
Полная версия:
Виола
— Нет, — несколько растерявшись, ответил я. — Но мы с вами виделись...
На её лице медленно расцвела улыбка — тёплая, узнающая, словно сквозь пелену повседневных забот вдруг проступил забытый образ.
— О, я, кажется, припоминаю! — воскликнула она, и в её голосе зазвучали радостные нотки. — Вы тот самый знаток английской литературы! Мне с таким неистовым жаром рассказывали про Шекспира!
— Ну что вы! — смущённо отмахнулся я, хотя в груди разливалось приятное тепло от того, что она запомнила. — Я просто не могу жить без поэзии... и не умею скрывать эту страсть.
6
Потом я узнал её имя, такое особенное, по-медовому сладостное.
Виола! От одного этого имени кружилась голова. Оно будто дурманило мозг диковинными благовониями, звучало как прекраснейшая из соловьиных трелей. И вместе с этим мимолётным блаженством чувствовалась какая-то неизъяснимая тихая грусть, тоска по некогда утраченному…
Даже упоминание о нём обладало странной, магнетической властью надо мной. Я был как лунатик, что идёт на призыв луны, внезапно скинувшей туманные одежды. Будто посреди бесплодной и серой пустыни многоэтажных домов вдруг возник мифический Эдемский оазис, где нагая сияющая красота выше любой очевидной правды!
О да, я просто благоговел перед ней! Этот профиль богини Дианы, эти глаза, похожие на драгоценные чистые сапфиры, нежные, прекрасно очерченные губы, в уголках которых таилась поразительной красоты улыбка, сверкающие белизной зубы, щёки, рдеющие, как дамасская роза — весь её облик доводил меня до исступления. И между тем в ней чудилось нечто неуловимое, сочетание женственности и невинности, совершенства и какой-то незавершённости. То, что ускользает от глаз ненастоящих людей и от чуждого ей мира, в котором эти люди существуют…
После этого мы направились в сквер неподалёку от филармонии. Как сейчас помню: стоял прохладный летний вечер.
Тени от деревьев ложились на дорожки причудливыми узорами, а вдалеке, словно из другого мира, доносились звуки скрипки — чистые, немного грустные. Они будто сплетались с тишиной вечера в единую мелодию.
Мы шли медленно, почти не разговаривая, — боялись нарушить это хрупкое волшебство.
Наконец мы остановились в свете бледных фонарей. Их мягкий желтоватый свет окутывал её лицо лёгкой дымкой: черты становились чуть размытыми, но от этого — ещё более загадочными.
Мы стояли и молча глядели друг на друга. В этом молчании было больше слов, чем в самых пылких речах. Время словно растянулось, превратившись в бесконечное мгновение, где существовали только она, я, тихий шёпот листвы, далёкая скрипка и призрачный свет фонарей, бережно хранивший нашу тайну.
И вот внезапно она решилась прервать молчание:
— Вы не против, если я немного расскажу о себе? — произнесла она тихо, почти шёпотом, но в этом голосе уже звенела решимость, словно она сама удивлялась собственной смелости.
— Вовсе нет! — возразил я, удивляясь её лёгкости в общении и вместе с тем заворожённый её образом. В тот миг она казалась мне существом из другого мира — хрупким, но удивительно сильным, словно тонкая струна, натянутая до предела и готовая запеть от малейшего прикосновения.
— Почему-то я уверена, что могу вам довериться... Я это чувствую! — в её глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение, будто признание в доверии само по себе снимало с плеч невидимую тяжесть.
— Да, разумеется! Вы можете уже рассказывать! — поспешил заверить я, боясь спугнуть эту внезапную откровенность.
— Ах да! Не буду вас больше томить... Я начинаю! Итак... меня зовут Виола... — со звонким смехом произнесла девушка, и этот смех, лёгкий и немного нервный, словно рассеял сгустившийся было над нами мрак её воспоминаний. — Начало неплохое, не правда ли?!
— Замечательное! — уверенно и столь же торжественно подтвердил я, стараясь вложить в эти слова всё своё внимание, всю готовность слушать.
Она приняла вид чрезвычайно серьёзной леди — в этом жесте было что-то почти театральное, как будто она надевала маску, чтобы скрыть уязвимость. Опустившись на ближайшую скамейку, она дождалась, пока я тоже присяду возле неё, и только после этого продолжила:
— Я родилась здесь, в Петербурге, — начала она, глядя куда-то вдаль, туда, где серые фасады домов сливались с пасмурным небом. — Жила с бабушкой... Да, моя любимая бабушка, это ей я обязана тем, что стала музыкантом! Она была единственным человеком, который видел во мне не замкнутую, странную девочку, а что-то большее. Она учила меня играть на пианино, когда я ещё едва доставала ногами до педалей.
А вот про родителей я мало что знаю, только то, что мама умерла при родах, а отец выбросился из окна девятиэтажного дома, когда мне едва исполнилось тринадцать. С годами я становилась всё больше похожа на маму — наверное, ему было нестерпимо это видеть. Да, он совершил это на моих глазах! — она на мгновение закрыла глаза, будто пытаясь стереть эту картину, но тут же снова распахнула их, словно напоминая себе, что прошлое нельзя спрятать. — Хорошо, что хоть наша соседка позвонила бабушке.
С детства я росла замкнутой девочкой, ни с кем не дружила. По правде сказать, в школьные годы меня за это часто унижали. Они называли меня «призраком», «невидимкой», смеялись над тем, как я вздрагиваю от громких голосов, как прячу глаза, когда на меня смотрят. Но я вовсе не мучилась от того, что меня не принимали в классе. Мне помогала молитва. Да, я очень много молилась. По вечерам, в храме, когда там уже никого не было, я стояла перед иконой, чувствуя, как тишина обнимает меня, как будто весь мир на эти минуты переставал существовать. Знаете, с тех пор мало что изменилось...
А после школы, как и мечтала, окончила музыкальный колледж, поступила в консерваторию... Потом окончила и её, начала выступать. Впрочем, это вы уже знаете! — в её голосе прозвучала лёгкая горечь, будто перечисление достижений не приносило радости, а лишь напоминало о том, сколько всего осталось за кулисами.
— Сочувствую вам, Виола... — тихо произнёс я, чувствуя, как слова застревают в горле, слишком маленькие и беспомощные перед лицом такой боли. — А знаете, откровенно говоря, я всегда мечтал о девушке с таким именем, как у вас... — я перебил её и, встав со скамейки, подошёл к ближайшему дереву, от которого слышался тихий шелест листьев, будто сам ветер шептал что-то утешительное. — Да-да! — уверенно воскликнул я, снова оборачиваясь к ней, пытаясь вернуть в голос ту лёгкость, которая, казалось, могла развеять тяжёлые тени её рассказа. — В моём воображении даже сложился портрет такой девушки... Вот, убедитесь сами: невысокая, стройная, с золотисто-каштановыми волосами, которые в лучах заката отливают медью, и с глазами небесной лазури, в которых можно утонуть, если смотреть слишком долго. Да, и как ни странно, она представлялась мне именно в таком лиловом греческом платье, как сейчас на вас — оно струится вокруг неё, как музыка, как тихий аккорд, который хочется слушать вечно. Ну, и конечно же, любящая классическую музыку и столь же высокую литературу... Словом, сочетание внешней и внутренней красоты, гармония, которую редко встретишь в этом шумном, суетливом мире.
— Это так мило... — прошептала она, слегка склонив голову, и в её улыбке мелькнуло что-то тёплое, но вместе с тем и грустное. — Действительно, есть некоторое сходство, хотя бы в общих чертах... Трудно сказать, но что-то в этом есть. Иногда подобные совпадения, встречи могут значить что-то важное... Однако вы меня плохо знаете. Вы придумали себе образ, который может иметь со мной мало общего... Извините, Томаш, но вы рассуждаете, как ребёнок! — в этих словах не было злости, скорее мягкая, почти материнская строгость, как будто она хотела уберечь меня от собственных иллюзий.
— Да, конечно... — с досадой произнёс я, опуская плечи, словно тяжёлый плащ упал с них, обнажая мою уязвимость. — Ваш ответ меня не удивляет...
— А что бы вы хотели услышать? — спросила она, наклоняясь чуть вперёд, и в её взгляде мелькнуло искреннее любопытство, лишённое насмешки. — Мы виделись с вами только два раза! А потом, я о вас ничего не знаю: кто вы, кто ваши родители, чем занимаетесь. Мы разговаривали в основном о литературе, о стихах... Но этого... но этого ведь недостаточно для сильных чувств. Главное — какие мы в жизни. А этого мы друг о друге не знаем.
— Ну вот, вы говорите, что я придумал себе образ... — настойчиво продолжил я, чувствуя, как внутри поднимается упрямое желание защитить свои чувства, даже если они казались наивными. — А между тем ваша любовь к Богу, к классическому искусству и прекрасному в целом говорят о многом, если не обо всём! Очень часто форма определяет содержание, другое дело, что не всегда в положительном ключе. А то, что у вас характер непростой, было ясно с самого начала! — я сделал паузу, собираясь с мыслями, а потом, словно решив поставить точку, добавил: — Знаете, мне сразу вспомнились строки Эндрю Марвелла:
For, lady, you deserve this state, Nor would I love at lower rate.1— Всё-таки вы ребёнок… — повторила она. – Мы будто говорим с вами на разных языках!
От её слов я пришёл в смятение, хотя с виду держался вполне спокойно, разве что пальцы рук выдавали беспокойство. С тяжёлым сердцем я начал осознавать, что она не из тех, кто сможет мне поверить… Что она считает это несерьёзным, неважным. Или решила, что я просто пытаюсь удивить её дешёвеньким флиртом.
— Только не расстраивайтесь, пожалуйста!
— Нет-нет, всё в порядке…
— Ну и славно!
— А, кстати! — воскликнул я, поражённый внезапной догадкой. — Если чисто гипотетически, то образ, который сошёл с какого-либо произведения искусства или просто со страниц нашего воображения, не может быть полностью воплощён в жизни. Значит, он вполне может быть несовершенным или не совсем точным. Но опять-таки… если это допустить…
В общем, если исходить из учения Платона, то так и есть. Весь наш несовершенный мир, да и мы вместе с ним — лишь бледные тени так называемого мира идей.
— Я стараюсь понять вас и ваши чувства, и даже совпадения с этим выдуманным портретом, — говорила девушка с некоторым недоумением… — Но всё же мне сложно воспринимать это всерьёз… Надеюсь на понимание!
— Да, конечно! Вы просто приняли меня за сумасшедшего или решили, что я ввожу вас в заблуждение, дабы покичиться перед друзьями своими подвигами!
— Извините, но я не понимаю вас и того, что вы обижены. Я ничего обидного не говорила, на личности не переходила. Я просто говорю, что думаю. У вас может быть своё мнение. Вам-то виднее, это ведь ваш воображаемый портрет… А я всего лишь мимо проходила!
7
— Виола, милая Виола… — неожиданно для себя самого выдавил я с дрожью в голосе.
А она будто оцепенела и только молча, неподвижно смотрела на меня.
— Знаете, наверное, это странно звучит, но… ваша музыка… Она жжёт меня уже месяца два, и я по-прежнему не знаю, что с этим делать и как дальше жить… О, если бы она такая светлая, такая сладкозвучная, вошла в мою серую и полную тоски жизнь, в эту омрачённую одиночеством лачугу, в эту удушающую камеру! Она непременно преобразила бы её. И в комнате, которую я ещё недавно считал тюрьмой, всё наполнилось бы радостью и несравненным счастьем!
— Мне очень жаль, но вы всё слишком романтизируете. Ваши слова о моей игре… — девушка сбилась и сделала паузу, — неожиданны и приятны. Но, похоже, вы немного заблуждаетесь… Я и моя музыка — это не одно и то же! Извините, но, кажется, я никак не могу сделать то, что вы просите… Надеюсь, на вашем пути ещё встретится девушка, которая сможет наполнить вашу жизнь счастьем… Но это не я, — Виола отвернулась, подхватила сумку и убежала, продолжая шептать виноватое «Простите».
Как же я хотел её увидеть и объяснить, что она просто неправильно меня поняла…
И я её увидел — спустя пару часов, как только пришёл в себя, стряхнув с себя тяжёлую пелену оглушающей растерянности. Каждый вдох давался с трудом, будто воздух был густым, пропитанным сыростью и горьким привкусом недавнего потрясения. Ноги поначалу не слушались, подгибались, но я упрямо шёл вперёд, сам не зная куда, — и постепенно шаг за шагом ритм города снова вошёл в меня, подчинил себе.
Я петлял мимо знакомых улиц, и они казались одновременно родными и чужими, словно я смотрел на них сквозь мутное стекло. Тёмные переулки змеились, изгибались, будто живые, и обступали меня со всех сторон, смыкая ряды старых домов с тускло светящимися окнами. Тени ложились на брусчатку причудливыми узорами, и в каждом углу мне чудилось движение — то ли отголоски прошлого, то ли игра уставшего воображения. Фонари отбрасывали неровный свет, и в этих пятнах жёлтого сияния мир казался чуть менее враждебным.
А потом снова Невский — величественный, бесконечный, будто сама история шагала по его мостовой. В едва проглядном тумане Исаакиевский собор вырастал из дымки, словно мираж: его массивный купол растворялся в сером небе, а колонны казались призрачными стражами времени. Вокруг бесчисленное множество статуй застыли в вечном молчании, храня свои тайны, а строгие линии колонн тянулись вверх, бросая вызов непогоде и времени. Статное здание Филармонии стояло неподалёку — его фасад, украшенный лепниной, выглядел торжественно и немного печально, как свидетель бесчисленных драм и радостей, разыгравшихся на этих улицах.
И, наконец, тот самый книжный магазин, где мы когда-то познакомились. Его витрина, чуть потускневшая от времени, всё ещё хранила тот самый уютный свет, который когда-то манил меня зайти внутрь. Вывеска слегка покачивалась на ветру, издавая тихий скрип, и этот звук вдруг вернул меня в тот день — в запах старых страниц, в тихий гул голосов, в мгновение, когда наши взгляды впервые встретились.
Удивительно, но она стояла возле него. Боже, как же я был счастлив, даже сбегал в цветочный и купил на последние деньги самую лучшую розу! Но… когда я вернулся, она была уже не одна. Рядом с моей любимой Виолой шёл какой-то заикающийся придурок, который постоянно дёргался и что-то ей рассказывал. Да, она была уже не одна…
И после этого чарующий туман рассеялся.
Чёрт возьми, я решительно не знал куда себя деть, мне хотелось провалиться сквозь землю, лишь бы не видеть её с кем-то другим!
А между тем одинокая роза в моей руке начала блекнуть и стремительно увядать.
Встреча так и не состоялась. Возможно, ей и не суждено было состояться. Как этот цветок, моя любовь безвременно умерла, так и не успев распуститься.
С глубокой досадой я бросил её на грязную дорогу и устремился в сторону чёрного моста, с которого мне так хотелось сброситься.
Пока я стоял на этом горбатом мосту, всматриваясь в рябь Невы, мне вспомнились первые строки одного из самых пронзительных стихотворений Гумилёва, от которых веяло ужасной безысходностью:
«Ещё не раз вы вспомните меня И весь мой мир волнующий и странный…»Салманский замолчал, глядя куда-то в сторону. Он был бледен — казалось, рассказ слишком утомил его.
И что же, на этом всё закончилось? — мягкий голос Соловьёва вывел его из задумчивости.
— Пожалуй, что для меня — да, — потерянно ответил Салманский. — Хотя я видел её и после. Знаете, время от времени я смотрю телевизор. Я не слишком люблю это занятие, но иногда оно хорошо отвлекает. И как-то вечером, спустя несколько месяцев после нашей встречи в сквере, я, по обыкновению, переключал каналы. По одному из них показывали концерт классической музыки. И там я увидел её — мою милую Виолу. Она как раз закончила играть и уже стояла на сцене, ослепительно улыбаясь и принимая зрительские аплодисменты. Такая красивая — и в том самом лиловом концертном платье. Конечно, на меня нахлынули воспоминания. Но вдруг камера развернулась в сторону какого-то мужчины — о да, это был тот самый заикающийся придурок, с которым я видел её тогда у книжного. «Это её супруг», — женщина-диктор захлёбывалась от восторга, а я сидел, будто оглушённый, и только смотрел, как он стремительным шагом проходит к сцене через зрительный зал. Странно, но в эти секунды меня охватило чувство, будто я смотрю со стороны на самого себя… какое-то неуловимое сходство в походке или жестах не давало мне покоя, и я не мог оторвать взгляд от экрана. Потом он повернулся к камере, и наваждение прошло — но как же я тогда хотел оказаться на его месте! Моя Виола, сияя, приняла из его рук огромный букет алых роз. Неужели она замужем? Я не мог в это поверить. Но она казалась такой счастливой рядом с ним, и я понял, что должен её отпустить…
— Как это грустно, — прошептал Соловьёв. — Вы не встречали её больше?
— Только один раз. Да и то всё произошло так быстро, что встречей это вряд ли назовёшь. — с горечью ответил Салманский. — Почти полгода назад, июньским вечером, я как обычно стоял на остановке. Хлестал холодный дождь. Вокруг меня сгущался туман, какие-то серые существа бродили мимо таких же серых, но неподвижных исполинов, высившихся на фоне мрачного неба. Затем, будто из пустоты, возник трамвай — его жёлто-зелёные фары напоминали зрачки хищного зверя. А когда я оказался внутри этого чудовища, то пришёл в ужас и недоумение от того, что увидел. Справа от меня сидели храпящие или чавкающие козлоногие сатиры, слева пришлось лицезреть любующихся собой менад… Я наверняка сразу бежал бы оттуда, но вдруг в одной из девушек узнал мою Виолу. Она выглядела совсем не так, как в день нашего знакомства или на концерте: бледное лицо, синяки под глазами, морщинки. Но, несмотря на это, её вид так же манил меня, он будто бы подчёркивал куда большую красоту… Красоту, которой не чужды страдания. Спустя некоторое время она вышла на неизвестной остановке, оставив лишь едва уловимый аромат, за которым я мгновенно последовал.
— Добрый вечер! — выкрикнул я ей вслед.
— Добрый! — ответила она, резко обернувшись… — Извините, я очень спешу!
— Постойте же! Вы меня снова не признали?! Почему вы тогда мне не сказали, что замужем? Я…
— Почему же?! Я вас помню, причём очень хорошо помню! — с раздражением перебила она меня. — Знаете, на то были свои причины…
— Какие?
— Это вам знать не обязательно, а теперь прощайте… Мне пора идти!
— Прощайте…
Она исчезла в сумерках, а я снова остался один — как всегда после наших встреч.
8
Иерусалим. Начало Х века до н.э.
Царь Соломон был человеком необыкновенной силы страсти: многих чужестранных женщин он познал после дочери фараоновой, Астис.
Но к ним, равно как и к ней, интерес царя со временем начал угасать.
Уж слишком они утомляли его своими капризами, бесконечными требованиями внимания и показной, почти театральной распущенностью, за которой не таилось ни глубины, ни искреннего чувства. К тому времени ему минуло сорок пять лет — возраст, когда пыл юности ещё даёт о себе знать, но разум уже настойчиво требует иного, более прочного основания для жизни.
В его смоляно-чёрных волосах, некогда густых и блестящих, как вороново крыло, уже проглядывались серебряные нити, особенно заметные в косых лучах заходящего солнца. Но взгляд бездонных агатовых глаз по-прежнему внушал священный трепет: в нём читались и мудрость, накопленная годами правления, и отголоски бурных страстей, и холодная решимость, которой боялись даже самые дерзкие из его приближённых. Пресытившись женской страстью, царь жаждал постичь мудрость куда более высокую — ту, что не шепчут на ушко в полумраке покоев, а обретают в долгих раздумьях, в созерцании мира и в понимании того, как хрупка и драгоценна человеческая душа.
И однажды, когда раковина неба была особенно лиловой — такой глубокой, словно её выкрасили соком редких восточных ягод, — а дневная суета наконец отступила, уступив место вечерней тишине, царь обходил свои владения. Он шёл неспешно, в сопровождении лишь лёгкого ветерка, который приносил с собой ароматы цветущих садов и терпкий запах нагретого за день камня. В мыслях Соломон вновь и вновь возвращался к строительству храма — великого дела, которое должно было остаться в веках. Он представлял, как будут выглядеть восточные ворота, как солнечные лучи будут скользить по их резным узорам, как звук шагов входящих в святилище людей будет отзываться в самом сердце здания.
Вдруг его отвлёк звонкий, как колокольчик, голосок, напевавший незамысловатую, но удивительно проникновенную песенку:
«Смех твой услышу, и сердце забьётся Светлой голубкой в груди. Ты мой возлюбленный, ты моё солнце, Хоть на часок приходи. Станут нам ложем сады и поляны, Небо — лазурным шатром, Ты обними меня крепче, желанный мой, Чтоб позабыть обо всём».Заворожённый, царь остановился. Его раздирало любопытство: кто же может петь таким нежным, чистым голосом, в котором слышались и лёгкая грусть, и надежда, и какая-то особенная, почти детская искренность? Отодвинув шторы волнистых ветвей, которые сплетались в причудливую зелёную завесу, Соломон увидел хрупкую девушку в лёгком платье цвета увядшей розы. Она подвязывала кисти аметистовых ягод, аккуратно поддерживая тяжёлые гроздья, чтобы те не сломались под собственной тяжестью, и совершенно не замечала его присутствия. Её движения были неторопливыми, почти ритуальными, будто каждое касание к лозе имело свой тайный смысл.
Голос незнакомки взволновал душу царя до самой глубины — так, как давно уже не волновали ни пышные пиры, ни льстивые речи придворных, ни даже самые изысканные ласки.
Соломону захотелось увидеть, так ли она хороша, как её пение, или же волшебство заключалось лишь в этих звуках, рождавшихся где-то между небом и землёй.
Услышав осторожные шаги, девушка повернулась к царю. И он увидел лицо невыразимой красоты.
Длинные тёмно-каштановые волосы, слегка растрепанные ветром, обрамляли её разгорячённые от солнца ланиты и шею, ниспадали на смуглые плечи, будто тёмный шёлковый поток.
В её чертах не было ни следа той искусственной утончённости, к которой Соломон успел привыкнуть во дворце; напротив, в них сквозила первозданная, естественная прелесть, подобная красоте дикого цветка, выросшего на каменистом склоне.
— Ты, верно, поёшь о своём милом, девица? — нетерпеливо спросил царь, сам удивляясь тому, как дрогнул его голос — будто в нём пробудилось что-то давно забытое.
— Так и есть, господин мой, — девушка смущённо покраснела, напуганная богатой одеждой и властным видом царя. Она опустила руки, словно хотела спрятаться, стать незаметной, и в этом движении было столько трогательной уязвимости, что Соломон почувствовал, как в груди у него что-то сжалось. И так хороша она была в своём смущении, что царь не мог отвести от неё глаз — она напоминала ему хрупкую фиалку, случайно выросшую среди мраморных плит дворца.
— Ты прекрасна, возлюбленная моя! — сорвалось с уст Соломона, очарованного этой скромной красотой. Слова лились сами собой, словно он вновь стал юным поэтом, не знающим ни меры, ни сдержанности. — Глаза твои — глаза стыдливой лани! Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Ты лебедь жемчужный в отражении Иордана! Пленила ты сердце моё... пленила ты сердце моё одним лишь взглядом очей своих!
— Мой возлюбленный пошёл в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии, — опустив золотистые глаза, тихо перебила девушка, будто хотела вернуть разговор в привычное, безопасное русло. — Я принадлежу возлюбленному моему, а возлюбленный мой — мне; он пасёт между лилиями.
— Что лилия между тернами, — продолжил с ещё большим пылом Соломон, чувствуя, как в нём пробуждается давно дремавшее вдохновение, — то возлюбленная моя между девицами. Положи меня, как печать, на сердце своё, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь! Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знамёнами!
Уклони очи твои, жаркий огонь в них, и он обжигает меня, — умоляла бедная девушка, слегка отступая назад и прижимая ладони к пылающим щекам. В её глазах читался не страх перед царём, а трепет перед силой его слов, перед тем, как легко они могли разрушить её тихий, привычный мир.

