
Полная версия:
Выбор леди Мэри

Надежда Соколова
Выбор леди Мэри
Глава 1
Неделя выдалась переменчивой: три дня лил дождь, потом небо прояснялось, и солнце ненадолго выглядывало, освещая мокрые листья и блестящие крыши. В такие мгновения воздух становился особенно прозрачным, и даже камни старого двора начинали отливать серебром, словно их полировали дождевые капли. В один из таких дней, когда земля уже подсохла, но ещё не промёрзла, Мира и Улья взяли лопаты, корзины и отправились на задний двор.
Я заметила их из окна спальни. Стекло было холодным, и я машинально коснулась его пальцами, наблюдая, как они копали землю у старого забора — там, где почва была самой рыхлой, почти чёрной от перегноя. Мира орудовала лопатой с привычной силой, и каждый её взмах казался размеренным и уверенным; она вонзала лезвие в землю, чуть надавливая ногой, и пласт поддавался с тихим влажным хрустом. Улья собирала комья в корзины, старательно выбирая камни — её тонкие пальцы проворно перебирали землю, отбрасывая в сторону мелкую гальку и прошлогодние корешки. Я видела, как ветер шевелил её волосы, и как она то и дело поправляла упавшую прядь тыльной стороной ладони, оставляя на коже тёмную полоску.
Потом они вдвоём поднялись на третий этаж — я слышала их шаги на лестнице: тяжёлое, уверенное эхо Мириных башмаков и лёгкий, почти бесшумный шаг Ульи, и приглушённый разговор, в котором угадывались короткие, деловые фразы. Я вышла в коридор и последовала за ними — босые ноги ступали по холодному деревянному полу, оставляя едва заметные следы, и я чувствовала, как каждая половица отзывается знакомым скрипом.
Оранжерея встретила меня свежим воздухом. Стёкла крыши были чистыми — Ив помыла их на прошлой неделе, и теперь свет падал в помещение мягко, без мутной пелены, рассеиваясь по каменным стенам золотистыми бликами. Желоба, когда-то засохшие и пустые, были уже наполовину заполнены новой землёй — тёмной, влажной, пахнущей прелыми листьями и чем-то сладковатым, что я всегда ощущала после дождя. Я остановилась на пороге, вдыхая этот запах, и он вернул меня в детство, на маленькую кухню, где мама растила зелень в глиняных горшках.
— Мы решили, что заодно высадим семена, — сказала Мира, вытирая лоб тыльной стороной ладони, оставляя на коже влажный след. — Пока земля не промёрзла. Набрали хорошей, с огорода, смешали с перегноем.
Она говорила деловито, но в голосе её слышалась гордость — за эту землю, за то, что они успели, пока день ещё не погас.
Улья уже разравнивала землю в желобе руками, разминая комья. Её ладони, покрытые тонкими прожилками земли, двигались плавно и терпеливо, словно она гладила что-то живое. Каждый комок она растирала с осторожностью, чтобы не осталось пустот, и я заметила, как она улыбается уголками губ — тихо, про себя, будто земля отвечала ей теплом.
— Эста дала семена, — добавила она, кивнув на небольшой холщовый мешочек, лежащий на краю желоба. — Говорит, приправа. Сказала, если посадить сейчас, к зиме уже зелень будет. Всё равно замок тёплый, а стёкла чистые — солнце пробивается.
Она подняла голову, и я увидела в её глазах отражение светлого неба — такое чистое, что на миг мне показалось, будто она уже видит эти всходы, тонкие зелёные ростки среди тёмной земли.
Я подошла ближе, взяла мешочек. Ткань была шершавой и чуть колючей, пахла сухими травами. Развязала тесьму. Внутри лежали мелкие коричневые зёрнышки, похожие на укроп, но с лёгким пряным запахом, чуть сладковатым и острым одновременно — таким, от которого в груди разливается спокойствие.
— Петрушка? — предположила я, вдыхая этот аромат и чувствуя, как он оседает в горле.
— Она самая, — сказала Улья. — И ещё что-то… Эста сказала, «базилик» называется. Она привезла семена из деревни, у одной знахарки купила. Говорят, она добавляет его в отвары и в еду, и он дарит ясность мыслям.
Я сжала мешочек в ладони, ощущая каждое зёрнышко, и мне показалось, что они чуть теплее воздуха.
Я улыбнулась. Вспомнила, как мама на Земле тоже выращивала зелень на подоконнике, в старых горшках, как по утрам она срезала несколько веточек и клала их в суп, и этот запах разносился по всей кухне. Тёплый, знакомый запах зелени зимой — это было то, чего мне не хватало здесь, среди каменных стен и высоких окон. Мне вдруг захотелось, чтобы этот запах вернулся, поселился в оранжерее, наполнил её чем-то живым и домашним.
— Мы засеем сейчас, — сказала Мира, беря из моих рук мешочек и высыпая часть семян в широкую плоскую чашку. — Если землю напитать, то всходы через неделю появятся. А через месяц уже резать можно.
Её пальцы, сильные и загрубевшие от работы, двигались точно и бережно.
— И оранжерея оживёт, — добавила Улья мечтательно, и голос её стал тише, будто она говорила не нам, а этим зёрнышкам, укладывающимся в бороздки.
Она провела пальцем вдоль ряда, прижимая семена к земле, и я увидела, как она задержала дыхание — так сосредоточенно она следила за каждым движением.
Я посмотрела на неё — на её руки, перепачканные землёй, на лицо, чуть раскрасневшееся от работы, на лёгкие тени под глазами, которые делали её взгляд глубже. Она выглядела по-настоящему счастливой — не той броской радостью, что бывает от праздника, а той тихой, спокойной полнотой, какая приходит, когда делаешь что-то руками, видишь результат, чувствуешь связь с тем, что растёт.
— Давайте помогу, — сказала я, снимая накидку и закатывая рукава.
Ткань платья плотно облегала локти, и я ощутила прохладу воздуха на открытой коже. Я подошла к желобу и опустила ладони в землю — она была влажной, чуть липкой, с мягкими комками, которые легко рассыпались под пальцами. Я взяла горсть, и она потекла сквозь пальцы, оставляя на коже тёмные полосы. Это было приятно — чувствовать вес земли, её плотность и податливость одновременно.
Служанки не спорили. Мы втроём работали до вечера: носили землю, разравнивали граблями с короткой ручкой, сажали семена — я делала бороздки кончиками пальцев, Улья присыпала их тонким слоем, а Мира осторожно уплотняла сверху, чтобы зёрнышкам было тепло. Потом поливали из лейки, которую принесла Эмили — вода была прохладной, пахла медью, и когда она впитывалась в землю, та становилась почти чёрной, блестящей на свету. Пришла Ив и принесла ветки для укрытия — сухие, ломкие, с горьковатым запахом коры, — и мы разложили их поверх гряд, чтобы земля не пересыхала и не трескалась. К закату все желоба были засеяны. В оранжерее пахло влажной землёй и будущей зеленью — тем особым, ещё не рождённым запахом, который обещает скорые ростки.
Я стояла у окна третьего этажа, глядя на уходящий день. Лоб был влажным от работы, и я чувствовала, как на коже осела мелкая земляная пыль. За стёклами проступали первые звёзды — одна, другая, третья, — холодные и далёкие, но от их света на душе становилось спокойно. Внизу, во дворе, уже горел фонарь, который повесил Остин: его тёплый жёлтый свет собирал вокруг себя маленький круг, где можно было различить мокрые от вечерней росы камни и краешек забора. Замок готовился к ночи — где-то хлопнула дверь, в коридоре послышались шаги, и ветер за окном чуть шевельнул сухую листву, оставшуюся на ветках старого клёна.
Мы спустились в кухню, где Эста уже ждала нас с ужином. Стол был накрыт в малой гостиной: на белой скатерти стоял глиняный кувшин с травяным чаем, дымящийся суп в миске и свежий хлеб с тонкой корочкой. За столом говорили о планах на зиму, о том, как утеплить ещё одну комнату на первом этаже, о том, что Лидия начала писать свой собственный гербарий, зарисовывая травы тонкими штрихами угля. Я слушала их голоса — низкий, грудной голос Миры, звонкий и быстрый — Ульи, мягкий, как шерсть, — Эстин, — смотрела на их лица, освещённые светом свечей, на их руки, ещё хранящие следы земли, и думала, что это и есть жизнь, которую я выбирала. Не та, о которой мечтают в сказках, а та, что состоит из холодных утр, усталых вечеров, влажных ладоней и тихих разговоров. И каждый день, каким бы серым он ни был, приносил что-то светлое — как эта земля, в которую я опустила руки, как запах базилика на кончиках пальцев, как огонь фонаря в наступающих сумерках.
Глава 2
Мы поднимались в северо-западную башню по узкой винтовой лестнице. Ступени были каменными, стёртыми до гладкого блеска по центру — сотни ног, а может, и столетия, оставили на них свой след. Я ступала осторожно, чувствуя под подошвами лёгкую неровность, и каждый шаг отдавался в коленях лёгкой усталостью — лестница тянулась вверх бесконечно, виток за витком, и воздух с каждым метром становился всё плотнее, холоднее. На ступенях лежал тонкий слой пыли — серой, мелкой, почти шелковистой на ощупь, — и даже после того как мы открыли башню и проветрили её, воздух здесь оставался старым, плотным, пахнущим пергаментом и временем. Я держалась за холодные кованые перила — металл казался ледяным даже сквозь ткань перчатки, и я сжимала его с осторожностью, боясь поскользнуться на стёртом камне. Лидия ступала следом, неся свечу в руке. Её пламя колебалось от сквозняка, и тени прыгали по стенам, то выхватывая из мрака грубую кладку, то скрывая её вновь, и я видела, как наша тени — две длинные, дрожащие фигуры — скользят по изогнутым стенам, обгоняя нас на мгновение и снова отступая.
Библиотечная башня была моей любимой с того дня, как мы открыли её. Книги, стеллажи, тишина, которая не давила, а успокаивала, — здесь я чувствовала себя защищённой, будто стены вбирали в себя все тревоги и оставляли только свет. Сегодня мы пришли прикинуть, можно ли поставить сюда кресло и столик, чтобы зимними вечерами читать здесь, вдали от суеты. Лидия уже начала рисовать в уме расстановку мебели — я видела, как она прищурилась, окидывая взглядом простенок между окон, и слегка наклонила голову, прикидывая размеры, — а я обходила стеллажи, разглядывая корешки фолиантов. Кожа переплётов была тёплой на вид, с едва заметным тиснением, и я провела пальцами по корешку одного из них, ощущая подушечками мелкие выпуклости букв. Запах старой бумаги, чернил и воска окутывал меня, и я невольно замедлила шаг, давая себе время вдохнуть эту густую, спокойную атмосферу.
Случайность подвела меня к дальней стене, где стоял массивный книжный шкаф, придвинутый почти вплотную — его тёмное дерево сливалось с каменной кладкой так плотно, что казалось частью стены. Я обогнула его, чтобы проверить, не осыпалась ли кладка за ним, и нечаянно оперлась рукой о небольшой каменный выступ — тот самый, который я принимала просто за неровность старой кладки. Он был чуть теплее окружающих камней, и поверхность его оказалась не шероховатой, а странно гладкой, будто отполированной чьей-то рукой за долгие годы.
Камень дрогнул. Я отдёрнула руку, но было поздно: выступ медленно ушёл в стену с глухим, протяжным звуком, похожим на вздох, и с тихим, сдавленным щелчком часть стены отъехала в сторону, открывая глубокую нишу. Я замерла, чувствуя, как сердце на мгновение пропустило удар, а затем забилось чаще, но не от страха — от благоговейного изумления. Лидия обернулась на звук, подошла ближе, подняв свечу, и пламя осветило отверстие, бросая внутрь трепетный, неровный свет. Я увидела, как её глаза расширились, а губы приоткрылись, но она не произнесла ни слова — только выдохнула едва слышно:
— Госпожа…
Ниша оказалась небольшой, но глубокой — примерно в рост человека, и стены её были обшиты тёмным деревом, пахнущим кедром и лавандой. Внутри, на деревянных вешалках, рядами висели платья. Шесть, а может быть, восемь — в полумраке я не могла сосчитать, но их было много, они стояли в полной неподвижности, не колыхнувшись от движения воздуха, будто время замерло вокруг них. Ткани переливались тусклым, но живым блеском — парча с золотым шитьём, тяжёлый шёлк цвета воронова крыла, бархат глубокого бордового оттенка, прошитый серебряными нитями, и ещё одно — бледно-голубое, почти прозрачное, словно сотканное из утреннего тумана. Я подошла ближе, и мои пальцы сами собой потянулись к краю одного из рукавов — ткань оказалась прохладной и невесомой, с едва уловимой рябью, и под пальцами она скользила, как вода. Каждое платье было украшено вышивкой: на одном — тонкие стебли виноградной лозы, на другом — мелкие звёзды, на третьем — затейливые узоры, похожие на морские волны. Я заметила, что нити не потускнели, а бисер не осыпался, и на миг мне показалось, что эти наряды ждали своего часа здесь, в темноте, сохраняя тепло рук, которые их когда-то шили.
Я протянула руку и коснулась рукава ближайшего платья — тёмно-вишнёвого бархата с золотой вышивкой. Кончики пальцев утонули в ворсе, мягком и густом, как мох на старых камнях, и я почувствовала, как ткань чуть пружинит под нажимом, словно живая. Золотые нити вышивки — сложный узор из переплетённых стеблей и крошечных бутонов — были прохладными на ощупь, но гладкими, без единой зацепки, будто их вышили только вчера. Под пальцами не было чувства ветхости, только плотная, упругая текстура, и я задержала ладонь на рукаве дольше, чем собиралась, пытаясь уловить тепло, которого не могло быть — ткань стояла в холоде столько лет. Но мне казалось, что бархат отзывается на моё прикосновение лёгким, почти незаметным теплом, и я невольно погладила его большим пальцем, ощущая, как ворсинки ложатся в одном направлении.
— В стазисе, — прошептала Лидия, и голос её дрогнул от благоговения. Она дотронулась до другого рукава — шёлкового, серебристо-серого, — и я увидела, как её тонкие пальцы замерли на ткани, не смея надавить сильнее. — Это стазис. Магия заморозила их. Сколько же лет они тут висят…
Она повернулась ко мне, и в свете свечи я заметила, как её глаза блестят — не от слёз, а от того внутреннего света, который зажигается, когда прикасаешься к чему-то по-настоящему древнему и прекрасному. Её дыхание стало чуть глубже, и она наклонилась ближе к платью, рассматривая строчку на шве.
— Судя по фасону, лет сто, если не больше, — ответила я, рассматривая крой.
Пышные рукава, собранные у плеча мелкими складками, завышенная талия, которая начиналась почти сразу под грудью, сложные драпировки на юбке, ложащиеся тяжёлыми волнами, высокие воротники, закрывающие шею до подбородка, с тугими стоячими кантами. И наоборот — платья с глубокими декольте, треугольными или округлыми, такими открытыми, что я никогда бы не осмелилась их носить: они казались мне слишком смелыми, почти вызывающими для той жизни, к которой я привыкла. Я провела взглядом по ряду нарядов, отмечая про себя каждую деталь — крошечные пуговицы из перламутра, узкие шнуровки на корсажах, металлические застёжки в виде цветов.
Платья были красивыми. Бесспорно. Я видела, как в колеблющемся свете свечи бархат переливается от вишнёвого к тёмно-бордовому, как шёлк ловит искры и отражает их, как парча мерцает глухим, благородным блеском. Каждая ткань, каждый стежок, каждый бисер на обуви — всё говорило о мастерстве и богатстве, о времени и любви, вложенных в создание этих вещей. Я вдруг представила руки тех, кто их шил: терпеливые, умелые, с длинными иглами и катушками золотой нити. Но они казались мне не моими. Чужими. Слишком парадными, слишком старомодными, слишком… неудобными. Я мысленно примерила на себя эту пышную юбку, эти тугие корсеты, эти длинные шлейфы, которые нужно было носить с грацией, которой у меня не было, и почувствовала внутреннее сопротивление — тихое, но отчётливое, как предупреждение. Моя рука, ещё лежащая на бархате, показалась мне неподходящей к этой роскоши, слишком простой и повседневной.
— Они прекрасны, — сказала я вслух, стараясь, чтобы голос звучал искренне, потому что они действительно были прекрасны. Я не лгала. — Но не для меня. Я чувствую себя в них чужой.
Слова вышли тише, чем я планировала, и я опустила руку, отступив на полшага от стеллажа. Платья остались висеть неподвижно, и в их молчании мне почудилось что-то вроде понимания — будто они сами знали, что я не та, кто их наденет, и не обижались на это.
Я повернулась к Лидии. Она стояла, замерев, и смотрела на платья с таким выражением, словно перед ней была сокровищница, полная не золота, а чего-то более ценного — истории, красоты, памяти. Её лицо, обычно бледное и спокойное, порозовело лёгким румянцем, который поднимался от шеи к скулам; глаза широко раскрылись, и зрачки её расширились, отражая золотые искры вышивки. Губы чуть приоткрылись, и я заметила, как она слегка облизнула их — машинально, почти неосознанно. Она не могла оторвать взгляда от тёмно-зелёного бархатного платья с серебряным поясом, который мягко поблёскивал в полумраке, и её пальцы, висящие вдоль тела, чуть подрагивали, словно им не терпелось коснуться ткани.
— Госпожа… — прошептала она, и в голосе её слышался благоговейный трепет, смешанный с изумлением. — Это же работа мастера Этьена. Я видела такие только на картинах. Они… они настоящие. Она перевела дыхание и добавила чуть слышно: — Я думала, их не осталось совсем.
Я смотрела на неё. На её руки, которые она всё-таки подняла и теперь держала на весу, не решаясь прикоснуться к зелёному бархату. На её плечи, слегка ссутулившиеся от привычки стоять в тени. На её платье — простое, сероватое, с потёртыми локтями и блёклым воротником, которое она носила уже несколько месяцев. И мне вдруг стало ясно, что эти наряды — для неё, что они созданы для её тонкой шеи, её бледных рук, её тихой грации.
— Они твои, — сказала я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я ожидала.
Лидия резко повернулась ко мне. Свеча в её руке качнулась, и тени метнулись по стенам, как испуганные птицы.
— Что?
— Я дарю тебе всё это, — повторила я спокойно, чувствуя, как внутри разливается лёгкое, тёплое чувство — не гордость, а скорее тихая радость от того, что я могу это сделать. — Платья, обувь, головные уборы. Всё, что здесь есть. Мне они не нужны, я не буду их носить. Но тебе они очень идут.
Я посмотрела на зелёное платье и представила, как Лидия будет в нём стоять на фоне окна, с книгой в руках или с чашкой чая, и этот образ показался мне таким правильным, что я улыбнулась уголками губ.
— Я не могу… — начала она, и в голосе её послышалось растерянное колебание. Она опустила руку, и свеча чуть наклонилась, капнув воском на каменный пол. — Это слишком дорого. Это ведь целое состояние. Я не могу принять…
— Можешь, — перебила я мягко, но настойчиво. Я сделала шаг к ней и положила руку на её плечо, чувствуя под ладонью теплоту тонкой ткани и лёгкую дрожь, которая пробежала по её телу. — Ты — дочь барона. Ты знаешь, как носить такие вещи. Ты умеешь себя держать. И ты заслуживаешь красивой одежды.
Я помедлила, подбирая слова, и добавила тише, почти шёпотом, чтобы звук не разлетелся по каменным стенам и не нарушил ту особую тишину, что стояла в нише — плотную, бархатистую, будто сотканную из столетней пыли и покоя:
— Я не хочу, чтобы всё это пропадало в стазисе ещё сто лет. Бери. Пусть они оживут на тебе.
Слова повисли в воздухе, и я видела, как они доходят до Лидии — медленно, словно сквозь толщу воды. Она смотрела на меня долгую минуту, и в этой минуте я успела заметить, как дрогнули её ресницы, как она слегка прикусила нижнюю губу, пытаясь совладать с тем, что поднималось внутри неё. Её глаза блестели — то ли от света свечи, то ли от слёз, которые ещё не вылились, но уже стояли тонкой влажной плёнкой на зрачках. В полумраке они казались почти чёрными, глубокими, и в них отражались золотые искорки вышивки на платьях — будто она уже видела себя в них, примеряла их в своём воображении.
Потом она шагнула к нише — шаг был неуверенным, будто она ступала по тонкому льду, — и, словно боясь спугнуть магию, которая всё ещё держала вещи в своём невидимом коконе, осторожно коснулась зелёного бархата кончиками пальцев. Я видела, как её пальцы дрожали — мелкой, почти незаметной дрожью, которая выдавала волнение сильнее любых слов. Она провела по ткани от плеча до локтя, и бархат послушно ложился под её рукой, переливаясь тёмной зеленью, похожей на хвою после дождя. На мгновение она зажмурилась, и я поняла, что она запоминает это ощущение — прохладу, мягкость, плотность дорогой ткани под подушечками пальцев.
— Я… я даже не знаю, что сказать, — выдохнула она, и голос её сорвался на середине фразы, став тонким и почти детским.
Она открыла глаза и посмотрела на меня с такой благодарностью, что мне стало немного неловко — будто я сделала что-то гораздо более значительное, чем просто отдала старые вещи.
— Скажи «спасибо» и выбери, что наденешь завтра, — улыбнулась я, чувствуя, как мои собственные губы растягиваются в тёплую, искреннюю улыбку.
В груди разлилось лёгкое, щекочущее ощущение, будто воздух вокруг стал чуть слаще и светлее.
Лидия рассмеялась — тихо, почти беззвучно, выдохом, но в этом смехе было столько счастья, что я почувствовала, как тепло разливается по моим плечам и опускается в солнечное сплетение. Её смех был похож на звон маленького колокольчика, задетого ветром, и я невольно задержала дыхание, чтобы не спугнуть этот звук. Она снова повернулась к стеллажу, и теперь движения её стали смелее: она провела рукой по шёлку серебристо-серого платья, потом по тяжёлому бархату бордового, перебирая ткани одну за другой, словно листая страницы редкой книги. Её пальцы задерживались на каждой фактуре, пробовали её на ощупь, и она слегка наклоняла голову, прикидывая, сравнивая, выбирая.
Мы провели в башне ещё час. Лидия вынимала платья — одно за другим, — разглядывала их на свету свечи, поднося ткани к самому пламени, чтобы увидеть, как играют нити, как переливается бисер, как прячутся в складках узоры, невидимые в полумраке. Она прикладывала их к себе, прижимая к плечам и талии, и кружилась перед воображаемым зеркалом, и я видела, как её обычно сдержанная фигура становилась легче, свободнее, будто с каждым поворотом с неё спадали невидимые оковы. Полы её серого платья взметались при кружении, и она то и дело поправляла выбившуюся прядь волос, заправляя её за ухо рассеянным жестом. Я стояла у окна, прислонившись плечом к холодному камню, и смотрела, как она оживает: как розовеют её щёки, как расширяются зрачки, как разглаживается едва заметная складка между бровей, которая постоянно присутствовала на её лице в обычные дни. В каком-то смысле это был подарок для неё, но и для меня тоже. Мне было приятно видеть чужую радость — как солнечный луч, проникающий в серое утро, она согревала меня изнутри, и я невольно улыбалась, глядя на неё.
В конце концов, она выбрала два платья — зелёное бархатное с серебряным поясом и тёмно-синее, почти ночное, с мелкой серебряной вышивкой, напоминающей россыпь звёзд. Она бережно сняла их с вешалок, расправила складки и аккуратно сложила в свёрток из принесённой с собой холщовой ткани, которую мы использовали для книг. Её движения стали осторожными и точными, будто она работала с хрупкими реликвиями: она подворачивала края, разглаживала ладонью каждую складку, следила, чтобы вышивка не перекрутилась. Остальные платья остались в нише до завтра — Лидия сказала, что хочет вернуться за ними с утра, когда будет больше света, чтобы рассмотреть каждое как следует, и я кивнула, соглашаясь.
Когда мы вышли из башни, воздух на лестнице показался мне свежее и легче — после тёплого, застоявшегося воздуха ниши я ощутила, как прохлада касается лица, и сделала глубокий вдох. Лидия шла впереди, неся в руках свёрток с тканью, прижимая его к груди почти так же, как держат маленьких детей или что-то очень дорогое. Её шаги были лёгкими — каблуки звонко цокали по каменным ступеням, и я заметила, что она чуть покачивает плечами, будто внутри неё звучала неслышная мелодия. Она улыбалась — широко, открыто, впервые за всё время, что я её знала, и улыбка эта делала её лицо моложе, мягче, почти беззащитным.
— Спасибо, госпожа, — сказала она, обернувшись ко мне через плечо на одном из поворотов лестницы. Голос её эхом отразился от каменных стен, и в этом эхе мне послышалась не просто благодарность, а что-то большее — признательность, смешанная с удивлением, будто она до сих пор не могла поверить в то, что случилось. — Спасибо.
— Не за что, — ответила я, чувствуя, как мои пальцы скользят по холодным кованым перилам. — Это честный обмен. Я получаю благодарность, ты — красоту.
Я произнесла это почти шутливо, но внутри я не кривила душой. Я действительно не завидовала платьям. Мне хватало моих земных, простых вещей — мягкого шерстяного платья, которое помнило дом, удобных башмаков, растоптанных по ноге, старого свитера, который я берегла как память. Эти наряды были прекрасны, но они были как картины в музее — я могла любоваться ими, но не хотела носить. А Лидии нужна была эта радость как воздух, и я видела это по тому, как она дышала, как разгладились её плечи, как она перестала сутулиться.
Зимой я буду сидеть у камина в своём шерстяном платье — тёплом, удобном, с длинными рукавами, которые можно завернуть на манжетах, — заваривать чай в маленьком глиняном чайнике и читать книги, которые пахнут воском и кожей. Я буду смотреть, как огонь пляшет на стенах, и слушать треск поленьев, и мне не нужно будет платье с золотым шитьём. А она будет ходить по коридорам в бархате, и её шаги станут тише на каменных плитах, и свет свечей будет отражаться от серебряной вышивки, и замок станет красивее от её счастья — от того света, который зажгли в ней эти ткани, и от той улыбки, которую она теперь не сможет спрятать.

