Читать книгу Виола (Артём Соломонов) онлайн бесплатно на Bookz
Виола
Виола
Оценить:

5

Полная версия:

Виола

Артём Соломонов

Виола

Предисловие от автора


Здравствуй, уважаемый читатель. Позволь мне поделиться с тобой историей рождения моего романа — первого по-настоящему крупного произведения, в котором мне хотелось не просто рассказать сюжет, но и вложить часть своего внутреннего мира.

Всё началось в августе 2016 года, когда я жил в Ставропольском крае — в том самом месяце, который предшествовал моей женитьбе и стал для меня временем особенных перемен, обострённого восприятия жизни. Казалось, воздух был напоён предчувствием чего-то важного, и даже привычные городские пейзажи открывались мне с новой стороны.

Одним из таких откровений стал летний вечер, когда я неспешно прогуливался по городской аллее.

Сумерки уже опускались на город, приглушая яркие краски дня и делая очертания деревьев и фонарей чуть размытыми, словно на старой фотографии.

И вдруг меня окутал незнакомый, удивительно притягательный аромат.

Он был настолько необычным, что я замер на месте, пытаясь разгадать его тайну.

Тогда он напомнил мне нечто среднее между дорогим французским парфюмом и какими-то благовониями, исходящими от церковных кадильниц.

Этот аромат словно пробудил во мне дремлющие воспоминания, вызвал странное чувство узнавания, похожее на то, что описывал Платон — будто я уже когда-то вдыхал этот запах в другой жизни или в далёком сне.

Очнувшись от этого сладостного плена, я обратился к случайному прохожему, который неторопливо шёл мне навстречу, и спросил, что это за удивительный аромат. «Ночные фиалки», — просто ответил он, даже не подозревая, какую бурю чувств вызвал во мне этот короткий ответ.

С того момента ночные фиалки стали для меня символом мимолётного откровения, той самой искры, из которой разгорается пламя творчества.

Нельзя не упомянуть и о литературном контексте, который в те дни был особенно мне близок.

Кажется, накануне я перечитывал «Белые ночи» Ф. М. Достоевского, и эта повесть глубоко отозвалась в моей душе. Мечтательность героя, его способность жить в мире грёз и одновременно остро чувствовать реальность, его трепетное отношение к каждому мгновению — всё это находило отклик в моих собственных размышлениях.

Именно поэтому мой главный герой (Томаш Салманский), тоже наделён чертами мечтателя.

Он словно балансирует на грани между реальностью и воображением, пытаясь найти своё место в мире и выразить невыразимое.

Не менее значимым оказалось и влияние А. С. Пушкина, а точнее, его трагедии «Моцарт и Сальери».

Эта небольшая по объёму, но невероятно глубокая вещь заставила меня задуматься о природе творчества, о цене гениальности, о противоречиях, которые живут в душе художника. Музыка, ставшая одним из ведущих мотивов моего романа, здесь выступает не просто как вид искусства, а как универсальный язык души, как воплощение стремления к совершенству.

Для моего героя музыка — это способ прикоснуться к чему-то большему, чем повседневная суета, это путь к познанию себя и мира. Но в более широком смысле музыка становится обобщённым образом искусства, к которому стремится каждый настоящий художник, независимо от того, пишет ли он картины, слагает стихи или создаёт симфонии.

Работа над текстом оказалась долгим и непростым путешествием, в ходе которого первоначальный замысел неоднократно менялся.

Я переписывал целые главы, менял структуру, искал нужные слова и интонации.

Особенно важным этапом стал 2021 год, когда я решился на эксперимент, известный в литературных кругах как приём «роман в романе».

Эта идея пришла ко мне после знакомства с моим редактором — Ярославой Денисовой.

Её проницательность, тонкое понимание текста и умение задавать правильные вопросы помогли мне увидеть новые горизонты для развития сюжета. Благодаря её поддержке я осмелился усложнить композицию, добавив в повествование историю царя Соломона.

Этот сюжетный ход позволил мне не только углубить образ главного героя, но и создать дополнительные смысловые слои.

История царя Соломона — одна из тех вечных тем, к которым обращались многие писатели, и я не мог не вспомнить повесть А. Куприна «Суламифь», которая по-своему раскрыла эту легенду.

В моём романе обращение к этому сюжету становится своеобразным диалогом с литературной традицией, попыткой взглянуть на древние предания сквозь призму современного сознания и личных переживаний героя.

В конечном счёте работа над романом стала для меня сложным, но по-своему увлекательным путешествием.

Это была череда бессонных ночей, мучительных поисков нужных слов, моментов отчаяния и вспышек вдохновения.

И, конечно, я надеюсь, что многослойность композиции — этот «роман в романе», история царя Соломона, которую пишет мой Салманский, — не покажется тебе излишней игрой, а станет дополнительным пространством для размышлений.

Пусть эти вложенные друг в друга повествования будут для тебя как зеркала, отражающие разные грани одних и тех же вечных вопросов: о смысле творчества, о цене выбора, о мудрости и страсти, о том, как прошлое отзывается в настоящем.

Возможно, ты увидишь в легенде о Соломоне что-то своё, отличное от моего прочтения, и это будет даже лучше: ведь истинное волшебство литературы рождается именно там, где авторский замысел встречается с читательским воображением.

В конечном счёте я хочу, чтобы мой роман стал для тебя не просто историей, которую ты прочитал и поставил на полку, а чем-то вроде тихого разговора по душам с человеком, который тоже искал ответы и делился своими сомнениями и надеждами.

Пусть эта книга станет твоим личным пространством, где можно остановиться, подумать, вспомнить что-то важное или, наоборот, отпустить то, что давно тяготило.

И если среди её страниц ты найдёшь хотя бы одну фразу, которую захочешь запомнить, выписать, перечитать спустя время, — я буду считать, что всё это было не зря.

Спасибо тебе, дорогой читатель, за то, что ты открыл эту книгу и позволил мне поделиться с тобой частичкой своего мира. Пусть наше с тобой путешествие по страницам романа будет таким же волнующим и откровенным, каким когда-то стало для меня то летнее мгновение, наполненное ароматом ночных фиалок.


Три вещи непостижимы для меня, и четыре я не понимаю: пути орла на небе, пути змеи на скале, пути корабля среди моря и пути мужчины к девице.


Книга Притчей 30:18


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1

Иерусалим. Начало Х века до н.э.


Безжалостно палящее солнце склонялось над Иерусалимом, окрашивая небо в густой янтарь, будто расплавленное золото растекалось по горизонту. Его косые лучи, тяжёлые от зноя, проникали сквозь густоту высоких кипарисов и роскошных пальм, чьи кроны напоминали распущенные павлиньи хвосты, отливающие бронзой в закатном свете. Тени от деревьев ложились на землю резкими, почти чёрными мазками, подчёркивая контраст между прохладой листвы и обжигающим воздухом.

Лик солнца отражался в бирюзовом бассейне, и эта зеркальная гладь казалась живым драгоценным камнем, вставленным в сердце сада. В воде причудливо мелькали золотистые и жемчужные рыбки, их чешуя вспыхивала крошечными искрами, когда они стремительно пересекали солнечные блики. Лёгкая рябь от их движений расходилась кругами, и на миг казалось, что сама вода поёт тихую, едва уловимую мелодию.

А подле бассейна располагался обширный царский дворец из ливанского дерева — его стены тянулись вдаль, словно застывшая песня из тёплого, медового дерева. Дворец был длиной в сто локтей, шириной в пятьдесят локтей, а вышиной — в три яруса, по тридцать локтей каждый. Эта внушительная высота не подавляла, а, напротив, придавала зданию величавость, будто оно было создано не только для людей, но и чтобы быть достойным взоров небес.

Из кедрового дерева были сделаны и колонны внутри, и таких колонн в каждом ярусе было по пятнадцать. Их стволы, гладкие и тёмные, источали тонкий, пряный аромат, который смешивался с запахом нагретого солнцем мрамора и едва уловимым благоуханием цветов из внутреннего двора. Колонны стояли стройными рядами, поддерживая своды, и в их строгой симметрии чувствовалась не просто инженерная точность, а особый ритм, будто дворец дышал в такт с городом.

Стены этого величественного здания были возведены из лучших сортов мрамора — белого, как утренний туман, и слегка розоватого, будто тронутого первыми лучами рассвета. В них были вставлены разнообразные орнаменты и просто украшения из кипарисового, пальмового, красного и других пород деревьев: тонкие инкрустации складывались в узоры, напоминающие переплетение ветвей, волны и звёзды. Каждый фрагмент был вырезан с такой тщательностью, что казалось, будто мастера вложили в эти линии свои молитвы и надежды.

В крытых галереях и внутреннем дворе стояли тумбы с цветами в роскошных вазах, выточенных из полупрозрачного алебастра. В них благоухали лилии, нарциссы и нежные ирисы, и их аромат, густой и сладкий, смешивался с сухим теплом камня. Богато убранные лестницы соединяли двор со всеми этажами огромного дворца: ступени были покрыты тканями, а перила украшены резьбой, изображавшей виноградные лозы и птиц.

Пол галерей был устлан изысканными коврами, сотканными из тончайшей шерсти и шёлка; их узоры сплетались в сложные лабиринты, где каждый завиток имел своё значение. На ковры, около стен, клали круглые пуховые подушки с бахромой — они манили присесть, отдохнуть от зноя и на мгновение забыть о суете мира. В полумраке галерей эти подушки казались островками уюта, контрастируя с ослепительным светом, льющимся снаружи.

Кроме крытых галерей, окружавших внутренний двор, по его бокам, на противоположных сторонах нижнего этажа, были устроены два просторных притвора: каждый длиной в пятьдесят локтей и тридцать локтей в ширину. Через них входили как в парадный зал дворца, так и во все его жилые помещения. Массивные двери притворов были обиты бронзой, а ручки отлиты в форме львиных голов — их грозные морды словно охраняли покой царских покоев.

Один из притворов выходил на престол третьего царя Израиля. Здесь он вершил суд, сюда же на приём к нему собирались и представители еврейского народа, принося с собой не только просьбы и тяжбы, но и дары, и вести, и свои тревоги. В воздухе этого места витало особое напряжение — смесь благоговения и надежды, страха и веры в справедливость.

Царь был наречён именем «Соломон», что означает «цельный» или «мирный». И в этом имени слышалась не просто характеристика, а словно обещание: пусть в мире, полном раздоров, найдётся хотя бы одно место, где царит гармония. Уже при рождении Всевышний возлюбил Соломона, и Давид назначил его наследником престола в обход всех старших сыновей — решение, которое многие сначала встретили с недоумением, но со временем признали как проявление высшей воли.

А у Бога, явившегося во сне и обещавшего исполнить любое его желание, Соломон просил «сердце разумное, чтобы судить народ». В тот миг, когда он произнёс эти слова, в его голосе не было ни жадности, ни тщеславия — только искреннее стремление нести бремя власти достойно. И за то, что он не просил никаких земных благ, Бог наделил Соломона не только мудростью, которая стала легендой, но и невиданным доселе богатством и славой, словно желая показать, что истинная ценность правителя — не в золоте, а в способности видеть суть вещей.

Престол царя размещался на площадке, к которой вели шесть ступеней, украшенных орнаментами: на каждой из них были вырезаны сцены из жизни народа — пастухи, земледельцы, воины, ремесленники, — словно напоминание о том, ради кого вершится суд. По бокам каждой ступени стояло изваянное изображение льва, и эти каменные стражи, неподвижные и величественные, смотрели вперёд с немой решимостью.

Когда царь садился на трон, то за львами располагались телохранители с золотыми щитами, их доспехи тускло мерцали в полумраке зала, а копья устремлялись вверх, как молчаливые стрелы, готовые защитить своего владыку. Сам трон, размещавшийся на самой верхней ступени, был сделан из слоновой кости и вызолочен: его поверхность была гладкой, почти холодной на вид, но в то же время излучала тепло благодаря тонкому слою золота, покрывавшего каждую деталь.

Спинкой для него служили два вола, вырезанные с такой точностью, что в их мускулистых формах чувствовалась сила и выносливость — качества, необходимые для того, чтобы нести на себе тяжесть мира. К волам был прилажен круг в виде щита, символизирующего защиту, а поверх этого щита находилось ещё и изображение орла — птицы, парящей высоко над землёй, способной видеть всё сразу, с высоты мудрости и прозорливости.

Локотниками для трона также служили изваяния львов, на которые царь облокачивался, когда восседал на троне. Их головы были слегка наклонены, будто в почтительном внимании, а лапы крепко упирались в основание, демонстрируя незыблемость власти. В этих львах сочетались и мягкость, и сила — именно такая двойственность, казалось, и была нужна правителю: быть твёрдым, когда это необходимо, и милосердным, когда этого требовала справедливость.

2

Москва. Ноябрь 2019 г.


Двери зала суда с тяжёлым скрипом распахнулись.

В проёме возникла нелепая процессия: впереди, пошатываясь и переглядываясь с пьяной ухмылкой, шли двое конвоиров — один едва держался на ногах, второй то и дело поправлял ремень, словно надеялся этой суетливой жестикуляцией скрыть своё состояние.

Между ними, скованный наручниками, шагал измождённый молодой человек. Его плечи были опущены, будто на них давила не только тяжесть металла, но и весь груз несправедливости. Взгляд — пустой, отрешённый — скользил куда-то сквозь пространство, не цепляясь ни за лица, ни за детали.

Наконец его подвели к скамье подсудимых.

Не меняя выражения лица, он уставился вперёд — прямо на треснувший циферблат старинных часов, висевших над судейским столом. Стрелки этих часов отчего-то двигались в обратную сторону: лениво и упрямо отсчитывали время вспять, словно сама реальность в этом зале была вывернута наизнанку, подчинена абсурдной логике, отрицающей привычный ход вещей.

Зал суда, вопреки ожиданиям, не выглядел мрачным и строгим. Скорее он напоминал зрительный зал перед началом скандального спектакля. Скамейки были забиты до отказа: люди теснились, толкались локтями, вытягивали шеи, стараясь ничего не упустить. При этом в их позах сквозила странная неподвижность — они напоминали застывшие статуи, отлитые из серого камня.

Лишь изредка, когда по залу прокатывался шёпот или кто-то резко вздрагивал, эти «статуи» на мгновение оживали. В такие минуты в их глазах вспыхивало хищное любопытство — оно пробуждало, казалось, даже самые окаменевшие сердца.

В воздухе висела душная, вязкая атмосфера, пропитанная смесью страха, ожидания и болезненного азарта. Тишина, царившая в зале, была не спокойной, а напряжённой, оглушающей: она давила на уши, словно плотный слой ваты, заглушая даже собственное дыхание. И эта тишина, тяжёлая и зловещая, вдруг разлетелась вдребезги — её расколол пронзительный, почти визгливый возглас судьи.

Тот восседал на возвышении, нелепо выпрямившись и вцепившись пальцами в край стола, будто боялся потерять равновесие. На его голове, к всеобщему недоумению, красовалось нечто, отдалённо напоминающее мужские кальсоны — то ли часть гротескного наряда, то ли результат чьей-то злой шутки. Этот нелепый предмет придавал и без того карикатурной фигуре судьи оттенок абсурдного величия, а его писклявый голос, разрезавший тишину, окончательно превращал происходящее в зловещий балаган.

Зал взорвался шёпотом, смешками, чьим-то сдавленным кашлем. И в этот миг стало ясно: для собравшихся это не суд, а долгожданное представление, где на кону стояла не справедливость, а зрелище.

Конвоиры, едва удерживая равновесие, подтащили молодого человека к железной клетке, стоявшей в центре зала, — она выглядела так, будто её собрали наспех из грубых прутьев, кое-где покрытых бурой ржавчиной. Щёлкнули замки наручников, и один из конвоиров, хмыкнув, толкнул подсудимого внутрь. Тот шагнул за решётку без сопротивления, словно уже смирился с тем, что пространство вокруг него будет отныне измеряться не шагами, а расстоянием от прута до прута.

Дверца захлопнулась с тяжёлым лязгом — звук прокатился по залу, как удар молота, и на миг даже шёпот зрителей стих, будто все разом задержали дыхание.

Молодой человек медленно обернулся, провёл ладонью по холодному металлу, будто проверяя, насколько прочна эта новая граница между ним и остальным миром, а потом снова застыл, устремив взгляд на те же нелепые часы с бегущими вспять стрелками.

Казалось, он цеплялся за этот абсурдный образ как за единственное, что ещё имело хоть какой-то смысл.

Клетка стояла на небольшом возвышении, выставленная напоказ, чтобы каждый в зале мог разглядеть лицо подсудимого, уловить малейшее движение, любой намёк на эмоцию.

И публика жадно пользовалась этой возможностью: кто-то вытягивал шею, кто-то даже привставал со скамьи, чтобы лучше видеть, а в задних рядах уже завязывались тихие споры о том, «виноват или нет», будто исход дела решался не в суде, а в этих пересудах.

Судья, будто дождавшись этого финального аккорда, удовлетворённо кивнул и снова вцепился в край стола, словно сам нуждался в опоре посреди этого нарастающего хаоса.


***

Санкт-Петербург. Ноябрь 2018 г.


Этот город будто складывался из чужих снов — и оттого казался одновременно родным и чужим. В нём не было той уютной ясности, что у городов, выросших сами по себе; он словно был задуман как ответ на какой-то важный вопрос, да так и остался вопросом без ответа.

С Пушкиным город говорил голосом грома и гранита: в «Медном всаднике» он вставал стеной против ветра и волн, холодный, сильный, не склонный жалеть. А Гоголь шептал с Невского проспекта совсем другое: что за блеском витрин прячется пустота, что улыбки прохожих могут быть просто масками, а сам проспект — сценой, где каждый играет свою маленькую роль и забывает, кто он на самом деле.

И в этом раздвоении — в величии и в тревожной изнанке — Петербург становился живым. По его улицам можно было идти и будто листать книгу. Вот дворец с позолоченными деталями, где даже тень от лепнины ложится как строчка из старинного письма. Вот музей, в котором античная миниатюра умещается на ладони, а кажется — держит в себе целый мир. Исаакиевский собор поднимался над городом, тяжёлый и спокойный, будто знал что-то, чего не знали остальные.

Но больше всего цепляли мелочи. Чугунная решётка, узор которой хотелось запомнить, чтобы потом нарисовать по памяти. Двор-колодец, где эхо шагов звучало чуть глуше, чем положено, будто город ненадолго прятал звук, чтобы сберечь чью-то тайну. Каналы, в которых фасады домов дрожали, как в полузабытом сне.

А в белые ночи Петербург и вовсе переставал быть просто городом. Сумерки не сдавались темноте, и казалось, что время замедлилось, давая шанс разглядеть то, что днём мелькало мимо. В эти часы город будто приоткрывал створку: «Хочешь — загляни. Но не проси дать всё сразу. Здесь любят тех, кто умеет смотреть долго».

И потому он и оставался загадкой — не из желания казаться таинственным, а просто потому, что вмещал слишком много. В каждом переулке жила своя история, в каждом окне — своё отражение прошлого. И человек, который учился видеть эти детали, начинал чувствовать: он не просто идёт по улицам, он собирает Петербург по кусочкам, складывая из них что-то своё — личное, важное, бесконечно дорогое.

Я не переставал дивиться этому городу — его зыбким, словно полустёртым очертаниям, будто картинам, написанным самим дождём или кистью Ван Гога. Вспомнить хотя бы ночную Неву — она так живо напоминала мне «Звёздную ночь над Роной». До сих пор меня пленяют его таинственные мелодии: пение скрипок и мерный стук рельсов, по которым неторопливо катился вечерний трамвай, огибая всё те же улицы, залитые светом тусклых фонарей.

Не забывается и манящий аромат цветов — среди них особенно выделялся запах ночной фиалки. Он проскальзывал лишь на краткий миг, словно дразня отголоском воспоминания. Неуловимый город... воистину неуловимый!

А потом взгляд сам собой выхватывал из этой городской мозаики отдельные мгновения — такие, что хотелось задержать их, как капли дождя на ладони. Вот, скажем, Летний сад. Тихий, чуть задумчивый, будто прячущий от суеты что-то очень важное. На одной из скамеек сидел молодой человек. В руках — томик, потрёпанный, будто не раз с собой таскали. Чёрное пальто на нём было словно кусок ночи, а оранжевое кашне горело ярким огоньком — будто маленький протест против всей этой петербургской серости.

Он чуть наклонил голову, будто пытался разобрать, о чём шепчет город, и провёл пальцем по корешку книги — там уже и букв почти не осталось. Сидел спокойно, никуда не торопясь, будто весь город мог подождать, пока он дочитает нужную строчку.

И тут по пустой аллее кто-то стремительно прошёл — нет, даже не прошёл, а пронёсся, будто ветер подталкивал его в спину. Незнакомец добежал до скамьи и плюхнулся на самый краешек. Пальто на нём было кофейного цвета.

— О, Александр Сергеевич! — воскликнул незнакомец, подавшись вперёд, и даже чуть приподнялся, будто хотел получше разглядеть обложку.

— Да, он самый.

— А что за вещь, если не секрет?

— Да какой там секрет, «Моцарт и Сальери».

Незнакомец с длинной, прямо как у лебедя, шеей замер, будто слова эти на него подействовали. Посидел с минуту молча, а потом, собравшись, говорит:

— «Маленькие трагедии» — это у него вообще самое сильное, я считаю. Кстати, меня Томаш Салманский зовут. А вас, раз уж вы классику любите?

Молодой человек закрыл книгу, посмотрел на собеседника и спокойно так ответил:

— Алексей Соловьёв. Приятно встретить человека, которому это хоть сколько-то интересно. Сейчас-то такое редкость.

— Это точно, — кивнул Салманский. — А вообще чем занимаетесь?

— Да так, стихи пишу, — Алексей улыбнулся, но как-то неловко, будто сам себе не верил.

— Серьёзно?! — у Томаша глаза округлились. — Вот это совпадение! Я тоже пишу, да ещё и на философском учусь, тут, в Петербурге! — он пальцы сцепил в замок, откашлялся, потом головой покачал, будто до сих пор не верил в такую удачу. — Слушайте, раз уж мы с вами на одной волне, можно один вопрос?

Соловьёв вежливо улыбнулся и кивнул. Он вообще любил такие разговоры — когда не про погоду и пробки, а по делу, с толком.

— Вот скажите, как вы видите роль поэта сейчас? Ну, в наше время.

— Да сложно это всё... — протянул Алексей, будто из какого-то полусна выныривал. — Поэт ведь всегда как будто с грузом ходит. Не в том смысле, что надо себя везде выставлять, а наоборот — надо как бы от себя отойти, чтобы в текст что-то большее вложить. Как будто надо своё «я» приглушить, чтобы дать место чему-то важному.

Он лоб потёр — ладони почему-то вспотели — и снова заговорил, уже быстрее:

— Да и вообще, кому сейчас эти «памятники красоты» оставлять? Допустим, написал ты что-то, а после твоей смерти это возьмут и забудут, или вообще высмеют. Так что, по мне, особо рассчитывать не на что. Хотя... — он запнулся, — я и не говорю, что это окончательно. Просто мысли такие приходят.

Это у него часто бывало: начнёт красиво рассуждать, а потом сам себя оборвёт и замолчит, будто птица, которая пропела и теперь сидит тихо. Но тут он быстро спохватился:

— А вы-то о чём пишете?

— Я? — Салманский даже вздрогнул, будто вопрос не ему был адресован, а кому-то за его спиной. Потом немного помолчал, волнение унял и говорит:

— Сейчас меня прямо затянуло в историю Древнего Иерусалима. Особенно царь Соломон... В общем, пишу про любовь — такую, что сильнее смерти. Только, скорее всего, всё это в стол пойдёт.

— Хм, интересно... — протянул Соловьёв. — Сразу вспомнилось у Куприна, в «Гранатовом браслете»: «Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной». — Он сказал это тихо, почти напевно.

bannerbanner