, заседающих в институте. Весь этот очаровательный макиавеллизм, к счастью, сплошная болтовня, и ирония, сквозящая в его речах, еще не проникла в его душу: мы с нею справимся. Надо заставить его влюбиться в одну из наших дам: госпоже д’Окенкур следовало бы решиться бросить этого д’Антена, который никуда не годится, так как он разоряется» и т. д.

К Люсьену снова вернулись его живость и парижская веселость: он вспомнил об этих прекрасных вещах лишь после того, как пережил в Нанси полосу чудовищной пустоты и равнодушия ко всему на свете.

Поздно вечером к нему зашел господин Готье.

– Я в восторге от этого доктора, – заявил ему Люсьен, – на всем свете не сыскать более занимательного шарлатана.

– Он почище шарлатана, – возразил республиканец Готье. – В молодости, когда у него было еще мало пациентов, он выписывал рецепт и затем бежал к аптекарю, чтобы самому приготовить лекарство. Через два часа он возвращался к больному, чтобы проверить его действие. В настоящее время в политике он тот же, кем некогда был в своей профессии; ему надлежало бы быть префектом департамента. Несмотря на его пятьдесят лет, основные черты его характера – потребность действовать и резвость ребенка. Одним словом, он до безумия любит то, что, как общее правило, причиняет людям столько неприятностей: он любит труд. Он испытывает потребность говорить, убеждать, вызывать события и в особенности преодолевать всяческие препятствия. Он бегом подымается на пятый этаж, чтобы преподать фабриканту зонтиков советы по его домашним делам. Если бы партия легитимистов имела во Франции двести таких человек и умела использовать их как следует, правительство лучше обращалось бы с нами, республиканцами. Вы еще не знаете, что Дю Пуарье по-настоящему красноречив: если бы он не был труслив – труслив, как ребенок, труслив, как теперь уже никто не бывает, – это был бы опасный человек, даже для нас. Он шутя верховодит всем здешним дворянством; он расшатывает кредит господина Рея, иезуита, первого викария нашего епископа; только неделю назад он одержал победу над аббатом Реем в одном деле, о котором я вам еще расскажу. Я неотступно стараюсь пролить свет на его интриги, потому что это самый неистовый враг нашей газеты «Aurore». На предстоящих выборах, которыми уже занят этот неугомонный человек, он поможет пройти одному-двум кандидатам правительственной партии, если префект позволит ему погубить нашу «Aurore» и посадить меня в тюрьму, ибо он воздает мне должное, как и я ему, и мы при случае аргументируем совместно. У него предо мной два неоспоримых преимущества: он красноречив и занимателен и один из первых в своей профессии. Его с полным основанием считают самым искусным врачом на востоке Франции и нередко вызывают в Страсбург, в Майнц, в Лилль; только три дня назад он возвратился из Брюсселя.

– Так вы вызвали бы его, если бы опасно заболели?

– Я бы поостерегся. Хорошее лекарство, данное не вовремя, лишило бы «Aurore» единственного из ее редакторов, которому, по его выражению, никогда не сидится спокойно.

– Все они, говорите вы, люди смелые?

– Конечно. Притом многие из них даже умнее меня, но не для всех единственным предметом любви является счастье Франции и республики.

Люсьену пришлось выслушать от славного Готье то, что парижская молодежь называет «тартинкой», то есть скучнейшую тираду об Америке, о демократии, о префектах, обязательно избираемых центральной властью из среды членов генеральных советов, и т. д.

Слушая эти рассуждения, ставшие уже общим местом, он думал: «Какая разница в умственном складе между Дю Пуарье и Готье! А между тем второй, вероятно, настолько же честен, насколько первый – плут. Несмотря на мое уважение к Готье, я смертельно хочу спать. Могу ли я после этого назвать себя республиканцем? Это доказывает мне, что я не создан для того, чтобы жить при республиканском строе; это было бы для меня тиранией всяких посредственностей, а я не в состоянии хладнокровно выносить даже самую почтенную посредственность. Мне нужно, чтобы первый министр был мошенником, и притом занятным, как Вальполь или господин де Талейран».

В это время Готье закончил свою речь словами:

– …но у нас, во Франции, нет американцев.

– Возьмите мелкого руанского или лионского торговца, скупца, лишенного воображения, – вот вам и американец.

– Ах, как вы меня огорчаете! – воскликнул Готье, печально подымаясь и уходя, так как пробило уже час.

– Гренадер, меня ты мучишь, – запел Люсьен, когда Готье ушел. – И однако, я уважаю вас от всего сердца. – Он призадумался.

«Визит этого лекаря, – решил он, – комментарий к отцовскому письму… С волками жить – по-волчьи выть. Господин Дю Пуарье, очевидно, хочет обратить меня в их веру. Ну что ж, я доставлю им это удовольствие… Я только что нашел простое средство заткнуть глотку этим мошенникам: на их высокую доктрину, на их лицемерные призывы к совести я отвечу скромным вопросом: „А что вы мне дадите за это?“»

Глава девятая

На следующий день рано утром доктор Дю Пуарье, эта неугомонная душа, постучался в дверь Люсьена. Он решил избежать встречи с Биларом, так как намеревался пустить в ход такие аргументы, которыми удобнее всего пользоваться с глазу на глаз, чтобы в случае надобности иметь возможность отречься от них.

«Если я перестану рассуждать как плут, – подумал Люсьен при виде Дю Пуарье, – то этот плут начнет меня презирать».

Доктор хотел его соблазнить: он стал перечислять молодому человеку, лишенному общества и, по его предположению, умирающему от скуки, светские дома и имена красивых женщин Нанси. «А, мошенник, я раскусил тебя!» – подумал Люсьен.

– Что меня больше всего интересует, мой дорогой, – сказал он с мрачным видом купца, подсчитывающего свои убытки, – что меня больше всего интересует, это ваши проекты реформы Гражданского кодекса и раздела наследства: это может отразиться и на моих имущественных интересах, ибо я тоже имею «несколько арпанов на солнышке». – Люсьен с наслаждением заимствовал у доктора его провинциальные обороты речи. – Вы, значит, хотели бы, чтобы после смерти отца семейства раздел не производился поровну между сыновьями?

– Конечно, сударь, в противном случае нам предстоит испытать на себе все ужасы демократии. Умному человеку придется, под страхом смерти, угождать своему соседу, спичечному торговцу. Наши знатнейшие дворянские фамилии, надежда Франции, единственные, сохраняющие благородные чувства и возвышенный образ мыслей, живут в настоящее время в деревне и рожают много детей; неужели мы будем свидетелями, как состояние их будет раздроблено и поделено на мелкие части между всеми этими детьми? В таком случае у них уже не будет свободного времени на воспитание в себе тонких чувств, не будет времени предаваться высоким мыслям, им придется думать только о деньгах, они станут презренными пролетариями, вроде сына их соседа-типографщика. Но, с другой стороны, что нам делать с младшими сыновьями, как определить их сублейтенантами в армию после тех неограниченных возможностей повышения по службе, которые были предоставлены этим проклятым унтер-офицерам?

Впрочем, это второстепенный вопрос; мы поговорим о нем позднее; вы можете вернуться к монархии, только если дадите церкви прочную организацию, если у вас будет по меньшей мере один священник для обуздания ста крестьян, из которых ваши нелепые законы сделали анархистов. Я сделал бы пастырем по крайней мере одного из сыновей каждого добропорядочного дворянина, чему пример подает нам Англия.

Я говорю, что даже среди простонародья раздел наследства не должен быть равным. Если вы не будете бороться с этим злом, скоро все наши крестьяне станут грамотными; тогда, можете не сомневаться, объявятся писатели-баламутчики; все сделается предметом обсуждения, и вскоре не останется ни одного священного принципа. Надо, значит, внедрять в общее сознание эту мысль под тем предлогом, что в интересах самого земледелия землю нельзя будет дробить на участки меньше одного арпана…

Возьмем для примера то, что мы знаем, это всегда наиболее верный путь. Рассмотрим поближе интересы знатных нансийских фамилий…

«Ах, плут!» – подумал Люсьен.

Вскоре доктор стал ему настойчиво доказывать, что госпожа де Сов д’Окенкур – самая соблазнительная женщина в городе, что невозможно быть умнее госпожи де Пюи-Лоранс, которая в прежнее время блистала в Париже в обществе госпожи де Дюрас[32 - Клер де Дюрас (1777–1828) – французская писательница. Ее салон посещала избранная аристократия времен Реставрации.]. Затем доктор значительно более серьезно добавил, что госпожа де Шастеле представляет собой отличную партию, и принялся подробно перечислять все ее богатства.

– Дорогой доктор, если бы у меня на уме была женитьба, мой отец подыскал бы мне кое-что получше: в Париже найдется не одна невеста, которая богаче всех этих дам, взятых вместе.

– Но вы упускаете из виду одно маленькое обстоятельство, – возразил доктор с улыбкой превосходства, – знатность происхождения.

– Конечно, она имеет цену, – ответил Люсьен с видом человека, взвешивающего сделанное ему предложение. – Молодая особа, носящая фамилию Монморанси или Ла Тремуйль, в моем положении, не уступает обладательнице ста или даже двухсот тысяч франков. Если бы я сам носил фамилию, которую можно было бы выдавать за дворянскую, то громкое имя моей жены, пожалуй, было бы равноценно ста тысячам экю. Но, дорогой доктор, о вашем провинциальном дворянстве никто не знает уже в тридцати лье от города, где оно живет.

– Как, милостивый государь, – с негодованием воскликнул доктор, – и о госпоже де Коммерси, родственнице австрийского императора, которая является потомком древних властителей Лотарингии?

– Никто решительно, дорогой доктор, так же как о господине Гонтране или о господине де Бервале, которых не существует. Потому что провинциальное дворянство известно в Париже лишь по смешным выступлениям трехсот депутатов, составлявших клику господина де Виллеля. Я совсем не думаю о женитьбе, я предпочел бы ей в данный момент заключение в тюрьме. Если бы я был настроен иначе, отец откопал бы для меня дочь какого-нибудь голландского банкира, которая была бы в восторге от перспективы блистать в качестве хозяйки в салоне моей матери и поторопилась бы выложить за это удовольствие миллион, или два, или даже три.