Читать книгу Черная птица ( Sirin) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
Черная птица
Черная птица
Оценить:

3

Полная версия:

Черная птица

Принц неторопливо наклонился, цепко взял ее за подбородок, вдавив пальцы в кожу, и заставил поднять мокрое лицо. Большим пальцем он медленно отер ей щеку — небрежно, как стирают приставшую грязь, — а голос его вдруг сделался пугающе мягким, почти ласковым:

— Хорошо. Ты сделаешь все, что я захочу. И тогда, может быть, останешься жива.

Луиза часто закивала, моргая распухшими, красными глазами. В этой яме унижения она согласилась бы на любой его приказ, каким бы он ни был, лишь бы не возвращаться к этому липкому удушью и к лезвию у горла.

— Слушай меня очень внимательно, — продолжал он вкрадчиво, все не выпуская ее лица. — С этой ночи ты — мои глаза и уши при драгоценной королеве Лилианне. Будешь ее тенью, ее лучшей подругой, наперсницей, кем угодно, — но все, что узнаешь, тут же несешь мне. Поняла?

— Д-да… — просипела она, сглатывая соленое из порезанного горла. — Да, милорд.

— Все, — повторил он с нажимом и отпустил ее подбородок. — Каждое слово. Каждый шаг. С кем говорит, о чем молчит, что замышляет, и особенно если сдуру кому-нибудь проболтается… об этом. — Он кивнул, не оборачиваясь, в темный угол, где стоял таз с холстом. — Тогда ты в тот же час доложишь мне или Ее Величеству королеве Марии.

При имени королевы-матери Луиза вздрогнула. Значит, Мария знает. Или хотя бы догадывается. И теперь ей, Луизе, стоять промеж двух огней, предавая одну госпожу, чтоб угодить другой. Слезы опять подступили, и она часто заморгала, чтоб не дать им пролиться.

— Не реви, — обронил Перси с тем ровным холодом, каким говорят с побитой собакой. — Радуйся, что вообще получила случай искупить вину. Мать милостива к оступившимся. Но если соврешь мне или попробуешь хоть что-то утаить — пеняй на себя.

Он склонился еще ниже, заглядывая ей прямо в расширенные зрачки. В близком, дрожащем свете опрокинутого фонаря его лицо было правильным и пустым — красивым той красотой, в которой нет ни тепла, ни жизни, в которую страшно смотреть долго. Голос его упал до тихого, вкрадчивого, от которого у нее стянуло кожу на затылке:

— В другой раз я займусь тобой подольше. Буду срезать с тебя по кусочку, один за одним, не спеша. И начну, — затянутая в тонкую перчатку рука с издевательской ленцой прошлась по ее груди, — пожалуй, вот отсюда.

Луиза задохнулась, замерев под этим прикосновением, и внутри у нее все сжалось в тугой узел. Перси выпрямился, брезгливо отняв руку, и с темным удовольствием отметил, как страх держит ее, не давая шевельнуться.

Убрав руки, он по-хозяйски огляделся. Фонарь все валялся на боку на каменном полу, заливая комнату косым, кривым светом и кидая по стенам длинные тени. В углу стоял резной стул, на спинке его висел тяжелый шерстяной плащ фрейлины.

Принц шагнул к тазу — носок сапога зацепил сбитый край ковра, — остановился, разглядывая, и двумя пальцами брезгливо поддел мокрый ком, поднял к свету. Это была нижняя сорочка королевы, с тонким кружевом у ворота. Подол насквозь пропитался кровью.

Луиза сидела на полу, обхватив колени, и смотрела, как он хладнокровно скручивает мокрый батист в тугой тяжелый жгут. Ткань чавкнула под пальцами. Перси распахнул камзол и затолкал сверток глубоко во внутренний карман — чужая кровь наверняка пройдет на его рубашку, но улика того стоила.

— Остальное нам ни к чему, — сказал он.

Сгреб оставшиеся грязные полотна и кинул в огонь. Мокрый лен зашипел. Потянуло паленым железом.

В комнате стало тихо, только дрова стреляли искрами на каменную плиту. Жизнь королевы Лилианны теперь лежала у него за пазухой.

Перси доделал свое, заметая следы, и снова прошелся по покоям цепким взглядом. Ничего подозрительного не осталось. Кроме разве самой Луизы — заплаканной, со сбитыми в кровь губами, в разорванном платье. Но в таком виде ее видел он один.

А Лилианна… Ее-то по-прежнему нет в покоях. Принц вспомнил наконец, зачем сюда шел этой ночью. Что ж, доказательства греха он добыл, а глупая сообщница теперь целиком под его рукой. Оставалось придумать на ходу, что сказать молодой королеве, если он столкнется с ней в темном коридоре. Хотя, возможно, и врать не придется — чужеземка эта, двуличная, и впрямь, верно, до полуночи протирает колени на ледяных плитах капеллы, играя перед стражей святую.

— Встань, — бросил он Луизе, как кидают кость.

Та поднялась, цепляясь непослушными пальцами за стену, качнувшись от дурноты. Перси небрежно накинул ей на плечи ее же тяжелый плащ, прикрыв разорванный корсаж и голую кожу.

И вот в этом скупом, почти брезгливом движении — в том, как он расправил у нее на плечах шерсть, чтоб не сползала, — Луиза, дурная, измученная, цепляющаяся теперь за что попало, поймала вдруг что-то совсем не то, чем оно было. Ей, отупевшей от ужаса, на одно жалкое мгновение почудилось, будто он позаботился, будто прикрыл ее не от чужих глаз, а из жалости, чтоб ей не было холодно и срамно, — и оттого, что чудовище, державшее ее только что за горло, оказалось способно на такой жест, в груди у нее толкнулось что-то теплое, гадкое и стыдное, благодарность вперемешку с тем, для чего у нее и слова-то не было. Она тут же, спохватившись, ужаснулась себе самой, но семя это уже легло, куда не надо.

— Приведи себя в порядок, живо. Если госпожа спросит, отчего ты такая, — скажешь, что упала и ушиблась о стену, когда впотьмах спешила на ее зов. Она поверит, что ты просто неуклюжая дура, — прибавил он с холодной усмешкой, метя ей точно в больное.

Луиза опустила голову и беззвучно кивнула. Слезы высохли, выжгли глаза, а на их месте подымался ровный, оцепенелый страх. Но хуже страха было отвращение к себе — за один короткий миг она из верной, готовой умереть служанки сделалась покорной предательницей. Все в ней против этого восставало, но звериная жажда жить кричала громче совести, и громче того непрошеного, теплого, что только что в ней толкнулось.

Перси нагнулся, поднял фонарь и сыто хмыкнул. Ночь вышла удачнее, чем он рассчитывал. Сомнений не осталось — Лилианна и впрямь совершила это, извела королевское семя, и теперь у него в руках покорный свидетель, а значит, рано или поздно сам случай — или его собственная рука — подаст повод для расплаты прилюдно и кроваво. Матушка Мария останется им довольна. Он пошел к двери и уже у порога, не оборачиваясь, обронил:

— И не вздумай ей сказать. Я за тобой смотрю.

Луиза глядела ему вслед, зажав себе рот ладонью, чтоб не вырвалось ни звука раньше времени, и держала так, пока дверь не затворилась за ним — тихо, без стука, отчего сделалось только страшнее, будто и не человек вышел, а вытекло из комнаты что-то, что тут стояло и давило. Тогда ее и отпустило. Она осела там же, где стояла, на холодные плиты, и зарыдала уже в голос, не разбирая, отчего больше, — от срама, оттого, что ее разложили тут, как вещь, от страха, что еще не отпустил нутро, или оттого теплого и постыдного, что толкнулось в ней под его рукой и чего она простить себе не могла. Сквозь все это билось, не находя ответа, одно и то же — что делать, что ей теперь делать.

А делать было нечего, и выбирать не из чего. Либо смерть, скорая ли, долгая ли, на дыбе и костре, либо ходить отныне в двойной шкуре, улыбаться госпоже в лицо и носить от нее за пазухой каждое слово чужому, как ворованное. Луиза уткнулась лбом в колени, и перед глазами у нее встало лицо Лилианны — тихое, всегда чуть опущенное, доверчивое к ней одной, — и от этого лица сделалось так, что впору было снова завыть. Как ей теперь смотреть госпоже в глаза, как держать на языке эту ложь изо дня в день и не выдать себя.

— Дура я, дура, — выговорила она себе сквозь слезы, и горше всего было то, что упрекала она себя не за предательство, на которое только что согласилась, а за то, что недоглядела, не управилась вовремя с тазом и тряпьем, впустила его, попалась. В этой-то путанице, где главная ее вина мерещилась ей сущим пустяком, а пустяк — виной, и крылась вся ее бесхитростная, недалекая натура.

Отвечал ей один только треск поленьев на каменной плите. Терять ей теперь было нечего — разве душу, да и ту, выходило, она этой ночью уже наполовину отдала, сама того толком не поняв. Луиза поднялась, держась за стену, шатаясь от дурноты, и пошла торопливо изводить остальные следы — таз, осколки этой ночи, — чтобы встретить хозяйку так, будто ничего и не было.

А в другом конце дворца ночную тишину коротко и зло разорвал чужой гнев.

— Вон. Пошел вон, — голос у Кристиана сорвался и прыгнул в тот высокий, бабий, надтреснутый верх, какого он сам в себе не выносил, и оттого, что не выносил, заорал еще громче: — Прочь!

За тяжелой, окованной железом створкой торопливо, по-стариковски шаркая, удалялись шаги, и сквозь них пробивался дрожащий шепот — лорд Ричард, его старый наставник, уходя, бормотал не то молитву, не то что выговаривают про себя, когда боятся оглянуться. Кристиан хлопнул дверью ему вслед, всем телом, так что в косяке отдалось, и остался один в нагретом, спертом полумраке, и грудь у него ходила со свистом, тесный ворот рубахи врезался в горло, а глаза все рыскали по углам, где тень стояла плотнее.

С чего его так повело, он уже и не помнил толком — память расходилась, не давала себя ухватить. Вроде старик пришел, как ходил всегда, справиться о здоровье, завел что-то скучное про утренний совет, вкрадчиво, мягко, тем своим тоном, — и тут лицо у него поехало. Поплыло, как плывет воск у самого огня, потекли скулы, провисла щека, и из-под наставника, из-под знакомого, выученного с детства лица проступило другое.

Тварь. Кривая, вылепленная будто из мокрой глины кое-как, наспех, и Кристиан теперь видел это совершенно ясно, яснее, чем минуту назад видел человека. Такие в последнее время лезли отовсюду. Стоило ему смежить веки и снова открыть, как придворные сбрасывали свои гладкие маски. У одного нос набухал, шел багровыми прожилками и свисал, у другого нижняя челюсть отваливалась чуть не до груди и пускала слюну, а кто-нибудь сидел напротив него за столом склизкий, пупырчатый, жаба жабой, и на этой жабе для смеху сидел напудренный парик. Говорили они при этом по-прежнему складно, людскими голосами, и слова выходили учтивые, медовые, — а он сквозь эту патоку слышал издевку, разбирал в каждом их поклоне тихий, придушенный смех над собой.

Вот и нынче. Старик будто бы советовал ему прилечь пораньше, набраться сил к совету, заботливо так, по-отечески, — а Кристиан видел, как растягивается в ухмылке его крючковатый бескровный рот, и слышал под словами совсем другое, то, что старик думал на самом деле. Ложись, мол, спать, бедный наш сумасшедший, все одно проку с тебя не больше, чем со слюнявого хворого мальца. Вслух тот не сказал ничего такого, ни звука, — но думал-то именно это, Кристиан знал наверняка, потому что они все так про него думали, все до единого, и стоило ему хоть на миг ослабнуть, опустить руки, как сквозь их шепот полезли бы наружу настоящие, гнилые их голоса.

И он сорвался. Толкнул старика в узкую впалую грудь, заорал ему в это плывущее лицо, что он лжец, что он лицемер, что королю Кэрсэнна не нужна нянька, и срывал на этом связки, и не слышал уже себя. Ричард сперва побелел, попятился — а после сделал то, чего делать не следовало. Заговорил с ним мягко, успокаивающе, как говорят с больным или с конем, что Его Величество просто переутомились, что давайте-ка сядем, отдышимся.

И взял его за локоть.

За локоть. Его, короля. Влажные стариковские пальцы сомкнулись поверх рукава, и Кристиану тут же поблазнилось, что это не пальцы, что тварь продирает тонкое полотно кривыми когтями и вот-вот доберется до живого, до мяса, — и дальше он помнил уже плохо, рывками, как ударил по этой руке, наотмашь, как с рыком пихал спотыкающегося старика к выходу, как грохнула дверь.

Не нужны ему их лживые морды. И сами они не нужны, никто.

— Никто мне не нужен, — пробормотал он глухо, уже себе, отступая, пятясь от двери в глубину покоев, где темнее.

Голос у него обвалился, ухнул в сорванный низ, в глухой надтреснутый хрип, какой остается у человека, накричавшегося до крови на связках. Высокая, сухая в кости фигура короля шаталась, его повело, как водит того, кого дожигает горячка. Желтые глаза, слишком яркие для живого лица, метались в полумраке и ловили пляшущий отсвет камина.

— Лжецы, — прошипел он в пустоту, обхватив себя за плечи длинными подрагивающими пальцами. — Твари кругом. Одни твари.

Он обернулся и наткнулся взглядом на высокое зеркало в углу. Там, в неверных бликах свечи, на него смотрел кто-то чужой — худое бледное лицо, темные подглазья, слипшиеся пряди, перекошенный рот, — и несколько долгих ударов сердца Кристиан всматривался, не понимая, кто это и откуда взялся в его покоях, а когда понял, сдавленно охнул. Чудовище стояло и там, где полагалось быть ему самому. Не вынеся этого, он схватил со стола тяжелый бронзовый подсвечник и швырнул в стекло.

Звон ударил по ушам, толстое стекло пошло трещинами, со стоном, и единственная свеча отразилась в нем разом тысячей дрожащих огней. Одна из трещин, рваная, кривая, рассекла его отражение наискось, через все лицо, будто полоснули клинком, — и Кристиан замер, потому что половина лица осталась в одной грани, а половина уехала в другую, и теперь было не разобрать, где он сам, а где та тварь, что под ним прячется. Желтые блики плясали на осколках и дразнили. Он зажал виски мокрыми ладонями и замотал головой, силясь вытряхнуть, выгнать вон это раздвоение.

— Нет, — выговорил он в пустоту, не зная сам, кому, — расколотому ли своему лицу, темноте ли, что стояла по углам и ждала. — Нет.

Его качнуло, и он тяжело осел в кресло. В груди стучало вразнобой, не попадая в ритм. Кругом одна ложь, и все вокруг предатели, все только и метят опутать его нитями и водить, как водят куклу за палки. Вот и старик Ричард — под елейной личиной наставника прячет одну брезгливость. Мачеха Мария глядит теперь на него с тем липким снисхождением, с каким глядят на убогого. Перси, щенок ее, кривит губы и думает, дурак, что слепой король ничего не видит. А Лилианна, бледная кукла, которую ему всунули в жены и которую велено звать законной супругой, та небось каждую ночь стирает колени о холодный пол в своей капелле, вымаливая, чтоб Бог поскорее прибрал ее мужа-урода.

Кристиан скривился, давя в себе то, что подкатывало к горлу и грозило прорваться слезами, и дышал с присвистом, через раз, а внутри подымался темный, тупой ком, в котором злость была пополам с детской, давней обидой. Ни в одном углу этого проклятого дома не нашлось бы для него ни капли тепла. Ни в одном, кроме…

Взгляд его сполз на маленький портрет над почерневшим зевом камина. Тяжелая золоченая рама тускло отблескивала в полумраке, и из нее на него смотрела, ничуть не пугаясь, девушка. Писали ее давно, но это уже была та самая Розалина, которую он помнил, — тихая, с тем светом в лице, что не зависит от свечей, с этим поворотом шеи, с этим знанием в глазах, в котором ему всегда чудилось прощение наперед за все, чего он еще и не совершил.

Кристиан поднялся, не замечая, как хрустит под каблуком стекло, переступил через осколки и подошел к камину. То, что давило и душило его минуту назад, на время отступило, осело, и в груди стало почти тихо. Большой палец правой руки сам, медленно, нашел на указательном золотой перстень и провернул его — раз, другой, — тот единственный жест, что еще держал его за край, последнее, что осталось ему от прежнего себя. Он и не заметил, что делает это.

Король провел подрагивающими пальцами по нижнему краю рамы, по выведенной потускневшим золотом надписи: «Розалина, принцесса Эриданская». То лето, когда ей было двенадцать, а ему десять. Единственное, что у них было, — одно безмятежное лето. Она. Это она должна была стать его королевой, а не бледный, бракованный ее слепок. Но Розы не стало, Бог прибрал ее к себе, — стало быть, там, наверху, она была нужнее, твердил себе Кристиан, вколачивал в себя эту мысль, потому что иначе вынести было нельзя, а тут, на грязной земле, ему осталась одна память, светлая и недосягаемая.

Одна Роза и смотрела на него прежде без той насмешки, без той брезгливости, что он читал теперь в каждом лице. Он помнил ее живой — как она смеялась, ведя его за руку по залитому солнцем саду, как они вдвоем выбирали в ручье перламутровые ракушки, как она читала псалмы своим тихим, чуть певучим голосом. Помнил, как однажды она обняла его, растрепала ему волосы, поцеловала в лоб, и от ее волос шел чистый запах, — потом он узнавал этот запах из всех прочих, даже когда она входила бесшумно, у него за спиной, и он еще не видел ее, а уже знал, что это она.

— Это ты должна была приехать, — выговорил он холсту, и горло свело. — Ты. Не та. Не бледная эта. Тебя везли, а привезли ее, понимаешь, подменили, как… — он сбился, мотнул головой. — Ты ведь не сердишься? Я ж не виноват, что ее…

По щеке сползло горячее, он не заметил.

— Почему не ты, — шептал он, зажмурившись, и опять, и опять, без счета. — Никто мне тут не нужен, слышишь. Никто. Только ты. Дождись меня там. Слышишь, Роза.

В камине треснула головешка, и он вздрогнул, открыл глаза — будто она отозвалась. Потянулся тронуть ее руку, сложенную на коленях, — высоко, не достать. Тогда он подтащил к стене кресло, влез, шатаясь, цепляясь за раму, и оказался с ней лицом к лицу. Кончиками пальцев он повел по холсту — по щеке, по падающим локонам, — и лак под пальцами отблескивал гладко, тепло, почти как живое.

— Роза. Хорошая моя, — прошептал он, растягивая губы в подобие улыбки. — Только ты красивая. Остальные — пустышки, маски.

Мир прогнил насквозь. Люди уродуются от собственных грехов, и одни святые остаются нетронуто хороши. Роза была свята, в ней не было порчи. А Лилианну он ненавидел. За то, что ее прислали вместо Розы. За то, что Эймар рассудил, будто одна дочь сойдет за другую, как сходит товар за товар. За то, что она вышла из кареты живой, когда та лежала в земле.

Он отшатнулся — и почудилось, что Роза на портрете смотрит уже не кротко, а с укором. Не гневно. С грустью. Что-то повернулось у него под ребрами.

— Прости, — он снова коснулся пальцами ее нарисованной руки. Руки были сложены на коленях, и между пальцев — голубой цветок, незабудка.

В опочивальне стало тихо, и тишина загустела. Под лепным плафоном — облезлые амуры в гирляндах, давно почерневшие от копоти, так что розовые их щеки ушли в серое, — еще доживало эхо его собственных слов, голое, без ответа, и оттого, что никто не отозвался, делалось только хуже. Кристиан слез с золоченого кресла тяжело, по-стариковски, чуть не подвернув ногу о гнутую ножку, с которой позолота сошла лоскутами, обнажив серое дерево. Тело враз обмякло, как всегда обмякало после этих вспышек, когда ярость уходила и оставляла одну пустую немочь, — он провел по лицу ладонью, с нажимом, по влажному холодному лбу, будто хотел стереть с себя то, что сейчас было.

Шаркая, он прошел за тяжелые, отдающие пылью занавеси выцветшего палевого шелка, что отгораживали дальнюю половину покоев, и ступил в альков, к огромной своей кровати. Тут было темнее и тянуло холодком. В камине под слоем серой золы дотлевали угли, и от них на паркет — на потрескавшийся, отстающий лак — ложился слабый красный отсвет, подрагивал, расползался, и Кристиан смотрел на это пятно и думал, что так растекается кровь.

На каминной полке стояла фарфоровая пастушка с отбитым пальцем, в блеклых розанчиках по подолу, — он опустился на колени прямо под нею, на жесткий ворс ковра, не глядя, что пачкает золой полу расшитого камзола, сложил трясущиеся руки и стиснул так, что побелели костяшки. От углей шел сухой остаточный жар, едва доставал до лица, и в этом тепле ему примерещилось, будто его прощают. Он крепко зажмурился.

И за веками сразу встало то лето: высокая трава по пояс, в которой он бредет за Розой, не поспевая, и видит только ее спину да косу, и она оборачивается, и смеется, что он копуша, и солнце у нее за плечом, и от всего этого так хорошо и так больно, что он, стоя на коленях в стылой спальне, тихо застонал сквозь зубы.

…В малой замковой церкви было уже сине от сумерек, и узкие стрельчатые окна уводили взгляд вверх, к витражам, но цветные стекла не горели, потому что солнце ушло, и святые наверху стояли темными, без лиц, так что разобрать можно было только их вытянутые согбенные тени да тусклый блеск свинцовых перемычек. Пахло ладаном и старым воском, оплывшим на железных шандалах подле дверей, и этот запах был, пожалуй, единственным, что во всем замке казалось Кристиану своим, потому что храм-то стоял не дома — его поставили на самой границе, в порубежном замке, где две короны мирили давнюю свою вражду, и сюда же привезли Розалину, чужую принцессу, сговоренную за него еще прежде, чем они друг друга увидели. Тут все было чужое и ему, и ей, и, может, оттого она одна за ним и пошла.

А Кристиан, которому шел десятый год, забился в боковой придел, за толстую круглую колонну, и плакал — давясь, глотая, зажимая себе рот ладонью, потому что даже здесь, один, боялся, что его услышат и опять станут переглядываться. Час назад в большом зале, при иноземных послах, при всем разряженном дворе, с ним опять это случилось, и что в голове тогда сделалось — он толком не помнил, память подсовывала вместо лиц оскаленные пасти и тянущиеся к нему когти, но одно держалось ясно — хохот, как гоготали и тыкали в бьющегося на полу наследника. Или не гоготали, а молчали, отшатнувшись к стенам, и это было еще хуже, и сейчас он не мог разобрать, что из этого правда, и от того, что не мог, жгло сильнее всего, потому что а вдруг верно то, что шипят за спиной фрейлины мачехи, — порченый, скорбный главой, и сидит в нем бес и рвет его изнутри.

Он бежал сюда не помня дороги. Тяжелая, кованная железом дверь поддалась со стоном и захлопнулась за ним, отрезав от чужих глаз, и теперь он сидел на холодном полу, уткнув лицо в колени. И еще ему мерещилось будто сама колонна тихонько дышит у него под спиной, как большое смирное животное, и будто святые наверху, потерявшие в сумерках лица, все-таки потихоньку поворачивают к нему незримые головы, — не страшно, а скорее жалеючи, как поворачиваются взрослые к плачущему ребенку, и от этой выдумки ему делалось чуточку легче.

— Кристиан.

Он поднял мокрое лицо. Розалина проскользнула за ним следом — он и не слышал — и опустилась рядом на холодные плиты, не подобрав подола дорогого платья, и обняла его за вздрагивающие плечи, и от волос ее пахнуло лавандой, тем летним, домашним, чем не пахло во всем этом каменном замке.

— Тише. Ну же, — она гладила его по голове, как нянька, хотя была не сильно выше его, — Не плачь, Крис.

— Н-не… — он ткнулся горячим лбом ей в плечо. — Я чудище. Все видели. Они теперь знают…

— Никто тебя не считает чудищем, — она прижалась щекой к его макушке. — Ты просто не как все, особенный.

Он замотал головой, потому что не хотел быть особенным, а хотел как все, и так ей и сказал, давясь словами, а она только тише шикнула и прижала его крепче, и они посидели молча. Слышно было одно их дыхание да шорох ткани, и высоко перед образом Богородицы дрожала одна-единственная свеча, которую он потом долго будет помнить.

— Роза, — прошептал он, смущаясь своих слез и шмыгая носом. — Почему… почему я такой?

Она тяжело вздохнула и нежно поцеловала его в макушку:

— Один лишь Бог знает, почему. У Него есть на то свои, непостижимые для нас причины.

— Он меня ненавидит?

— Нет же! — шепот прозвучал удивленно. — Он никого не ненавидит. Он просто дал тебе это страшное испытание. Но вместе с ним Он дал тебе и силу — чтобы справиться с ним.

— Я не хочу никаких испытаний… — уткнулся он ей в колени. — Я слабый. Я всех боюсь… и они меня тоже боятся.

Розалина мягко подняла его заплаканное лицо своими теплыми, узкими ладонями. В густом, сизом сумраке храма едва виднелись очертания ее юного, но по-взрослому серьезного лица.

— Гляди, где мы.

Он обвел затравленным взглядом темные своды, пустые дубовые скамьи и черный алтарь с одинокой лампадой, и ему опять померещилось, будто в дальнем притворе кто-то большой и добрый стоит и слушает их, сложив руки, и он не испугался этого, а почему-то обрадовался.

— В церкви, — шепнул он, и шепот ушел куда-то под самый купол.

— В Божьем доме, — поправила она и сложила ладони лодочкой, и он тут же повторил за нею, ища в этом жесте защиты. — Тут ты в безопасности, Крис, тут нет никого, только Бог да мы с тобой, и Ему все равно, какой ты — как все или не как все, Он тебя любым любит. Веришь мне?

Мальчик нерешительно кивнул. Его маленькое сердце все еще болезненно сжималось от пережитого на публике унижения, но рядом с ней, в этом пахнущем ладаном и воском полумраке, ему становилось удивительно спокойно.

— Вот увидишь, — вкрадчиво продолжала Розалина, и на ее губах расцвела светлая, согревающая улыбка. — Мы вырастем и обязательно поженимся. И я буду любить тебя именно таким, какой ты есть. Мой принц Кристиан — самый храбрый человек в целом мире, раз изо дня в день терпит столько страха и все равно не сдается. Сам он вовсе не был уверен в том, что храбр — но отчаянное желание верить ее словам затапливало, смывало липкие сомнения. Кристиан неловко потер мокрый нос расшитым рукавом бархатного камзола.— Так нельзя, не пачкайся — ты же будущий король! — мягко пожурила она.

bannerbanner