Читать книгу Статьи и письма 1934–1943 (Симона Вейль) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Статьи и письма 1934–1943
Статьи и письма 1934–1943
Оценить:
Статьи и письма 1934–1943

4

Полная версия:

Статьи и письма 1934–1943

Почти четыре века назад юный Ла Боэси в своем «Contre-un» поставил вопрос. На этот вопрос он не ответил. Какими волнующими иллюстрациями могли бы подкрепить его маленькую книгу мы, видя сегодня, как в стране, занимающей шестую часть земного шара, один человек истребляет целое поколение! Прямо тогда, когда свирепствует смерть, в глазах вспыхивает чудо послушания. Уже то, что столь многие люди подчиняются одному из страха быть убитыми им, довольно удивительно; но то, что они остаются покорными до такой степени, что готовы умереть по его приказу, вот это как понять? Когда послушание несет как минимум такой же риск, что и восстание, чем поддерживается такое послушание?

Познание материального мира, в котором мы живем, получило возможность развития с момента, когда Флоренция, после стольких других своих чудес, принесла человечеству через Галилея понятие о силе. Только после этого стало возможным с помощью промышленности заняться обустройством материальной среды. Мы же, претендуя на обустройство социальной сферы, не будем обладать даже самым грубым ее познанием, пока не составим себе ясного понятия о социальной силе. Общество не сможет получить своих инженеров до тех пор, пока у него не будет своего Галилея. Есть ли сейчас на всем земном шаре ум, который хотя бы смутно представляет, как возможно, чтобы один человек в Кремле мог снести с плеч любую голову в пределах русских государственных границ?

Марксисты не облегчили ясное понимание проблемы, выбрав в качестве ключа к социальной загадке экономику. Если рассматривать общество как коллективное существо, то это огромное животное, как и все животные, определяется преимущественно тем, как оно обеспечивает себя пищей, сном, защитой от непогоды, короче говоря, образом жизни. Но общество, рассматриваемое в его отношении к индивиду, не может определяться только по способу производства. Мы можем прибегать к любым ухищрениям, чтобы сделать из войны явление, по сути, экономическое, и тем не менее нам совершенно ясно, что война – разрушение, а не производство. Повиновение и повелевание6 тоже суть феномены, для объяснения которых нам недостаточно условий производства. Когда состарившийся рабочий без работы и без помощи тихо погибает на улице или в трущобах, такое повиновение, простирающееся вплоть до смерти, не может быть объяснено воздействием жизненных потребностей. Не менее наглядным примером является массовое уничтожение пшеницы или кофе во время кризиса. Ключ к пониманию социальных явлений дает не понятие потребности, а понятие силы.

Лично Галилею не поздоровилось за то, что он приложил столько гения и столько честности, чтобы открыть шифр природы; но он, во всяком случае, натолкнулся на сопротивление лишь кучки влиятельных людей, специалистов в толковании Священного Писания. Зато изучению социального механизма препятствуют страсти, гнездящиеся во всех и в каждом. Очень мало кому из нас не хотелось бы или перевернуть вверх дном, или законсервировать существующие отношения управления и подчинения. И то и другое желание затуманивает взгляд разума, мешая разглядеть уроки истории, которые показывают, что массы повсюду находятся под гнетом, а немногие размахивают кнутом.

Одни, стоящие на стороне масс, хотят показать, что эта ситуация не только несправедлива, но и невозможна – во всяком случае, рано или поздно станет таковой. Другие, стоя на стороне, желающей сохранить порядок и привилегии, хотят показать, что это иго не тяжко – или даже, что оно принимается по согласию. Представители обеих сторон закрывают глаза на радикальную абсурдность социального механизма, вместо того чтобы внимательно посмотреть в лицо этой очевидной абсурдности и проанализировать ее с целью найти в ней секрет машины. В любой области другого способа для размышления нет. Изумление – отец мудрости, говорил Платон.7

Поскольку большое количество подчиняется – подчиняется вплоть до того, что позволяет принудить себя к страданиям и смерти, в то время как малое количество командует, это значит, что неправда, будто количество является силой. Что бы ни внушало нам воображение, количество – слабость. Слабость – там, где голодают, где изнемогают, где молят о пощаде, где дрожат от страха, а не там, где живут в свое удовольствие, где или раздают милости, или угрожают. Народ покорен не вопреки тому, что он – количество, но именно потому, что он – количество. Если на улице один дерется против пятерых, его, конечно, оставят избитым замертво на мостовой. Но по мановению руки белого человека пара десятников может беспрепятственно высечь плетью, одного за другим, двадцать аннамитских кули.

Возможно, противоречие здесь лишь кажущееся. Несомненно, во всех случаях тех, кто приказывает, меньше, чем тех, кто подчиняется. Но именно потому, что их мало, они образуют единое целое. Другие, именно потому, что их слишком много, – это один плюс один плюс один и так далее. Таким образом, могущество крошечного меньшинства, несмотря ни на что, основывается на силе числа. Это меньшинство намного превосходит по численности каждого из тех, кто составляет стадо большинства. Из этого не следует делать вывод, что организация масс сделает отношение обратным; потому что это невозможно. Сплоченным можно сделать только небольшое количество людей. За его пределом существует лишь совокупность индивидов, то есть слабость.

Однако бывают моменты, когда это не так. В определенные моменты истории великое дыхание веет над массами; их дыхание, их слова, их движения сливаются воедино. Тогда перед ними ничто не может устоять. Тогда сильные мира, в свою очередь, познают, каково чувствовать себя одинокими и безоружными; и они трепещут. Тацит на нескольких бессмертных страницах, описывающих армейский мятеж, сумел дать замечательный анализ события. «…Важнейшим признаком размаха и неукротимости мятежа было то, что не каждый сам по себе и не по наущению немногих, а все вместе они и распалялись, и вместе хранили молчание, с таким единодушием, с такой твердостью, что казалось, будто ими руководит единая воля».8 Мы были свидетелями чуда в подобном роде в июне 1936 года9, и впечатление от него еще не стерлось.

Подобные моменты не длятся долго, хотя несчастные горячо желали бы, чтобы они длились без конца. Они не могут быть длительными, ибо то единодушие, которое возникает в пламени живой и общей для всех эмоции, несовместимо с какой-либо методичной деятельностью. Оно всегда имеет следствием остановку любых действий и прекращение повседневного течения жизни. Такая пауза не может быть продолжительной; течение повседневной жизни должно возобновиться, ежедневные потребности ждут удовлетворения. Масса вновь разлагается на отдельных людей, память о ее победе рассеивается; постепенно восстанавливается первоначальная или эквивалентная ситуация; и хотя в этом промежутке хозяева могли перемениться, подчиненными остаются всё те же.

Первейший жизненно важный интерес власть имущих состоит в том, чтобы предотвратить это сплочение подвластных толп или, по крайней мере, поскольку они не всегда могут предотвратить его, хотя бы сделать его по возможности более редким. Одна и та же эмоция одновременно возбуждает большое количество несчастных очень часто в силу естественного хода вещей; но обычно эта эмоция, едва пробудившись, подавляется чувством непоправимой беспомощности. Поддерживать это чувство беспомощности – первостепенный компонент умелой политики со стороны хозяев.

Человеческий разум невероятно податлив, скор на подражание, изменчив под давлением внешних обстоятельств. Кто повинуется, чьи движения, горести, удовольствия определяет чужая воля, тот чувствует себя нижестоящим не по случаю, а по естеству. Находящиеся на другом конце лестницы точно так же чувствуют себя по природе высшими, и обе этих иллюзии усиливают друг друга. Самому героически твердому уму невозможно сохранить сознание внутренней ценности, когда это сознание не опирается ни на что внешнее. Сам Христос, видя себя покинутым всеми, осмеянным, презираемым, видя свою жизнь сведенной в ничто, на какое-то время утратил чувство своей миссии; что другое может означать Его крик: «Боже Мой, зачем ты Меня оставил?»10 Тем, кто повинуется, кажется, что какая-то таинственная неполноценность на целую вечность предопределила их к повиновению; и каждый знак презрения, даже самый малый, который они видят со стороны своих начальников или кого-то равного им по положению, каждый приказ, который они получают, а особенно каждый акт подчинения, который выполняют они сами, утверждает их в этом чувстве.

Все, что помогает людям, находящимся на низком социальном уровне, почувствовать, что они ценны, имеет до некоторой степени подрывное свойство. Миф о Советской России является подрывным в той мере, в какой он может дать заводскому чернорабочему-коммунисту, уволенному своим мастером, чувство, что, несмотря ни на что, у него есть Красная армия и Магнитогорск, и тем самым позволить ему сохранить достоинство.11

Миф о исторически неизбежной революции играет ту же самую роль, хотя и более абстрактную; когда человек несчастен и одинок, это что-то да значит – иметь историю на своей стороне! Само христианство вначале было опасным для современного ему порядка. Оно не внушало беднякам, рабам вожделения к собственности и к власти; напротив, оно сообщало им чувство внутренней ценности, равнявшее их с богатыми или даже возвышавшее над ними, и этого было достаточно, чтобы поставить под угрозу социальную иерархию. Очень скоро оно исправилось, научилось соблюдать подобающее различие в венчаниях и отпеваниях для бедных и богатых и отводить несчастным последние места в церквях.

Социальная сила не умеет обходиться без лжи. Кроме того, все, что есть наиболее возвышенного в человеческой жизни, любое усилие мысли, любое усилие любви разрушительно для порядка. С равным успехом, с равной справедливостью мысль может быть расценена как революционная, с одной стороны, и как контрреволюционная – с другой. Постоянно выстраивая шкалу ценностей, «которые суть не от мира сего», она в то же время является враждебной для сил, господствующих в обществе. Но она не в большей степени благоприятствует и движениям, стремящимся к перевороту в обществе или преобразованиям в нем, которые, прежде чем добьются успеха, непременно должны втянуть своих приверженцев в обычные схемы отношений: подчинение большинства меньшинству, презрение лиц привилегированных к анонимной массе и широкое использование лжи. Гений, любовь, святость полностью заслуживают часто обращаемого к ним упрека в том, что они стремятся разрушить то, что есть, ничего не выстраивая взамен. Желающие мыслить, любить и во всей чистоте воплощать в политической деятельности то, что вдохновляет их разум и сердце, могут лишь погибнуть от ножа убийцы, покинутые даже своими сторонниками, обесславленные после их смерти историей, как это было с Гракхами.12

Такая ситуация приводит любого человека, любящего общественное благо, к жестокому и неутолимому мучению. Участвовать, даже издалека, в игре сил, двигающих историю, вряд ли возможно, не оскверняя себя или не обрекая себя заранее на поражение. Укрыться в безразличии или в башне из слоновой кости тоже вряд ли удастся, не заглушая совесть. Остается применимой лишь формула «наименьшего зла», столь дискредитированная тем, как используют ее социал-демократы, – если применять ее с самой охлажденной ясностью сознания.

Социальный порядок, хотя и необходим, по самой сути плох, каков бы он ни был. Невозможно упрекать угнетенных им за то, что они подрывают его, насколько это им под силу; когда они смиряются, это производит в них не добродетель, а напротив, унижение, которое гасит в них мужественные свойства. Равно и тех, кто его организует, невозможно упрекать в его защите, выставляя ее как заговор против общего блага. Борьба между согражданами в ее различных видах происходит не из-за отсутствия понимания или доброй воли; она коренится в природе вещей и может быть не угашена, а разве что подавлена принуждением. Для тех, кто любит свободу, желательно не то, чтобы эта борьба исчезла, но только чтобы она оставалась ниже определенного порога насилия.

«Илиада», или Поэма о силе

(1938–1939)[11]

Эссе о великой гомеровской поэме – одна из наиболее часто издаваемых и читаемых работ Симоны Вейль. Кажется неслучайным, что именно с нее началось знакомство русскоязычной читательской аудитории с мыслью Симоны в уже столь далеком 1990 году. Трудно спорить с очевидным: для русского самосознания опорными точками, не только в чисто историческом, но прежде всего в нравственном плане, являются войны. Более того, в воображении русского человека война часто предстает отчаянно-захватывающей игрой со смертью, дающей и испытать совершенно особое, исключительное чувство полноты жизни, и ощутить себя на пороге бессмертия. Это переживание, близкое к религиозному экстазу, ярко выражено в стихах «нашего всего».

Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю (…)Всё, всё, что гибелью грозит,Для сердца смертного таитНеизъяснимы наслажденья —Бессмертья, может быть, залог!И счастлив тот, кто средь волненьяИх обретать и ведать мог1.

Русскому, в обыденной жизни раздавленному и униженному бездушием и тупостью деспотизма, кричащей иррациональностью нашего жизнеустройства, война дает острое чувство смысла. Народам многоплеменной и разноверной империи, соединяемой лишь силой центральной власти и огромностью евразийской равнины, нигде не ставящей для этой силы естественных преград, война позволяет забыть вековые обиды и неприязни в азартном счастье какой-то мальчишеской игры:

…Как весело перед строямиЛетать на ухарском конеИ с первыми в дыму, в огне,Ударить с криком за врагами!Как весело внимать: «Стрелки,Вперед! сюда, донцы! Гусары!Сюда, летучие полки,Башкирцы, горцы и татары!»Свисти теперь, жужжи свинец!Летайте ядры и картечи!Что вы для них? для сих сердецПриродой вскормленных для сечи?Колонны сдвинулись, как лес.И вот… о зрелище прекрасно!Идут – безмолвие ужасно!Идут – ружье наперевес;Идут… ура! – и всё сломили,Рассеяли и разгромили:Ура! Ура! – и где же враг?..2

Анализ психологии войны проводится Симоной не на материале войн современности, скрупулезно зафиксированных печатью, фото- и кинохроникой во всем их неприкрытом ужасе, а на материале эпических описаний, выполненных с помощью традиционных, стандартизованных элементов и речи, характеризующейся «уравновешенно-созерцательным спокойствием».3 Но делает это она с таким сильным и непосредственным чувством, будто речь идет о чем-то совершенно недавнем и близком, имеющем к нам самое прямое отношение. Как бы там ни было, она пишет не психологическое исследование и не литературное эссе. Задача Симоны становится понятнее из ее работ 1940–1943 годов – того периода, когда у нее сложилось видение духовного переустройства христианской, а вслед за нею и мировой цивилизации на основе мистического возрождения.

Преобладающей тенденции своего времени – политическому тоталитаризму, водворяющемуся под видом «народных революций», «восстания масс», чтобы полностью подчинить себе как социальное и личное бытие, так и сознание этих масс диктатуре государства, – Симона противопоставляет идею религиозно-мистической революции, имеющей целью максимально освободить ум и совесть человека от социального давления, поставить один на один с Богом – но Богом не всемогущим, карающим, судящим, а Богом, страдающим в лице нашего мучимого, отверженного, гибнущего собрата.

Показательно, что именно в «Илиаде», поэме, посвященной описанию массового человекоубийства, Симона находит выражение истинного религиозного духа. Она проводит прямую линию от «Илиады» к Евангелиям, находя здесь и там наиболее чистое свидетельство как о власти над миром необходимости, так и о преодолевающей эту власть «сверхъественной справедливости».

Тем самым любовное и внимательное изучение гомеровского эпоса становится важнейшим средством воспитания в духе новой мистики и, как следствие, – элементом общественного переустройства, принципы которого излагает Симона в ряде работ 1942–1943 годов. Всем сторонам жизни общества должен быть возвращен, по мнению Симоны, искони им свойственный религиозный смысл. Религиозный в вышеописанном понимании религии как наставницы в сверхъестественной справедливости.

В отличие от марксистов, Симона не верит в возможность создания мира без насилия и войн. Гомеровское сострадание врагу, как человеку, так же, как ты, бессознательно устремленному ко благу, и так же, как ты, подвластному сокрушительному закону необходимости, – это и есть, по Симоне, расположение духа, с каким только и возможно выходить на бой. Сознание «правого дела» никого на самом деле не оправдывает. Победа, пусть и в «справедливой» войне, является тяжелейшим нравственным искушением, преодолеть которое, не уронив себя до унижения, ограбления, притеснения поверженного противника, под силу только святому, не боящемуся пойти против преобладающего в собственном лагере настроя. «Беглянкой из лагеря победителей» называет Симона справедливость в Тетрадях 1942 года4. «Любить и быть справедливым, – пишет она, – может только тот, кто познал на себе власть силы – и научился не угождать ей»5.


Подлинным героем, подлинной темой, подлинным центром «Илиады» является сила. Сила, которой распоряжаются люди, сила, подчиняющая людей, сила, перед которой сжимается человеческая плоть. Мы постоянно наблюдаем здесь, как отношения силы изменяют человеческую душу, как увлекает и ослепляет душу сила, которую она, казалось бы, имеет в своем распоряжении, как сгибает душу гнет силы, когда она ему подвергается. Те, кому мечталось, что благодаря прогрессу сила уже отходит в прошлое, могут рассматривать поэму Гомера как исторический документ. Но те, кто способен видеть, что сила и сегодня, как прежде, находится в центре всей истории человечества, найдут в «Илиаде» самое лучшее, самое чистое из зеркал.

Сила есть то, что превращает в вещь каждого, на кого она воздействует. Действуя до своего предела, сила делает человека вещью в самом буквальном смысле: она делает его трупом. Был человек, миг – и нет никого. «Илиада» не устает показывать нам эту картину:

…много коней крутошеихС грохотом мчало в прорывы меж войск колесницы пустые,Жадно томясь по возницам. А те по равнине лежали,Больше для коршунов, чем для супруг своих милые видом.6

Герой стал вещью, которую тащит в пыли колесница:

…растрепалисьЧерные волосы, вся голова, столь прекрасная прежде,Билась в пыли. В то время врагам громовержец КронионДал над трупом его надругаться в его же отчизне.7

Горечь этой сцены нам дано вкусить в чистом виде; Гомер не пытается разбавить ее никакими ободряющими фантазиями. Ни тебе утешительного «бессмертия», ни пошлого ореола «славы» или «родины».

Члены покинув его, душа отлетела к Аиду.Плачась на участь свою, покидая и крепость, и юность.8

Еще добавляет горечи – так болезнен этот контраст! – внезапно возникающее и тут же исчезающее напоминание об ином мире, о далеком, непрочном и трогательном мире домашнего покоя, семьи, где каждый человек для своих близких есть самое дорогое:

А пышнокосым служанкам своим приказала поставитьМедный треножник большой на огонь, чтобы теплая ваннаГектору в доме была, когда он вернется из битвы.Не было в мыслях у глупой, что Гектор, вдали от купаний,Чрез ахиллесовы руки смирён совоокой Афиной.9

Поистине, он был далек от теплых ванн, несчастный. И не только он. Почти все действие «Илиады» проходит вдалеке от теплых ванн. Почти вся жизнь человеческая всегда проходила вдали от теплых ванн.


Сила, которая убивает, – лишь суммарный и грубый образ силы. Насколько же более разнообразна в своих методах, насколько более изощренна в своих эффектах другая сила, та, что не убивает. Скажем так: которая еще не убивает. Обязательно ли она убьет, или, может быть, убьет, или только задержалась над головой того, кого готова убить в любой момент: в любом случае она обратит человека в камень. Из власти превратить человека в вещь, убив его, проистекает другая власть, тоже способная на чудесные превращения в своем роде: это власть обращать в камень еще живого человека. Он жив, у него есть душа; и, однако, он – вещь. Очень странное существо – одушевленная вещь; странно для души это состояние. Кто сможет высказать, сколько душе приходится поминутно скручиваться и сгибаться, чтобы к нему приспособиться? Она ведь не создана обитать в вещи; когда ее к тому принуждают, в ней не остается ничего, что не страдало бы от насилия.

Безоружный и нагой человек, на которого направлено копье, становится трупом еще до того, как его коснется оружие. Еще мгновение он на что-то рассчитывает, что-то делает, на что-то надеется:

Так размышлял он и ждал. А тот приближался в смятенье,Чтобы с мольбою колени обнять Ахиллеса. Всем сердцемСмерти злой избежать он стремился и сумрачной Керы…………………………………………одною рукой с мольбой обнимал его ноги,Острую пику другой ухватил и держал, не пуская.10

Но скоро он понял, что копье от него не отведут. И вот, все еще дыша, он уже не более как вещь; все еще думая, он не способен думать ни о чем.

Так Приамов блистательный сын обращался к ПелидуС словом мольбы; но в ответ неласковый голос услышал…………………………………………..У Ликаона мгновенно расслабли колени и сердце.Выпустил пику из рук он и на землю сел, распростершиОбе руки. Ахиллес же, свой меч обнажив отточенный,Около шеи ударил в ключицу, и в тело глубокоМеч погрузился двуострый. Ничком Ликаон повалился.Черная кровь выливалась и землю под ним увлажала.11

Когда, вне всякого сражения, слабый и безоружный чужак умоляет воина, он тем самым не обрекает себя на смерть; но одним нетерпеливым движением воин может отнять у него жизнь. И этого довольно, чтобы плоть его утратила главное свойство живой материи. Кусочек плоти свидетельствует о том, что жив, прежде всего способностью вздрогнуть; лапка лягушки под током вздрагивает. Вид вблизи или прикосновение чего-то ужасного или устрашающего заставляет содрогнуться любую массу из плоти, нервов и мускулов. Только тот, кто просит пощады, не вздрагивает, не трепещет, ему не оставлено даже этого; сейчас он прильнет губами к предмету, который более всего внушает ему ужас:

В ставку великий Приам незаметно вошел и, приблизясь,Обнял колени Пелида и стал целовать его руки, —Страшные, кровью его сыновей обагренные руки.12

Вид человека, доведенного до такой степени несчастья, леденит почти как вид трупа.

Так же, как если убьет человек в ослепленье тяжеломМужа в родной стороне и, в другую страну убежавши,К мужу богатому входит и всех в изумленье ввергает,Так изумился Пелид, увидав боговидного старца;Так изумилися все и один на другого глядели.13

Но пройдет лишь мгновение, и самое присутствие страдальца будет забыто.

Плакать тогда об отце захотелось Пелееву сыну.За руку взяв, от себя старика отодвинул он тихо.Плакали оба они. Припавши к ногам Ахиллеса,Плакал о сыне Приам, о Гекторе мужеубийце.Плакал Пелид об отце о своем, и еще о Патрокле.Стоны обоих и плач по всему разносилися дому.14

Не бесчувственность побудила Ахилла одним мановением оттолкнуть на землю старца, обнимавшего ему колени; напротив, слова Приама, вызвав у него в памяти образ старого отца, тронули его до слез. Просто он вдруг обнаруживает себя столь свободным в своих отношениях, в своих движениях, как если бы его колен касался не умоляющий человек, а бездушный предмет. Любое человеческое существо рядом с нами обладает некой властью одним своим присутствием остановить, задержать, изменить любое движение, намеченное нашим телом. Прохожий заставляет нас свернуть с дороги иным образом, чем это сделала бы табличка с надписью. Когда мы дома одни, мы встаем, ходим по комнате и снова садимся не так, как если бы у нас был гость. Но это необъяснимое влияние человеческого присутствия теряется у людей, которых одно нетерпеливое движение другого человека может лишить жизни – и еще прежде, чем его мысль успеет приговорить их к смерти. Перед этими людьми другие ведут себя так, будто их здесь нет; в свою очередь, перед угрозой быть мгновенно превращенными в ничто они как будто и сами превращаются в ничто. Толкнешь их – они упадут, а упавши, останутся на земле до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их поднять. Но даже если их поднимут, если их удостоят теплого слова, они все равно не решатся принять это воскрешение всерьез, не посмеют выразить свое желание; раздраженный голос моментально повергает их в молчание.

Так он сказал. Испугался старик и послушал приказа.15

В лучшем случае умоляющие, однажды получив милость, вновь становятся такими же людьми, как и остальные. Но есть существа более несчастные, которые, не умирая, остаются вещью в течение всей жизни. В их днях нет больше ни отрады, ни простора, ни места для воли, которая исходила бы от них самих. Это не значит, что их жизнь суровее, чем у других, или что они поставлены ниже в социальном отношении; просто это уже иная человеческая порода – компромисс между человеком и трупом. Что человек может быть вещью – это противоречит логике; но когда невозможное делается реальностью, тогда противоречие становится в душе разрывом. Ежеминутно эта вещь стремится быть мужчиной, женщиной – но ей это ни на миг не удается. Смерть, растянувшаяся на целую жизнь; жизнь, которую смерть парализовала задолго до того, как ее прекратить.

bannerbanner