скачать книгу бесплатно
Поскольку ему сказали, что с помощью мыслеобразов млоки могут переместить его в любую конкретную точку, Саркис захотел вернуться в свою мастерскую в Сан-Франциско. Более того, во времени они могли перемещаться столь же легко, сколь и в пространстве, так что художник должен был очутиться дома наутро после своего отбытия.
Медленно выросли из пола и окружили Саркиса прутья и ячейки, чьи форму и цвет преображенные глаза воспринимали теперь иначе. Спустя мгновение все странным образом потемнело. Саркис обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на Нлаа и Нлуу, но не увидел ни их, ни башни. Перемещение уже свершилось!
Псевдометаллические прутья и ячейки постепенно истаяли, и Саркис огляделся, надеясь увидеть знакомые очертания мастерской. И тут его охватило изумление, сменившееся страшным подозрением: вероятно, Нлаа и Нлуу ошиблись или же загадочная проецирующая сила забросила его в какое-то совершенно иное измерение. Этой обстановки Саркис совсем не узнавал.
Вокруг в мрачном полумраке темнели хаотические скопления, самые контуры которых были исполнены кошмарной угрозы. Конечно же, сомкнувшиеся вокруг безумные изломанные скалы – это не стены; и это не его мастерская, а какая-то адская нора! Жуткий искаженный купол наверху, через который изливается дьявольский свет, – это не знакомая стеклянная крыша. А вон те вспучившиеся непотребства непристойной формы и похабных цветов прямо перед ним – это не мольберт, не стол, не стулья.
Саркис шагнул вперед и ощутил, с какой чудовищной легкостью перемещается. Не рассчитав расстояние, он тут же уперся в зловещий предмет на полу и, ощупав его, понял, что эта неведомая штука так же отвратительна на ощупь, как и на вид, – влажная, холодная и липкая. Однако при ближайшем рассмотрении в ней обнаружилось нечто смутно знакомое. Словно бы перед ним была набухшая, извращенная пародия на кресло!
Саркиса охватили смятение и зыбкий всепоглощающий ужас, как по прибытии на Млок. Вероятно, Нлаа и Нлуу все-таки выполнили свое обещание и вернули его в мастерскую, но эта мысль лишь усугубила потрясение. Из-за тех метаморфоз, которым Саркис подвергся на Млоке, его чувство формы, цвета, света и перспективы теперь разительно отличалось от земного. А потому хорошо знакомая комната казалась непоправимо чудовищной. Каким-то образом, погрязнув в тоске по родине, а потом и в хлопотах спешного бегства, он совсем не подумал, как свершившиеся с ним метаморфозы скажутся на его восприятии всего земного.
Кошмарное головокружение охватило Саркиса, едва он постиг ужас своего положения. Он в буквальном смысле оказался на месте безумца, который осознает собственное безумие, но совершенно над ним не властен. Он не знал, насколько этот новый способ восприятия ближе к истинной реальности, чем прошлый земной. Да и какая разница? Его целиком захлестнуло отчуждение, борясь с которым он так отчаянно пытался вновь уловить хотя бы след знакомого мира.
Неуверенно, ощупью, как человек, тщащийся найти выход из страшного лабиринта, Саркис разыскивал дверь, которую оставил незапертой в тот вечер, когда к нему явились Нлаа и Нлуу. Даже чувство направления у него поменялось – он плохо ориентировался и не мог толком понять, насколько близко расположен тот или иной предмет и какие у него пропорции, – но в конце концов, не раз натолкнувшись на обезображенную мебель, обнаружил безумно перекрученное нечто, выступающее из стены. И каким-то образом догадался, что это дверная ручка.
Несколько раз пытался Саркис открыть дверь, которая казалась неестественно толстой и выпуклой. Когда ему это удалось, он увидел за ней зияющую пещеру с пугающими арками – коридор дома, в котором жил.
Пробираясь по коридору, а потом спускаясь на два пролета по лестнице на первый этаж, Саркис чувствовал себя пилигримом, что нисходит в сгущающийся кошмар. Стояло раннее утро, и на улице никого не было. Но здесь к сводящим с ума визуальным впечатлениям прибавились сигналы от других органов чувств, и это только усиливало невыносимую пытку.
Просыпающийся город шумел, но шумел в странном, неестественно быстром темпе и был исполнен безумной ярости: злобный лязг, чьи высокие ноты обрушивались на Саркиса ударами молотка, сыплющимися на голову камнями. Непрекращающаяся бомбардировка звуками все больше ошеломляла его – они как будто впивались прямо в мозг.
Наконец Саркис выбрался туда, где, по его воспоминаниям, располагался широкий проспект, ведущий к паромному вокзалу. Уже появились первые машины, но ему казалось, что встречные автомобили и пешеходы проносятся мимо на немыслимой скорости, точно сонмы проклятых душ в каком-нибудь безумном аду. Утренний свет представлялся скорбным мраком, разлетавшимся раздвоенными лучами от демонического ока, зависшего над бездной.
Здания, будто явившиеся прямиком из скверного сна, наводили на него нечеловеческий ужас своими мерзостными очертаниями и цветами. Люди, эти зловещие создания, мчались мимо на такой невероятной скорости, что ему едва удавалось мельком разглядеть их выпученные глаза, одутловатые лица и туловища. Они ужасали его, как некогда млоки под сводящим с ума багряным солнцем.
Воздух казался разреженным и бесплотным, и Саркису было до странного не по себе из-за маленькой силы тяжести, которая усиливала и без того безнадежное отчуждение. Будто заблудший призрак, брел художник сквозь зловещий Аид, в который его низвергли.
Он слышал голоса пролетавших мимо чудовищ – говорили они тоже неимоверно быстро, так что слова было решительно невозможно разобрать. Как если бы пластинку на граммофоне крутили с удвоенной скоростью.
Ощупью пробирался Саркис по улице, пытаясь отыскать хоть что-то знакомое среди чужих покореженных зданий. Иногда казалось, что ему вот-вот попадется какой-нибудь знакомый отель или витрина магазина, но всякое сходство мгновенно терялось в безумной дикости.
Художник набрел на открытое пространство, где, как он помнил, располагался небольшой парк – ухоженные деревья и кусты, зеленые газоны. Когда-то ему здесь очень нравилось, и воспоминания о парке часто преследовали его на Млоке. И вот теперь Саркис наткнулся на него в этом ненормальном городе и тщетно пытался отыскать желанные очарование и красоту.
Деревья и кусты высились вокруг грибами, выросшими в самой преисподней, отвратительными и нечистыми; серая трава вызывала гадливость, и он отшатнулся от нее с тошнотворным омерзением.
Потерявшись в страшном лабиринте, практически лишившись чувств, Саркис куда-то побежал, а потом попытался пересечь оживленную улицу, по которой со скоростью выпущенных из орудия снарядов летали машины. Измененные зрение и слух никак ему не помогли, и потому его сразу же сбило с ног внезапным ударом, и Саркис соскользнул в милосердное небытие.
Спустя час он очнулся в больнице. Серьезных ранений он не получил – его сбил медленно едущий автомобиль, прямо под колеса которого он шагнул, словно глухой или незрячий, – но общее состояние пациента озадачило докторов.
Придя в сознание, Саркис начал душераздирающе кричать, при приближении врачей сжимался в смертельном ужасе, а потому ему сначала поставили белую горячку. По всей видимости, нервная система несчастного пребывала в плачевном состоянии, но первый диагноз не подтвердился: анализы не выявили в крови ни алкоголя, ни известных наркотиков.
На мощные успокоительные, который ему вкалывали, Саркис не реагировал. Его все сильнее и сильнее терзали некие кошмарные галлюцинации. Один из ординаторов обратил внимание на таинственным образом деформированные глазные яблоки пациента, и к тому же всех озадачивала необыкновенная медлительность, которая сопровождала его крики и корчи. Но этот странный случай довольно быстро стерся из памяти докторов, после того как неделю спустя Саркис умер. Ведь с неразрешимыми загадками сталкиваются представители даже самых обыденных профессий.
Эксгумация Венеры
I
До неких весьма прискорбных и скандальных происшествий, случившихся в 1550 году, огород в Перигоне располагался на юго-восточной стороне аббатства. После упомянутых событий его перенесли на северо-западную сторону, где он с тех самых пор и находился, а прежнее место заросло бурьяном и шиповником, которые, в соответствии со строгим приказом сменявших один другого аббатов, никто и никогда не пытался выполоть или укротить.
Происшествия, послужившие причиной переезда засеянных репой и морковью грядок бенедиктинцев, стали в Аверуани, к стыду добрых братьев, народным преданием. Сложно сказать, как много или, наоборот, как мало вымысла в этой легенде.
Однажды апрельским утром три монаха усердно вскапывали огород. Звали их Поль, Пьер и Юг. Первый был мужчиной зрелого возраста, крепким и сильным; второй лишь входил в пору своего расцвета; третий же был почти мальчиком и монашеские обеты принял совсем недавно.
С особенным рвением, в котором, возможно, не последнюю роль играло весеннее бурление юной крови, Юг перекапывал глинистую почву без устали и даже прилежнее, чем его товарищи. Благодаря неустанным заботам многих поколений монахов в земле практически не было камней, однако вскоре лопата Юга, когда он в очередной раз энергично вогнал ее в землю, наткнулась на какой-то весьма твердый предмет неопределенного размера.
Юг решил, что препятствие это – по всей видимости, не что иное, как небольшой валун, – необходимо, к чести монастыря и вящей славе Господней, убрать прочь. И, с воодушевлением взявшись за дело, он принялся отбрасывать влажную черноватую землю.
Задача, однако, оказалась несколько более трудоемкой, чем он рассчитывал, и предполагаемый валун, постепенно обнажаясь, начал обнаруживать ошеломляющую длину и довольно странные очертания. Забыв про свои труды, Пьер и Поль поспешили на помощь. Благодаря общим напряженным усилиям вскоре стало совершенно ясно, что представляет собой этот предмет.
В огромной яме, которую они вырыли, глазам монахов предстали перепачканные землей голова и туловище, очевидно, мраморной женщины или одной из богинь античной эпохи. Бледный камень плеч и рук слегка отсвечивал живым розовым цветом, очищенный от грязи там, где его задели лопаты, но лицо и грудь были облеплены затвердевшей черной землей.
Фигура стояла прямо, словно покоилась на каком-то невидимом пьедестале или алтаре. Одна прелестная ладонь как будто ласкала очертания совершенной груди, а вторая, свободно свисая, все еще оставалась погружена в землю. Монахи стали копать дальше, вскоре освободили пышные бедра и округлые ягодицы и наконец, по очереди сменяя друг друга в яме, край которой теперь был выше их голов, дошли до вкопанного в землю пьедестала, стоявшего на гранитной плите.
Во время этих раскопок, когда в характере находки не оставалось уже никаких сомнений, святых братьев вдруг охватило странное неодолимое возбуждение – причину его они едва ли могли бы объяснить, но оно, точно какая-то зловещая зараза, исходило, по-видимому, от рук и груди давным-давно захороненного изваяния. Неизъяснимое наслаждение перемешивалось в их душах с благочестивым ужасом перед постыдной наготой и языческим происхождением статуи – наслаждение, каковое монахи могли бы счесть низким и порочным, если бы знали, что оно такое.
Опасаясь расколоть или поцарапать мрамор, святые братья орудовали лопатами с большой осторожностью, и, когда наконец раскопки были закончены и глазам их предстали прелестные ступни, Поль, самый старший, стоявший рядом с изваянием в яме, принялся пучками бурьяна и мягкой травы стирать пятна земли, все еще маравшие прекрасное мраморное тело. Задача эта была им выполнена с большим тщанием, и завершил он свою работу, отполировав мрамор подолом и рукавами своей черной рясы.
Прикосновение к гладкому мрамору отозвалось в нем непривычным, но восхитительным трепетом, и он предавался своему занятию так долго и так усердно, а движения его заскорузлых рук были столь нежными и любовными, что он навлек на себя молчаливое неодобрение Пьера и Юга, которых тем не менее охватило смутное потаенное желание последовать его примеру.
Наконец Поль с неохотой выбрался из ямы. Он и его товарищи, кое-что смыслившие в античной культуре, поняли, что фигура, по всей видимости, была статуей Венеры, восходившей, несомненно, к эпохе завоевания Аверуани римлянами, которые воздвигли на захваченной земле несколько алтарей в честь этой богини.
Все превратности того полулегендарного времени и долгие годы погребения совершенно не повредили чудесный мрамор. Слегка надколотая мочка уха, наполовину прикрытая завитками кудрей, и частично отломленный прелестный средний палец на ноге лишь прибавляли соблазнительности ее и без того донельзя соблазнительной томной красоте.
Она была безупречна, точно суккубы из юношеских грез, но совершенство ее несло на себе безошибочно узнаваемую печать зла. Формы ее зрелой фигуры были исполнены невыносимого сладострастия; веки полуопущены в притворной скромности напускной добродетели, на полном лице Цирцеи играла двусмысленная манящая улыбка, однако при этом пухлые губы каким-то образом складывались в капризную гримаску. Это был шедевр неизвестного скульптора-декадента, не известная всем Венера-мать героических лет, но коварная и безжалостно соблазнительная Котис, Киферея темных оргий.
Глядя на извлеченное из земли изваяние, добрые монахи ощутили, как в них властно всколыхнулись определенного рода чувства, признаться в которых ни один был не готов даже под угрозой смертной казни. Сладострастное очарование и греховное притяжение исходили от бледного мрамора и незримым щупальцем обвивались вокруг сердец святых братьев, пробуждая запретные мысли и фантазии, дерзкие желания, от которых все трое, как они думали, отреклись, принимая постриг.
Внезапно устыдившись, святые братья одновременно вспомнили о своих обетах и, избегая смотреть друг на друга, заспорили, что делать с Венерой, которая на монастырском огороде выглядела несколько неуместно и неминуемо стала бы источником всеобщего смущения. Поскольку сил вытащить тяжелую статую из ямы у них едва ли хватило бы, Юга как самого младшего отправили доложить о находке настоятелю, чтобы этот последний распорядился относительно того, где она будет стоять. Поль и Пьер между тем отошли и возобновили прерванные труды, время от времени украдкой бросая взгляды на прелестную макушку языческой богини – теперь им больше ничего в яме видно не было.
II
В тихом Перигонском братстве находка предсказуемо стала источником всеобщего возбуждения, смятения и даже раздора. Августин, настоятель, лично явился в огород, сопровождаемый монахами, которые в тот час не имели особенных дел.
Даже праведный Августин, однако, несмотря на свой почтенный возраст и строгий нрав, был несколько смущен странными чарами, что исходили от мраморного изваяния. Он ничем не выдал своего волнения, лишь и без того суровый вид его стал еще суровей. Он отрывисто приказал принести веревки и, подняв с их помощью Венеру с глинистого дна, поставить ее на траву рядом с ямой. Чтобы справиться с этой задачей, Полю, Пьеру и Югу потребовалась помощь еще двоих.
После того как прекрасную находку извлекли из ямы и надежно установили на земле, пятеро братьев проявили странное нежелание отходить от богини. Многие монахи приближались, чтобы получше разглядеть статую, а некоторые порывались даже дотронуться до нее, пока настоятель не выговорил им за столь неподобающее поведение. Сам он, если и испытывал подобное искушение, ни в коем случае не стал бы ронять свое достоинство священнослужителя, поддавшись порыву.
Несколько самых старых и непреклонных бенедиктинцев настаивали на том, что находку следует без промедления уничтожить, – они называли статую языческой гадостью, осквернявшей монастырский огород самым своим присутствием, и заявляли, что оставлять ее в целости ни в коем случае нельзя. Другие, тронутые ее порочной красотой и не желавшие признаваться в этом даже себе, под шумок стыдливо умоляли настоятеля сохранить статую. Третьи, самые прагматичные, замечали, что Венера, будучи прекрасным редким образцом римской скульптуры, вполне может быть продана за кругленькую сумму какому-нибудь богатому и нечестивому ценителю искусства.
Августин, хотя и полагал, что статую нужно разрушить как гнусный языческий идол, все же испытывал несвойственную ему странную нерешительность, заставлявшую его медлить с приказом. Словно неуловимо распутная красота мраморного изваяния молила его о пощаде, как живое существо, голосом наполовину человеческим, наполовину божественным. Старательно отводя глаза от белоснежной груди, он решительным тоном приказал братьям возвращаться к трудам и молитвам, упомянув, что Венера останется стоять в огороде до тех пор, пока не будут сделаны приготовления к ее окончательному уничтожению. Затем он велел одному из братьев принести рогожу и прикрыть неподобающую наготу богини.
Уже тогда некоторые деканы критиковали Августина за это странное промедление и попустительство. Все немногие оставшиеся ему годы старик горько сожалел о приступе греховной слабости, которая помешала ему вовремя уничтожить изваяние.
Ограничившись покамест строгим распоряжением, чтобы к Венере не подходил никто, кроме тех, чьи обязанности в огороде вынуждали их волей-неволей находиться поблизости, Августин удалился в сопровождении святых братьев, каковые на ходу то и дело оглядывались на прелести обнаженной богини, смотревшейся ну совершенно как живая. Потом, разойдясь по кельям, монахи так и норовили приникнуть к окнам, откуда открывался вид на огород; не один и не двое святых братьев, пойманных с поличным за этим предосудительным занятием, удостоились строгого выговора от деканов.
Однако все эти мелкие вольности не шли ни в какое сравнение с разразившимся вскоре скандалом, в который оказались вовлечены несколько монахов. В их число входили Поль, Пьер и Юг вместе с теми двоими, которые помогали им вытаскивать Венеру из ямы, а также еще трое, кто трогал руками тело или члены статуи.
Эти восьмеро, как оказалось, в первую же ночь после обнаружения Венеры без дозволения настоятеля покинули монастырь. Часть из них тайком стыдливо вернулась на следующее утро, оставшиеся же гуляки подтянулись в течение дня или были задержаны позднее на основании слухов и обвинений, которые были выдвинуты против них.
Все восьмеро, как выяснилось, были виновны кто в явном, кто в тайном распутстве. Некоторые подкатывали к местным крестьянкам с непристойными предложениями, другие играли в инкубов с хорошенькими прихожанками церкви Святой Зиновии или были замечены в пользующихся дурной славой домах в расположенном за много миль от монастыря Ксиме.
Вызванные пред очи негодующего аббата, эти злодеи не смогли сказать в свое оправдание ничего, кроме того, что ими двигали необоримые искушения плоти. Свое грехопадение они приписывали злокозненной Венере, утверждая, что сладострастные мысли и греховные желания, подобные коим мучили святого Антония, когда тот удалился в пустыню, начали одолевать их с того часа, когда они прикоснулись к молочно-белому мрамору античного изваяния.
Многие из тех, кто смотрел на статую, но не трогал ее, теперь признавались, что тоже виновны в подобных мыслях и устремлениях, и все как один сходились в убеждении, что виной всему злые чары Венеры. Поскольку границы приличий и благопристойности преступили только те, кто прикасался к мрамору, совершенно очевидно было, что подобного рода контакт приводит в действие дьявольское языческое колдовство и что любой, кто осмелится притронуться к Венере, тем самым неминуемо навлечет на себя смертельную опасность погубить свою душу.
Вся эта история, хотя и чудовищно скандальная, была настолько из ряда вон выходящей, что разрешить ее обычными методами было невозможно. Ввиду колдовского искушения и демонического принуждения, жертвами коих стали восьмеро провинившихся монахов, ни одного из них не изгнали из ордена, чего они вполне заслуживали за свои недостойные похождения, а просто наложили на них суровую епитимью.
Венера тем временем по-прежнему продолжала преспокойно стоять в монастырском огороде, ибо совершенно очевидно было, что любой, кто осмелится прикоснуться к ней – даже, наверное, с целью уничтожить, – станет жертвой пагубного колдовства, которое уже нанесло Перигону значительный и далеко идущий урон. В конце концов было решено нанять какого-нибудь мирянина (для кого языческое помешательство было прегрешением куда менее серьезным, чем для тех, кто принял обет целомудрия), дабы тот разбил идол и закопал осколки где-нибудь подальше от монастыря. И несомненно, задача эта рано или поздно была бы выполнена, если бы не фанатическое рвение опрометчивого брата Луи.
III
Этот святой брат, юноша из хорошей семьи, выделялся среди всех бенедиктинцев ангельски красивым лицом и бескомпромиссным благочестием. Прекрасный, как Адонис, он проводил свои дни в бесконечных молитвах и строго постился, превосходя в этом отношении даже самого настоятеля и деканов.
В час, когда выкопали статую, он трудился в поте лица, переписывая Евангелие на латыни, и ни тогда, ни впоследствии не удостоил ни единым взглядом находку, которую считал более чем подозрительной. Выслушав от товарищей подробный рассказ о том, как она была обнаружена, он выразил им свое неодобрение и, полагая, что непристойная статуя своим присутствием оскверняет монастырский сад, сознательно избегал приближаться ко всем окнам, сквозь которые его непорочным глазам могли оказаться видны непристойные прелести мраморной распутницы.
Поэтому, узнав о грехопадении своих восьмерых товарищей, которые имели несчастье прикоснуться к изваянию, он ужаснулся и вознегодовал. Ему казалось совершенно недопустимым, что целомудренные богобоязненные монахи покрывают себя позором под воздействием каких-то дьявольских языческих чар. Он открыто осуждал нерешительность Августина, тянувшего с уничтожением злокозненного идола, и предрекал новые несчастья, если статуя останется цела и продолжит вводить зрителей в искус своей греховной наготой. Разрушить изваяние следовало незамедлительно.
Уверенный в крепости собственного духа и неколебимой приверженности добродетели, не страшась поддаться ни искушению, ни пагубным чарам Венеры, брат Луи после долгих и мучительных размышлений решил взять дело в свои руки. Хотя с формальной точки зрения это было неподчинением приказу настоятеля, он намеревался той же ночью пойти и, вооружившись тяжелым молотом, разбить гнусного идола на множество кусочков. Тогда честь Перигона будет восстановлена, а нарушение дисциплины с его стороны оправданно.
В своих намерениях Луи никому не признался и весь день, по обыкновению, провел в трудах и молитве, хотя и пребывал в глубокой задумчивости. Взбудораженные монахи между тем перешептывались о том, что еще несколько братьев, поддавшись соблазну, тайком прикоснулись к колдовскому мрамору и, следовательно, в скором времени тоже неминуемо падут жертвой неодолимого наваждения, каковое тем самым на себя навлекли. Поговаривали, что изваяние уже не было куском мертвого камня, а пыталось обольстительными улыбками и непристойными жестами завлечь тех, кому поручили работать в огороде вместо Поля, Пьера и Юга. Все эти разговоры лишь укрепили брата Луи в его решимости.
Наведавшись в сумерках под каким-то благовидным предлогом в монастырскую мастерскую, он спрятал под рясой чугунный молот и унес его к себе в келью. Там он, все сильнее одолеваемый праведным гневом и целомудренным пылом, кропотливо трудился над латинским манускриптом при свете свечи в ожидании, пока остальные братья не удалятся в дормиторий.
Когда Луи крадучись выбрался в сад через боковую дверь, уже понемногу убывающая розоватая луна стояла высоко над соседним лесом. Черноватые комья свежевскопанной земли были облиты ее зловещим серебром, и не успел Луи пройти даже нескольких шагов, как взгляду его предстала Венера, чьи обнаженные члены и грудь взволновали его так, будто принадлежали живой женщине.
И впрямь, даже подойдя ближе, он не смог убедить себя в том, что это всего лишь статуя. Соблазнительные бледные груди словно трепетали в лунном свете в такт дыханию, полуопущенные веки кокетливо приподнялись, смутная улыбка приобрела более соблазнительный изгиб, а изящные пальцы еле заметно шевельнулись, точно маня его. Однако Луи, отдавая себе отчет в том, что эта иллюзия вполне может быть частью тех пагубных чар, источник каковых он явился сюда разрушить, приказал себе не поддаваться коварным впечатлениям, что тревожили его все больше и больше.
С каждым шагом увязая в мягкой, замечательно разрыхленной земле, он отважно двинулся вперед, пока не очутился лицом к лицу с Венерой на краю темной зияющей ямы, из которой ее подняли. Чувствуя настоятельную необходимость как можно скорее покончить со своей задачей, он попытался вскинуть массивный молот, но рука его, хотя и движимая праведным гневом и благочестивым негодованием, попросту отказалась ему повиноваться.
Он не понял ни как эта перемена произошла с ним, ни каким образом он пал жертвой колдовских чар; он лишь погрузился в оцепенение спящего, беспомощного пленника в некоем странном сне. Чувства его точно опутала какая-то незримая прочная сеть. Устремив безумный взгляд, полный ужаса и в то же самое время вызывающий, на искусительницу незапамятных времен, которая словно предлагала ему свою божественную красоту, он вдруг позабыл и свой гнев, и свою решимость, и свой страх – а вместе с ними и свои монашеские обеты.
Бесполезный молот выскользнул из его пальцев. Омытая зыбким призрачным светом и окутанная манящими таинственными тенями, Венера, казалось монаху, живет и дышит – призывно протягивает к нему прелестные руки – распахивает ему навстречу глаза и сладострастно приоткрывает соблазнительные губы, жаждущие его любви.
Внезапное хмельное безумие, неодолимое и всепоглощающее, вырвавшись из-под спуда, накрыло его ликующей волной, бешено забурлило в крови. Переступив через позабытый молот, Луи заключил Венеру в объятия… Руки и грудь ее поразили его горячечное сознание прохладой мрамора и одновременно упругой мягкостью живой плоти…
IV
Отсутствие брата Луи вкупе еще с тремя братьями было с ужасом и тревогой замечено монахами на рассвете. Все сокрушенно пришли к выводу, что эти четверо, должно быть, тоже пали жертвой мерзостных чар статуи и рано или поздно попадутся на гнусных деяниях, как и их предшественники. Позднее двое беглецов вернулись по собственной воле, а третьего поймали с женой углежога, которую монах обольстил и склонил к побегу от мужа. На исповеди все как один сознались, что, работая накануне в огороде, поддались пагубному любопытству и потрогали запретное изваяние, в результате чего всех троих охватило языческое умопомешательство.
А вот брат Луи так и не объявился, и на протяжении нескольких часов его судьба оставалась загадкой. Потом один из старших монахов по какой-то надобности отправился в огород и, боязливо покосившись в сторону Венеры, с изумлением увидел, что она исчезла.
Сочтя, что в пропаже статуи виноваты колдовские козни либо дьявольские происки, он с опаской приблизился к тому месту, где прежде стояла статуя. И там ему открылась ужасающая разгадка исчезновения брата Луи.
Каким-то образом Венера перевернулась и опрокинулась обратно в глубокую яму. Под ее мраморной грудью лежало раздавленное тело брата Луи с расколотым черепом и губами, превратившимися в кровавое месиво. Руки его обвились вокруг нее в отчаянном объятии любви, которое смерть сделала еще крепче. Позднее, когда пораженных ужасом братьев созвали для того, чтобы поразмыслить над этой проблемой, признано было нецелесообразным пытаться извлечь его из ямы. Чугунный молот, валявшийся неподалеку, служил доказательством благочестивых намерений, с которыми незадачливый брат Луи явился к Венере, однако столь же очевидны были и иные обстоятельства определенного рода, лишавшие его душу всякой надежды на спасение.
Посему по приказанию Августина яму поспешно завалили до краев землей и камнями, и место, где она находилась, не отмеченное ни курганом, ни каким-либо иным знаком, вскоре заросло травой и бурьяном вместе с остальным заброшенным огородом.
Муза Гипербореи
Слишком далеки от меня ее бледное неумолимое лицо, снега ее смертоносной груди, и глазам моим их не узреть. Но порой ее шепот доносится, как хладный неземной ветер, что ослабел, летя чрез пропасти между мирами и преодолевая дальние горизонты скованных льдами пустошей. И она говорит со мной на языке, который я никогда не слышал, но всегда знал; рассказывает мне о том, что пагубней и прекрасней исступленных восторгов любви. Не о добре и зле вещает она, не о том, чего желают, о чем думают, во что верят земные термиты; и воздух, которым она дышит, и земля, по которой бродит, взорвутся, как абсолютный холод звездного пространства; очи ее ослепят, словно солнца; а поцелуй, если его удостоишься, иссушит и сгубит, как поцелуй молнии.
Но когда я слышу ее далекий, нечастый шепот, предо мною встают видения бескрайних полярных сияний на континентах, что просторней, чем мир, и морей, неодолимых для килей земных судов. И порой, запинаясь, я сообщаю странные вести, которые она приносит, никому не милые, и никто не верит им и не хочет их слушать. А однажды на рассвете, средь череды безутешных лет, я последую ее зову, чтобы отыскать высокую и блаженную судьбу ее снежно-белых далей, чтобы сгинуть среди ее неоскверненных горизонтов.
Белая сивилла
Торса, поэт со странными южными песнями в сердце и лицом цвета темной умбры от высоких испепеляющих солнц, вернулся в родной город Кернгот на Мху Тулане над Гиперборейским морем. С ранней юности бродил он по свету в поисках неведомой красоты, что вечно ускользала, подобно дальнему горизонту. Вдали от Коммориома с его неисчислимыми белыми шпилями, вдали от болотистых джунглей к югу от Коммориома плыл он по рекам, не имеющим имени, пересекал полулегендарное царство Чо Вулпаноми, где, по слухам, пылающий океан бился огненной пеной в усыпанный алмазным песком и рубиновым гравием берег.
Много чудес довелось ему повидать, много того, о чем не расскажешь словами: причудливых резных богов Юга, в честь которых лилась кровь на башнях, что возносились до самого солнца; оперение птицы хуузим, длиной во много элей, цвета чистого пламени; чешуйчатых монстров южных трясин; гордые корабли Му и Антилии, что двигались, словно по волшебству, без весел и парусов; дымящиеся горные вершины, сотрясаемые демонами, что томились внутри. Но лишь гуляя по знакомым улицам Кернгота, узрел он чудо, до которого тем чудесам было далеко. Праздно шатаясь по городу, не помышляя ни о чем возвышенном, узрел Торса Белую сивиллу из Полариона.
Он не знал, откуда она появилась, но внезапно сивилла возникла перед ним посреди полуденной толпы. Рядом со смуглыми рыжеволосыми девами Кернгота с их иссиня-черными глазами сивилла казалась духом, сошедшим с северной луны. Богиня, призрак или земная женщина, стремительной походкой двигалась она к неведомой цели: создание из снега, льда и северного света, с распущенными серебристо-золотыми волосами светлее светлого, с глазами, что были точно озера под луной, и губами, отмеченными той же болезненной бледностью, что ее лоб и грудь. Одеяние сивиллы было соткано из тонкой белой ткани, столь же чистой и неземной, как и она сама.
В удивлении, переходящем в испуганный восторг, взирал Торса на чудесное создание, но лишь на миг задержался на нем странный и волнующий свет ледяных глаз, в котором брезжило, как мнилось поэту, смутное узнавание, коим долгожданное божество в длинной вуали удостоило наконец своего обожателя.
Казалось, она несла с собою неодолимое одиночество дальних земель, мертвенную тишину одиноких гор и долин. Молчание, какое опускается на оставленный жителями город, пало на тараторящих без умолку тороватых торговцев; когда сивилла проходила мимо, они отшатывались в немом изумлении. И не успели они снова загалдеть, как Торса понял, кого повстречал.
Ибо то была Белая сивилла, которая, по слухам, иногда проходила через города Гипербореи, будто перенесенная туда неземной силой. Никто не знал ее имени, места рождения и обитания; говорили, что она, подобно духу, спускается с холодных гор к северу от Кернгота; с пустошей Полариона, где наступающие ледники ползут по лощинам, в которых прежде рос папоротник и саговник, и перевалам, что некогда были оживленными горными тропами.
Никто не смел остановить ее или за ней последовать. Зачастую она приходила и уходила в молчании, но порой на рынках и площадях сивилла изрекала странные пророчества, вещала о загадочных и неизбежных поворотах судьбы. Во многих городах Мху Тулана и центральной Гипербореи пророчествовала она об огромных ледяных полях, наползающих с полюса, которые когда-нибудь покроют весь континент, обрекая на забвение гигантские пальмы и высокие шпили метрополий. Великому Коммориому, тогда еще столице, сивилла предсказала странную судьбу, что постигнет его задолго до вторжения арктических льдов. И повсеместно люди страшились посланницы неведомых богов, что бродит за пределами известных земель в неземном сиянии прелести и погибели.
Все это Торса слышал много раз на обратном пути из Чо Вулпаноми; дивился, но не придавал значения этим россказням, переполненный чудесными воспоминаниями об экзотических диковинах и дальних землях. Но едва он узрел сивиллу, его как будто посетило неожиданное прозрение; он как будто разглядел – смутно, издалека – скрытую цель мистического паломничества.
Всего один взгляд на это странное существо – и Торса обрел воплощение всех смутных стремлений и туманных желаний, что гнали его вперед. В сивилле была та ускользающая диковинность, которую он искал средь чужих земель и волн, за горизонтами изрыгающих пламя гор. Перед ним просияла скрытая звезда, чьего имени и света он не знал доселе, но чье магнетическое притяжение вело его, точно слепца, под южными небесами – и привело обратно в Кернгот.
Холодные луны ее очей зажгли странную любовь в Торсе, для которого любовь была разве что мимолетным волнением чувств. Отождествляясь в сердце поэта с поэтическим стремлением ко всему высокому и недостижимому, к опасностям, и чудесам, и катастрофам нехоженых мест, любовь эта, не сравнимая со страстью к смертной женщине, была глубока и сильна.
Однако в тот раз Торсе не пришло в голову последовать за сивиллой или расспросить о ней. Ему хватило наслаждения редким зрелищем, которое воспламенило его душу и ослепило чувства. Грезя видениями, какие луна могла бы внушить мотыльку, – видениями, в которых сивилла, пламя в женском обличье, передвигалась путями, слишком крутыми для ног смертного, – поэт вернулся в свой дом в Кернготе.
Последовавшие дни прошли для Торсы как в тумане, наполненные воспоминаниями о Белой сивилле, и воспоминания эти были для поэта более зримыми, чем окружавшие его предметы. Он ощущал желания за пределами чувств – подобно огню, упавшему с полярных звезд. Безумная любовная лихорадка бушевала в нем, и вместе с тем Торса твердо знал, что его желаниям не суждено осуществиться. Коротая время, он лениво переписывал стихи, сочиненные во время путешествий, или листал страницы своих мальчишеских сочинений. И везде встречал пустоту и отсутствие смысла, словно ворошил прошлогодние опавшие листья.
Без каких-либо намеков с его стороны слуги и гости поэта то и дело заговаривали с ним о сивилле. Они сообщили ему, что она редко захаживает в Кернгот, чаще появляясь в городах, далеких от закованных льдом пустошей Полариона. Вне всяких сомнений, смертным созданием она не была, ибо порой в один день ее видели в местах, расположенных в сотнях миль друг от друга. Охотники иногда встречали сивиллу в горах над Кернготом; и всегда она исчезала внезапно, словно утренний туман среди скал.
Поэт, слушавший их с угрюмым и отсутствующим видом, никому не поведал о своей любви. Родные и друзья наверняка сочли бы эту страсть еще большим безумием, чем юношеское стремление к неведомым землям. Ни один влюбленный на свете не стал бы стремиться к сивилле, чья красота излучала опасность, подобно метеору или шаровой молнии; роковая, смертоносная красота, рожденная в трансарктических заливах, предвестница грядущей гибели миров.
Однако память о сивилле горела в нем, словно выжженное морозом или пламенем клеймо. Предаваясь размышлениям среди заброшенных книг, погрузившись в мечты, куда внешнему миру доступ был заказан, Торса видел пред собой ее бледное неземное сияние. Ему мнилось, он слышит шепот арктических пустынь: неземная сладость была в этом шепоте, резкая, как ледяной воздух, а в словах – нечеловеческая красота, нетронутые горизонты и хладная слава лунных рассветов над континентами, что недоступны для смертных.
Долгие летние дни скользили над Гипербореей, принося в Кернгот чужестранцев, торгующих мехами и гагачьим пухом, инкрустируя горные склоны за городом лазурными и алыми цветами. Но сивиллу больше не видели в Кернготе; не слыхали о ней и в других городах. Казалось, ее визиты прекратились; доставив таинственную весть от внешних богов, она больше не появлялась в краях, где обитали люди.
В отчаянии, неотделимом от страсти, Торса лелеял надежду снова лицезреть сивиллу. Постепенно надежда таяла; но страстная тоска не отпускала. Теперь во время дневных прогулок он забредал все дальше и дальше от домов и улиц, сворачивая к горам, что сияли над Кернготом, ледяными отрогами защищая скованное морозом плато Полариона.
С каждым днем Торса все выше поднимался пологими лугами, возводя очи к угрюмым скалам, откуда, по слухам, спускалась сивилла. Торсу вел какой-то смутный зов; и все же он не осмеливался откликнуться и всякий раз возвращался обратно в Кернгот.
И вот настал полдень, когда Торса поднялся на луговую возвышенность, откуда крыши городских домов напоминали разбросанные ракушки на берегу моря, чьи бушующие волны обратились в гладкое бирюзовое дно. Поэт был один среди цветов – эфемерной завесы, которую лето бросило между одинокими горными вершинами и Кернготом. Земля раскатала во все стороны широкие алеющие ковры. Даже дикий шиповник выпустил хрупкие розовеющие соцветия, а со склонов и обрывов свисали цветочные плети.
Торса никого не встретил на своем пути: он давно миновал тропы, которыми низкорослые жители гор спускались в Кернгот. Смутный зов, что хранил в себе невысказанное обещание, привел поэта на горную лужайку, где хрустальный ручей в окружении ярких цветочных каскадов нес свои воды к морю.
Бледные и прозрачные перистые облака лениво плыли к ледниковым вершинам; ястребы, раскинув широкие красные крылья, высматривали добычу, направляясь к берегу. Аромат, тяжелый, словно от храмовых курильниц, поднимался от раздавленных Торсой цветов; отвесный солнечный свет ослеплял; и поэт, уставший от подъема, на миг ощутил странное головокружение.
Придя в себя, Торса увидел Белую сивиллу: она стояла средь лазурных и алых цветов, как снежная богиня, облаченная в одеяние, сотканное из лунного пламени. Ее бледные глаза, вливая ледяной восторг в его вены, смотрели загадочно. Взмахом руки, который был словно мерцание света, она поманила его за собой, развернулась и зашагала вверх по склону над лугом, не приминая цветов своими бледными ногами.