
Полная версия:
Георг Гегель. Его жизнь и философская деятельность
Конечно, этот вопрос принадлежит нам, а не самому Гегелю. Он был слишком раб своей логики, своей мысли и идеала, чтобы заподозрить их истинность. Ни в эту и ни в какую другую эпоху его нимало не тревожит противоречие между личным несчастьем и гармонически прекрасной вселенной. Он как будто не видит этого противоречия, и даже факты его собственной жизни, достаточно внушительные с нашей точки зрения, проходят для него как бы совершенно незамеченными. Будь на месте Гегеля живой, чувствующий человек, этот тяжелый период собственного голодания и унижения своего отечества, завоеванного французами, должен бы послужить стимулом и для философского кризиса. Но с Гегелем этого не случилось. Гегель голодает, французы бомбардируют Йену, нищета растет, «отечество перестало существовать», а Гегель пишет свою «Феноменологию духа», где доказывает, что «весь беспредельный прекрасный мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии».
Повторяю: непонятное для нас, практически мыслящих и чувствующих людей, и составляет индивидуальность Гегеля. Поставьте на его место живого, страдающего страданьями ближних своих человека, и он сразу перевернет всю систему не в ее диалектических основаниях – это и Гайм может сделать, – а в ее практических всегда примиряющих выводах. Возьмите Белинского. Он тоже был гегельянцем, и даже самой чистой воды. Он тоже находил свое счастье в созерцании мира как единого прекрасного космоса и забывал не только себя, но и людей вообще ради таинственного Абсолюта; однако когда в нем заговорило ободрившееся сердце, когда деятельная любовь к людям проснулась в его благородном, измученном сердце, он, хотя и в шутливой форме, нанес всему гегельянству и всем гегельянским мудростям неотразимый удар. В письме Боткину он пишет: «Ты, я знаю, будешь надо мной смеяться; но смейся, как хочешь, а я – свое: судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира. Мне говорят: „Развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом; плачь, дабы утешиться; скорби, дабы возрадоваться; стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лестницы развития, а споткнешься – падай, черт с тобою, таковский и был сукин сын!“ Благодарю покорно, Егор Феодорович Гегель, кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне удалось влезть на высшую ступень развития, – я и там попросил бы вас отдать отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и прочего и прочего, иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих собратий по крови… Говорят, что дисгармония есть условие гармонии: может быть – это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии».
До всех этих жертв дисгармонии Гегелю не было ни малейшего дела. Если личные неудачи раскрывали сердце Белинского для любви ко всем ближним, ко всем обездоленным, то в Гегеле они, напротив, развили и так уже бывшие в нем душевную сухость и скрытое высокомерие. Он голодает и пишет книгу, где рассматривает мир с точки зрения эстетического фатализма. В сотне страниц нет ни одной протестующей строчки. Все чинно, благородно, гениально. Ни на минуту не забывается, что «reverentia fato habenda est principium scientiae moralis» (уважение к судьбе есть основание нравственности). Всяко бывает, и это, если угодно, понятно. Удивительно, конечно, как это голодающий человек находит вселенную прекрасной и гармоничной, не находит в ней ни одной темной черточки, но – всяко бывает. Есть, однако, и непонятные вещи.
Австрия покорилась французскому оружию в 1805 году, а Пруссия – в 1806. Гегель – немец, успокоившийся на мысли, что Германия – не государство, и знать не хочет ничего более. В отечестве, завоеванном французами, он находит только одни интересы – своего философского творчества, своих собственных манускриптов.
Перенесемся в 1805 год, в октябрь, в Йену. Римско-германская империя пала; на ее развалинах возник рейнский германский союз под диктатурою французского императора. Наполеон раздавал своей семье короны, владения, народы. Последнее Германское государство, еще вооруженное, готовится встретить завоевателя. Возле Йены должна разыграться одна сцена великой драмы. От этой битвы зависит участь Германии. Если пруссаки разбиты, то германцы будут только одним из «двадесяти племен», прикованных к колеснице сына судьбы. Гегель в Йене. Перед его глазами проходят гордые прежними победами французские колонны, чтобы завтра сражаться с пруссаками. В то же самое время Гегель послал рукопись «Феноменологии» своему приятелю Нитгаммеру. Он выражает в приложенном к ней письме безграничную заботу, но не о Германии, не об участи отечества; нет, он боится одного, чтобы трудная работа не пропала ввиду «прискорбных беспорядков» времени. Он пишет это письмо накануне решительной битвы и вместе с тем выражает свои восторги перед Наполеоном. Он, оказывается, видел императора – эту мировую душу, «Weltseele». Можно бы, казалось, ожидать, что присутствие врага отечества, прошедшего с победоносным войском всю Германию, расшевелит сколько-нибудь патриотическое чувство Гегеля, что немец-шваб на минуту признает немца-пруссака своим братом. Ничего подобного нет. «Это в самом деле чудное чувство, – пишет он, – когда видишь подобную личность (Наполеона), который, сидя верхом, здесь из одной точки охватывает мир и им повелевает. Конечно, пруссакам нельзя было предсказать ничего лучшего, но с четверга по понедельник подобные успехи возможны только для этого необыкновенного человека, которому нельзя не удивляться… Как я заранее желал успеха французской армии, так все желают теперь его ей, и успех неизбежен при чудовищном превосходстве ее предводителей и солдат над противниками». Предсказания Гегеля исполнились. Пруссаки побеждены. Германия у ног повелителя. Фихте бросил кафедру в Эрлангене и бежал в Кенигсберг, чтобы разделить участь побежденного отечества. Но Гегель через несколько месяцев еще пишет, что в истории этого дня он видел «неотразимое доказательство победы образованности над грубостью и духа над бездушным рассудком и умничаньем».
Можно, конечно, оправдывать Гегеля хотя бы потому, что не один он так делал и что нельзя всем и каждому быть похожим на Фихте; но в сущности, что это за оправдание?.. Во всей этой йенской истории Гегелю, по-видимому, не понравился только один эпизод, когда «грубые французские солдаты» ворвались в его квартиру и производили в ней всяческие безобразия, рвали бумаги, обливали чернилами стены, плевали, куда приходилось, и не оставляли в покое даже самого хозяина, подшучивая над его длинным носом и другими «eigenheiten», то есть особенностями. Гегель, очень обиженный, обратился тогда к одному из сержантов с орденом Почетного легиона в петличке и заявил ему, что «ожидает помощи от его почтенной особы» и полагает, «что нет никакого разумного основания обижать мирного немецкого философа». Но увы! – «орден Почетного легиона» только покрутил свой ус и, не без презрения взглянув на этот тщедушный экземпляр человеческой породы, именовавший себя «мирным немецким философом», даже не вступился за него. Безобразия продолжались, гардероб Гегеля и его табакерка подверглись самому варварскому нападению, чернильницы летели в стену, черновые листки «Феноменологии духа» пошли на цигарки; сам Гегель и его eigenheiten подверглись всяческому оскорблению, и он должен был бежать, оставив все на произвол судьбы.
Материальные затруднения между тем продолжались, французское нашествие только увеличивало проклятую нищету. Правда, «Феноменология духа» уже появилась в печати, но нужны были просто нечеловеческие усилия, чтобы получать крейцеры и пфенниги от «издательской акулы» – какого-то Неrr’а Гебхарда. Гегелю ничего более не оставалось, как уехать из Иены. Все его друзья – Нитгаммер, Шеллинг и другие – удалились еще ранее в Баварию. «Там умеют уважать и ценить заслуги», там было «нечто вроде Эльдорадо для науки». «Страна монастырей (Бавария) обратилась в попечительный приют для гуманистов и философов». Гегель стремился туда душой, тем более что «каждый пфенниг гонорара за изданное сочинение стоил ужасных мучений во время сделки с хитрым книгопродавцем». «Я часто желал, – пишет к нему Шеллинг от 11 января 1907 года, – извлечь тебя из пустынного севера, который, как кажется, неспособен даже служить сосудом для восприятия того, что есть наилучшего (т. е. философии)»… и вслед за этим Шеллинг давал своему другу советы, как он должен отрекомендовать себя баварским высшим властям, и обещал ему личное ходатайство «при удобном случае».
Прошло полтора года «прежней» голодовки. В марте 1807 года Гегель является перед нами редактором «Бамбергской газеты». Это место доставил ему Нитгаммер, чтобы избавить от вопиющей «нужды». Гегель с радостью занял его, и в то время, когда, по его мнению, одна наука, то есть самая что ни на есть отвлеченная наука, могла успокоить дух униженной Германии, он оставляет науку для политики, и притом для какой политики? Под управлением образцового вассала Франции Максимилиана Иосифа и его визиря Монжела Бавария была сконцентрирована и вышколена, как Франция под деспотической рукой Наполеона. Разнообразие старинных правил, привилегий и узаконений исчезло под нивелирующим уровнем новых узаконений; но не благо народа имели своей целью законодатели. Баварию угнетали роскошь и огромное войско, поглощавшее все средства страны; ее грабил министр, прибывший нищим в страну и скоро составивший себе огромное состояние; вместе с придворным банкиром он разорял Баварию финансовою игрою. Страну объедала целая армия чиновников-плутов, которым слабое правительство дало полную свободу. Грубость и неспособность этих служителей администрации производили каждые два года то здесь, то там банкротства в делах, за которыми следовала так называемая «новая организация», то есть замена одного неспособного и соединенного узами дружбы и родства круга чиновников другим. Вследствие этого способа управления, несмотря на секуляризацию духовных имений, с неслыханным вандализмом были растрачены огромные суммы, движимость и недвижимость. Ценность государственных бумаг и имений пала, а страна и отдельные личности сильно обеднели от тяжести налогов, французского военного постоя, военных издержек и поглощения рабочих сил военной службой.
В этой-то стране Гегель сделался редактором политической газеты. Ни о какой самостоятельности нечего, конечно, было и думать. Чего должен был ожидать тот, кто позволял себе какие-нибудь нескромные речи, Гегель мог видеть в самом начале принятой им редакционной работы, из примера одного своего знакомого, Штуцмана. Тот, будучи в Эрлангене, издавал свою газету; как редактор он был в начале марта отвезен вместе со своим наборщиком в Байрет под предлогом распространения ложных политических известий, и только через месяц его газета была вновь разрешена под названием: «Эрлангенская беспристрастная газета». Французы не стеснялись, перед ними приходилось холопствовать. «Только при одном условии, – говорит Гайм, – можно было заняться изданием газет: если бы целью этого было пробуждение национального сознания и желание раздуть пламя революции против чуждой тирании. Но Гегель удалился в свою редакционную комнату для целей совсем противоположных». Его газета не была органом, передававшим мнение, как оно выражалось в обществе; она сообщала отчеты, но не хотела и не обязывалась присоединять к этому своего мнения. Руководящие статьи в ней совершенно отсутствовали, и даже в чисто фактической форме она являлась служительницей того интереса, защита которого не должна была найти ни одного голоса в Германии. Только один раз Гегель в полемической статье отстаивал свой политический взгляд: и это было сделано с целью осмеять «северогерманский патриотизм», впоследствии спасший отечество от французского владычества. «Бамбергская газета» была газетой наполеоновской. В ней французские интересы стояли на первом плане, баварские – на втором, а общегерманские совершенно отсутствовали. Разглагольствования «Moniteur’a», императорская фразеология официальных и подслуживавшихся газет находили себе место на полосах гегелевской газеты, издававшейся «строго фактически», на самой скверной бумаге. На всякой странице этой заказной прессы беспрестанно встречаются прославления великого императора, его венчанных и не венчанных креатур и орудий его воли. В зиму 1807/1808 года Гегель еще продолжал издавать свою газету, когда в Берлине, почти под штыками французов, Фихте читал немецкой молодежи свои знаменитые «Речи германскому народу», проникнутые благородным патриотизмом, одушевленные энергией благородной личности.
В 1808 году благодаря стараниям Нитгаммера Гегелю удалось получить место ректора Нюрнбергской гимназии. Прекрасное место для всякого, но только не для нашего философа, которого тянет к профессорской кафедре, который успел уже привыкнуть к ней и считает ее, совершенно притом основательно, единственно подходящей ареной для своей деятельности. Гегель не совсем доволен, но «исполняет обязанности», не ощущая при этом, как и вообще при исполнении обязанностей, ни душевной свободы, ни полного довольства бытием. Ему постоянно приходится иметь дело с детьми, входить в разнообразные интересы их маленькой жизни, и легко догадаться, чего недоставало ему при этом: дети, все равно какие – французские, немецкие или папуасские, – требуют прежде всего любви, ласки, непосредственности, а великий мыслитель предлагал им вместо этого непонятные лекции по философской пропедевтике, идею строгого порядка и сухость малодоступного для детских интересов сердца. Но, чтобы не умереть с голоду, надо было исполнять обязанности, и Гегель, как видно из его писем, «делал все возможное» с чисто чиновничьей аккуратностью и чисто чиновничьим педантизмом. В своей богатой, спокойной и удивительно здоровой натуре он всегда находил нужные силы, чтобы мириться с действительностью, какой бы она ни была, и вы напрасно даже в наиболее тяжелые периоды его жизни будете искать в самых искренних его признаниях какого-нибудь резко выраженного недовольства или проклятия… Проклятая жизнь! – этого вы от Гегеля не услышите, хотя бы со стороны было известно, что в продолжение целых месяцев он терпит постоянные неудачи, занимается совершенно неподходящим ему делом, питается Бог знает чем!.. Удивительный запас терпения преодолевает все; ни на минуту не прерывающаяся работа гениальной мысли, стремящейся к постижению всего сущего, красит самую непривлекательную обстановку и дает такие наслаждения, которые даже не мерещились обыкновенному смертному. И работа Гегеля – не порывистая работа таланта или горячей впечатлительной натуры, постоянно ловящей призрак совершенства, быстро переходящей от восторгов к отчаянию; перед нами работа уверенного в себе и терпеливого гения, величаво, спокойно идущего к однажды намеченной цели.
В 1811 году Гегель женился, в 1816 издал главное свое сочинение – «Логику» («Die Logik»). Об этих двух фактах, относящихся к нюрнбергскому периоду, нам надо сказать по нескольку слов.
Гегель женился, и это единственное увлечение, которое он позволил себе в жизни, было, к счастью, совершенно удачным. «Его жена была лучшая из женщин», – говорит Гайм, Розенкранц утверждает то же самое, и хотя я не знаю, чем она так понравилась господам биографам, но охотно верю им: Гегель горячо любил ее. «У кого есть цель в жизни и хорошая жена – у того есть все», – говорит он сам, формулируя в этих словах то блаженное настроение, которое овладело им после свадьбы. По-видимому, будучи женихом, Гегель сильно увлекался своей невестой, и мы не без удивления видим, что в строгом философе вдруг пробудился сентиментально настроенный немец, который пишет длиннейшие стихи по адресу своей Марии, чуть не ежедневно сочиняет для нее письма, переполненные рецептами о супружеской добродетели и супружеском счастье и самыми страстными излияниями чувства. Читатель не может не улыбнуться, постоянно встречая в этих письмах отрывочные фразы, многоточия, восклицательные знаки, нежнейшие эпитеты и припоминая при этом, что все это принадлежит автору «Феноменологии духа», работающему над сочинением «Логики» – самой строгой, спокойной и абстрактной книги, вышедшей когда-нибудь из-под пера мыслителя. Но рядом с восторгом и овладевшей Гегелем страстью мы видим обстоятельное изложение того скромного и благоразумного идеала супружеской жизни, который, вероятно, был выработан нашим философом еще в молодые годы. Ведь мы уже знаем, что он, будучи мальчиком и юношей, увлекался не Вертером Гете, не «Разбойниками» Шиллера, а «картофельно-селедочными» произведениями, в которых превозносилась супружеская верность, благоразумная любовь, здоровый аппетит и умеренность в наслаждениях. В доме своего отца Гегель также видел пример спокойной домашней жизни, в которой муж исполняет обязанности, а жена занимается хозяйством. Эта-то тихая пристань и привлекала к себе воображение нашего философа, и своей будущей жене он старался внушить к ней ту же привязанность, какую чувствовал сам. Поэтому рядом с нежными изъяснениями чувства мы видим обстоятельные и не очень уж интересные нотации. «Не особенно поэтично!» – скажет читатель. Не особенно поэтичной, но спокойной и счастливой вышла и семейная жизнь Гегеля.
Муж и жена занимали небольшую, но чистую и приличную квартиру. Прямо против выхода находилась гостиная, направо – кабинет Гегеля, потом спальня, детская. Во всем были видны порядок и аккуратность. Прислугу обыкновенно не держали, разве в случае каких-нибудь экстренных обстоятельств вроде болезни, беременности самой Marie von Hegel и тому подобных. Жизнь вообще велась тихая, скромная, супруги разрешали себе небольшие поездки по Германии. Жена занималась исключительно хозяйством, но любопытно, что и сам Гегель находил время вмешиваться в него. Он был «главой и хозяином» дома в полном смысле слова. Сохранились толстые, тщательно переплетенные тетради, в которых великий философ вел аккуратную запись всех расходов по дому, не пренебрегая ни единым крейцером или пфеннигом. Он любил говорить, что жизнь выше средств (все равно каких – материальных или духовных) есть первый источник безнравственности и несчастья, и с обычным для него педантизмом проводил этот принцип в личной своей обстановке. Это – принцип полного, если угодно, философского благоразумия, и, чтобы следовать ему, нужна большая ясность ума, мало увлекающаяся, мало впечатлительная натура вообще. Гегель обладал таковой и был счастлив. Как мало нужно усилий воображения, чтобы восстановить перед собой скромную обстановку его жизни, проследить его времяпрепровождение за целый день, за целые годы! Мы легко представляем его работающим в кабинете, окруженного грудой книг и мелко исписанных тетрадей; в столовой, нахваливающего свою супругу за хорошо приготовленный суп или прекрасно препарированный форшмак; в детской, ласкающего маленького Гегеля с такими же серыми глазами, как у Гегеля большого; опять в кабинете, спокойного, сосредоточенного, занятого детальной разработкой своей великой системы или неумолимой критикой легкомысленно философских произведений. Ни скуки, ни порывов. Гениальная, охватывающая все явления жизни мысль работает без устали, создавая цепь силлогизмов и диалектических моментов, долженствующую представить жизнь вселенной, – благоразумный характер не знает ни кризисов, ни треволнений, не переходит от необузданных восторгов к малодушному унынию и, вполне, слишком даже, уверенный в себе, не бросает инквизиторских, полных мучительного недоумения и сомнения взглядов на свое внутреннее «я». Тут же бок о бок красивая, молодая, добродушная супруга, с хорошей улыбкой, с ласковым светом голубых глаз, с хлопотливыми заботами о хозяйстве в своем маленьком сердце… Для вечернего развлечения – карты… Вообще же тишь и гладь, и как бы можно было завидовать этим тиши и глади, не будь они куплены слишком дорогой ценой – полным презрением к общественной жизни.
Ведь эпоха, о которой мы говорим (1808–1816), была одной из самых бурных и великих в жизни Германии. Целые годы велась упорная, полная благородного и патриотического одушевления, борьба с Наполеоном. Вместо чиновников, администраторов, генералов стратегических и тактических на сцене действовал народ, и не как призрак («в интересах народа!»), не как понятие, а как нечто реально существующее. Под влиянием общего возбуждения были проведены в жизнь величайшие реформы – уничтожено крепостное состояние, введена всеобщая воинская повинность, ослаб даже гнет чиновнического механизма, педантизма и прочего. А главное – исчезло то губительное самодовольство, которое овладело прусской правительственной жизнью после царствования Фридриха II Великого. Неудачная борьба правительства с Наполеоном воочию доказала, как гнил и, в сущности, бессилен механизм прусской государственной жизни, считавшийся всесовершенным. Для спасения себя, поддержания своей чести, для победы над гордым завоевателем пришлось обратиться к народу, и этот униженный, закабаленный народ, не видевший до той поры ни тени справедливости, не жалея себя, совершил высокий героический подвиг освобождения родины, обретя героизм в глубинах своего великого, хотя и дремлющего духа. Элементарная справедливость, не говоря уже о благодарности, требовала признать народ за активную часть государственного механизма, и сообразно с этим… сочинялись всяческие конституционные проекты.
Гегель оставался равнодушен ко всему этому, даже больше: он посмеивался над патриотическим подвигом своей родины, над народом, защищавшим свою честь, над молодыми (и не только по возрасту) умами, которые хотели воспользоваться этим моментом, чтобы осуществить на земле идеал человеческого счастья. Все это казалось ему странным и глупым. Он до конца не верил, что можно победить Наполеона, этого всемирного духа, при помощи мужиков и разгорячившихся студентов. Спокойно сидел он в Нюрнберге, читая философскую пропедевтику, очень довольный собой, супругой, обедом и своей «Логикой», которая подходила к благополучному окончанию. Прав, или по крайней мере в этом случае был прав Штейн, заявив, что метафизика вредна для Германии, что авторы метафизических систем – или индифферентны, или реакционеры. Прежде чем сделаться последним, Гегель был первым.
Но нам надо сказать несколько слов о его «Логике», законченной в 1811 году. Постараемся выяснить если не
Мы уже видели, что Гегель смотрел на мир Божий глазами философа-эстета, если угодно, философа-оптимиста. Вселенная – это гармонически прекрасное целое, дивная картина, воплотившая в себе художественно-цельную идею. Эта идея находится в процессе бесконечного развития. Идея развивается, не останавливаясь ни на минуту в своем торжественном марше, у нее нет другой цели, кроме самопознания и самоопределения, но эта цель не достижима ни в один определенный момент времени. Идея стремится выразить, «определить» самое себя, ибо полнота самопознания есть всесовершенство, полнота наслаждения. Идея – это мир. Каким же законам подчиняется она в своем развитии? «Феноменология духа» – первое сочинение Гегеля – дает нам картину моментов, через которые проходит идея на пути самопознания. Мы следим там за ее развитием, но законов этого развития мы не знаем. Эти законы – законы логики. Абсолютное, говорит Гегель, есть дух, разум; все существует лишь потому, что существует абсолютный, стремящийся к самопознанию разумный дух. Итак – мир есть разум. Уже из этого понятно великое значение и место «Логики» в системе. Это-то сочинение говорит нам о законах развития и дает всей философии Гегеля невероятно прочный фундамент. Это уже не умствование Шеллинга, это – стройная идеалистическая система, опирающаяся на гранитное основание неопровержимых логических законов. Мы можем отрицать положения Гегеля, можем не соглашаться с ним, когда он говорит, что абсолютное есть дух, что абсолютное есть бесконечно диалектическое, то есть признающее только логические законы; но если мы примем обе эти формулы, нам остается одно: штудировать Гегеля, проникаться его взглядами и воскликнуть: «Все действительное разумно!», ибо кроме разума нет ничего. Уступите Гегелю в его аксиомах (их он не доказывает, это аксиомы идеализма) – и вы можете смело, без всякой боязни идти за ним и с чувством восторга, с чувством удивления перед невероятной логической силой нашего философа, познавшего все, следить за развитием духа, от стадии полной бессознательности и Ничто (Nichts), до того состояния самопознания, которого Дух достигает в человечестве, вернее в философии самого Георга Фридриха Вильгельма Гегеля.
Мир есть понятие. Пусть читатель на минуту отбросит свои обычные представления о вселенной и проникнется точкой зрения Гегеля; тогда ему будет понятно как временное всемогущество системы берлинского мудреца, так и значение в ней «Логики». Все явления жизни природы и жизни человечества – это рассуждение Всемирного Духа, моменты его логического (диалектического) развития. Море, каменные скалы, человечество в различные периоды его бытия не суть вещи материальные, не «объект» в общепринятом смысле этого слова, а Всемирный Дух, выражающий себя в той или иной форме ради самоопределения и самопознания. Все это чисто логические моменты, необходимые для осуществления чисто логической задачи – самопознания, к которой присоединяется задача эстетическая – самосозерцание себя как сознающего духа. Всемирному Духу – а этот дух есть все – надо было решить проблему, то есть познать самого себя. Гегелю предстояло решить другую проблему – постигнуть законы этого познавания, и в своей «Логике» он действительно постиг их. Его Всемирный Дух – это Бог, его «Феноменология духа» – история Бога, его «Логика» – свод законов, которым подчиняется Божество на пути логического развития, его философия, история – история человечества как воплощенного Божества. Нет ничего, кроме Бога, все сущее – Его проявление или, по Гегелю, определение.