
Полная версия:
Пан Володыевский
Гетман писал:
«Дорогой мой и милый Володыевский. За то, что ты так без промедлений присылаешь мне все новости, я тебе очень благодарен и благодарна должна быть отчизна. Война неизбежна, я получил из другого источника известие, что в Кучункаврийской степи стоит большая сила; вместе с ордой – до трех сот тысяч. Орды двинутся со дня на день. Ничем султан так не интересуется, как Каменцем. Я надеюсь, что эту змею – Тугай-беевича – Господь выдаст в руки твои или в руки Нововейского, над несчастьем которого я искренне скорблю.
Что касается того, чтобы ты был при мне, то видит бог, как я этого хочу, но это невозможно. Хотя пан генерал подольский не всегда с одинаковым дружелюбием относился ко мне после выборов, но я хочу послать ему лучшего солдата, ибо берегу Каменецкую твердыню как зеницу ока. Там будет много людей, которые за свою жизнь раз или два воевали. Но все же война для них дело не очень привычное. А человека, для которого война – что-то вроде насущного хлеба, который мог бы в каждом случае дать совет, там не будет; а если и найдется, то не пользующийся большим влиянием. Поэтому я посылаю тебя, ибо хотя Кетлинг – хороший воин, но там он меньше известен, чем ты, между тем как глаза всех будут обращены на тебя, и я думаю, что хотя главное начальство будет поручено другому, но тому, что скажешь ты, все охотно подчинятся. Небезопасна эта служба в Каменце, но ведь мы уже привыкли за других мокнуть и за других холодать. Наша награда – слава и благодарность потомства, но отчизна – первое дело, и мне нечего торопить тебя ее спасать».
Письмо это, прочитанное в присутствии всех офицеров, произвело сильное впечатление, – все предпочитали сражаться в открытом поле, чем в крепости. Володыевский понурил голову.
– Что ты думаешь, Михал? – спросил пан Заглоба.
Он поднял лицо, уже спокойное, и ответил спокойным голосом, как будто ничего не случилось:
– Пойдем в Каменец! О чем мне еще раздумывать?..
И могло казаться, будто ничего другого ему и в голову не приходило. Минуту спустя он зашевелил усиками и прибавил:
– Да, милые товарищи, пойдем в Каменец, но не отдадим его, пока сами не погибнем!
– Пока сами не погибнем! – повторили офицеры. – Двум смертям не бывать, одной не миновать!
Пан Заглоба некоторое время молчал, обводя глазами всех присутствующих и видя, что они ждут, что он скажет, вдруг засопел и сказал:
– Иду с вами! Черт побери!
IX
Когда земля пообсохла и покрылась травой, двинулся на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам сам хан с пятьюдесятью тысячами астраханской и крымской орды. И сам хан, и его родственники, и все главные мурзы, и беи были одеты в кафтаны, подаренные падишахом, и шли они на Речь Посполитую не так, как ходили всегда, – за добычею и пленниками, – а шли на священную войну, на погибель Ляхистану и всему христианству.
Другая, еще более грозная, туча собиралась под Адрианополем, и это наводнение должна была удержать одна только Каменецкая крепость, а вся Речь Посполитая была как открытая степь, как больной человек, который не может не только защищаться, но даже встать на ноги. Силы Речи Посполитой истощились прежними, хотя и победоносными, войнами – шведскими, прусскими, русскими, казацкими и венгерскими, военными конфедерациями и бунтом презренной памяти Любомирского, а теперь ее окончательно ослабили домашние смуты, бездарность короля, ослепление безмозглой шляхты и ужасы междоусобной войны. Тщетно великий Собеский предсказывал гибель, никто не хотел верить в войну; не было принято никаких мер для защиты: в казне не было денег, у гетмана войск. Против такого неприятеля едва могли бы устоять союзные войска всех христианских народов, а у гетмана было всего несколько тысяч войска.
Между тем на Востоке, где все совершалось по воле падишаха, где народ был послушным орудием в руках одного человека, все было иначе. С той же минуты, как было поднято великое знамя пророка, как бунчуки были развешены на воротах сераля и на башне сераскериата, а улемы возвестили священную войну, и тронулись пол-Азии и весь север Африки. Сам падишах явился весной на Кучункаврийской равнине и стал собирать уже давно небывалое по своему могуществу войско. Сто тысяч спагов и янычар – отборного турецкого войска – находились при его священной особе, а потом стали собираться войска из всех отдаленных провинций и владений. Те, которые жили в Европе, явились раньше всех. Пришли конные отряды боснийских бегов, быстрые, как молния, в одеждах ярких, как пламя. Пришли дикие албанские воины – пехотинцы, вооруженные турецкими кинжалами, пришли ватаги отуреченных сербов, пришел народ, который жил по берегам Дуная и ниже, по ту сторону Балкан или еще ниже – с греческих гор. Каждый паша вел за собой целую армию, и каждая из них могла залить собой беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, пришло множество добруджских и белгородских татар, прибыло несколько тысяч липков и черемисов, которыми командовал страшный Азыя Тугай-беевич и которые должны были быть проводниками турецких войск в несчастной и хорошо им знакомой стране. Потом хлынуло всеобщее ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собой вооруженные толпы, начиная с диких горцев из поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями берегов Евфрата и Тигра. На призыв калифа явились арабы, и их бурнусы точно снегом покрыли Кучункаврийскую равнину; тут были и кочевники из песчаных пустынь, и жители всех городов, от Медины до Мекки. Не остались дома и египетские вассалы, и те, что сидели в многолюдном Каире, и те, что любовались по вечерам освещенными вечерней зарей пирамидами, и те, что жили в мрачных странах, откуда вытекает священный Нил, и те, чья кожа, опаленная солнцем, была черна, как сажа, – все они в полном вооружении стояли у Адрианополя и каждый вечер молились о победе для ислама и о гибели для страны, которая целые века одна заслоняла весь мир от исповедников пророка.
Были здесь сотни тысяч вооруженного народа, – сотни тысяч лошадей ржали на равнине, сотни тысяч волов, овец и верблюдов паслись рядом с лошадьми. Можно было думать, что, по воле Божьей, ангел изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и повелел им идти в страну, где солнце бледнее и где степь зимой покрывается снегом. И шли они вместе со стадами, как бесчисленный муравейник белых, темных и черных воинов. Сколько там слышалось наречий, сколько одежд блестело и пестрело в лучах весеннего солнца! Один народ дивился другому; чужды они были друг другу по обычаям, оружию, военным приемам, и только вера объединяла эти блуждающие племена, и только, когда муэдзины призывали их на молитву, тогда все эти разноязычные полчища поворачивались лицом на восток и взывали к Аллаху.
Одной прислуги при дворе султана было больше, чем всех войск в Речи Посполитой. За войсками и вооруженными добровольцами тянулись толпы торговцев, продававших всякие товары; их возы вместе с войском переправлялись через реку. Двое трехбунчужных пашей, шедших во главе двух войск, должны были заботиться о том, как прокормить весь этот человеческий муравейник, поэтому всего было в изобилии.
За войском шло двести пушек, из них десять было осадных, таких огромных, каких не было ни у одного христианского короля. Азиатские беглербеи расположились на правом крыле, европейские – на левом. Палатки занимали такое огромное пространство, что рядом с ним Адрианополь казался не очень большим городом. Шатры султана, сверкавшие пурпуром, шелковыми кистями и золотым шитьем, составляли как бы отдельный город. Среди них роилась вооруженная стража, черные абиссинские евнухи в желтых и голубых кафтанах; великаны из курдских племен, предназначенные для переноски тяжестей, и юные, необыкновенно красивые пажи, и множество другой прислуги, одетой в пестрые, яркие, как степные цветы, одежды: стремянные, повара, виночерпии, факельщики и прислуга знатнейших придворных.
На обширном майдане, вокруг султанской ставки, которая своим великолепием и роскошью напоминала правоверным обетованный рай, находились ставки, уступавшие в роскоши ставке султана, но все же необычайно роскошные: ставки визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакана, Кара Мустафы, на которого были обращены все взоры, не исключая даже самого султана, как на будущее «солнце войны».
Перед шатрами падишаха виднелась великолепная стража «поляхской» пехоты в таких высоких тюрбанах, что люди, носившие их, казались великанами. Вооружены они были дротиками на древках и короткими, кривыми мечами. Их полотняные палатки находились рядом с шатрами султана. Далее стоял лагерь страшных янычар, вооруженных мушкетами и копьями, – главная сила турецкой армии. Ни кесарь немецкий, ни король французский не могли похвастать таким количеством отборной пехоты. В войнах с Речью Посполитой менее выносливые турецкие подданные не могли устоять перед равным по численности регулярным польским войском, и только численное превосходство иной раз давало им победу. Но янычары не боялись и грудью встречать польскую конницу. Они внушали страх всему христианскому миру, их боялись даже в Царьграде. Неоднократно сам султан трепетал перед этими преторианцами, а главный ага этих «барашков» был всегда одним из самых знаменитых сановников дивана.
За янычарами стояли спаги, за ними – регулярные войска пашей, а дальше ополченцы. Все эти войска уже несколько месяцев стояли под Константинополем, ожидая, пока армия эта не пополнится новыми полчищами из самых отдаленных владений султана и пока весеннее солнце не обсушит землю и этим облегчит поход на Ляхистан.
Солнце, как будто тоже покоряясь воле султана, заливало землю горячими лучами. С начала апреля до мая только несколько раз теплые дожди оросили Кучункаврийскую равнину, остальное время над шатром султана висел голубой божий шатер, без единой тучки. Солнечные лучи чернели на белых полотнищах палаток, на громадных тюрбанах, на разноцветных одеждах, на остроконечных шлемах, знаменах и копьях, заливая все: и лагерь, и палатки, и людей, и стада – морем яркого света. Вечером на погожем небе блестел незатуманенный месяц и тихо покровительствовал этим несметным полчищам, которые под его знаком шли покорять новые земли; потом он стал подниматься все выше и бледнел при блеске костров, и когда они разгорались на всем необозримом пространстве, когда пешие арабы из Дамаска и Алеппо зажигали зеленые, красные, желтые и голубые фонари около шатров султана и визирей, то казалось, что часть неба упала на землю и что это звезды так мигают и мерцают на широкой равнине.
Образцовый порядок и дисциплина царили в войсках. Перед волей султана гнулись паши, как слабый тростник под ветром, перед пашами гнулись войска. Провианта было достаточно и для людей, и для скота. Все доставлялось вовремя и в избытке. Образцово соблюдались часы, предназначенные Для военных упражнений, для отдыха и для молитвы. Когда муэдзины начинали призывать правоверных к молитве с сооруженных наскоро деревянных минаретов, все воины обращались лицом к востоку, каждый из них расстилал на земле кожу или коврик, и все как один падали на колени. Такой порядок и дисциплина придавали бодрости толпе, и сердца воинов наполнялись надеждой на победу.
Султан, прибыв в лагерь под конец апреля, все же не сразу двинулся в поход. Он ждал больше месяца, пока не обсохла земля; тем временем он обучал войска, приучал их к походной жизни, управлял, принимал послов в своей крытой пурпуром палатке и совершал все обряды.
Прекрасная, как сон, первая жена султана Кассека сопровождала его в этом походе, а за нею следовал ее двор, тоже похожий на райский сон.
Повелительница ехала в позолоченной колеснице под пурпурным балдахином, за нею следовали возы, белые сирийские верблюды с поклажей, тоже покрытые пурпуром. Баядерки пели ей песни. Когда усталая от дороги повелительница опускала свои шелковистые ресницы, раздавались нежные, тихие звуки инструментов и убаюкивали ее. Во время дневного зноя над ней колебались опахала из павлиньих и страусовых перьев; драгоценные восточные благовония курились в индийских чашах перед ее шатром. С нею были все сокровища, все редкости и богатства, какие только мог добыть Восток и могущественный султан. Баядерки, черные евнухи, мальчики, похожие на ангелов, сирийские верблюды, арабские кони, словом, все шествие сверкало бисером, парчой, золотом, отливало всеми цветами радуги от брильянтов, рубинов, смарагдов и сапфиров. Перед этим шествием падали ниц все народы, не смея взглянуть в лицо той, на которую имел право лишь один султан, и, казалось, шествие это сам Аллах перенес на землю из мира грез и райских видений.
Солнце пригревало все сильнее и сильнее, и, наконец, наступили знойные дни. И вот, однажды вечером на высокой мачте перед султанским шатром появилось знамя, и выстрел из пушки возвестил, что поход на Ляхистан начат. Послышался бой священного барабана, за ним грянули все другие; раздался пронзительный звук дудок, набожные завывания полунагих дервишей, и ночью, чтобы избежать дневного зноя, двинулся табор, вышли те паши, которые должны были доставлять продовольствие войскам, тронулся целый легион ремесленников, которые должны были разбивать шатры, тронулись стада вьючного и предназначенного на убой скота. Войско должно было выйти через несколько часов после первого сигнала.
Поход должен был продолжаться каждую ночь по шесть часов, и притом так, чтобы войско, придя на стоянку, находило там и готовую пищу, и место для отдыха.
Когда наконец пришло время трогаться и войску, султан выехал на возвышение, чтобы охватить глазами все свои силы и полюбоваться ими. С ним был визирь, улемы и молодой каймакан, Кара Мустафа, «восходящее солнце войны», и стража, состоявшая из «поляхской» пехоты. Ночь была тихая и светлая; месяц ярко светил, и султан мог бы осмотреть все войско, если бы человеческий взор был в состоянии сразу охватить его: войско хотя и шло тесными колоннами, но растянулось на несколько десятков верст.
Но все же он обрадовался в душе и, перебирая четки из благовонного сандалового дерева, возносил глаза к небу, благодаря Аллаха за то, что он сделал его властелином стольких войск и стольких народов. Вдруг, когда передние отряды скрылись из виду, он прервал молитву и, повернувшись к молодому каймакану, Черному Мустафе, сказал:
– Я забыл, кто идет впереди?
– Свет небесный, – ответил Кара Мустафа, – впереди идут липки и черемисы, а ведет их твой пес, Азыя, сын Тугай-бея.
X
Азыя, сын Тугай-бея, после долгой стоянки в Кучункаврийской равнине действительно двинулся во главе липков впереди всех турецких войск к границам Речи Посполитой.
После тяжелого поражения, нанесенного ему рукой Баси, счастливая звезда, казалось, снова начала светить ему. Прежде всего он выздоровел. Правда, красоты он раз и навсегда лишился, один глаз совсем вытек, нос был раздроблен, а лицо его, когда-то напоминавшее сокола, теперь было страшно и безобразно. Но именно то, что лицо его было страшно, вселяло к нему еще большее уважение среди добруджских татар. Его прибытие произвело большое впечатление в лагере, и слава о его подвигах в рассказах людей достигла небывалых размеров. Говорили, что он привел всех липков и черемисов на службу султана, что он разбил ляхов так, как никто никогда не разбивал их; что он сжег все города на берегу Днестра, перерезал гарнизоны и взял ценную добычу. Те, которые должны были еще идти в Ляхистан, те, которые, прибыв из далеких стран Востока, до сих пор еще не знали «ляшского» оружия, те, у кого тревожно билось сердце при мысли о том, что им скоро придется встретиться лицом к лицу с конницей неверных, – видели в молодом Азые воина, который уже имел дело с ляхами и не только не испугался их, но победил и положил счастливое начало войне. Один уже вид богатыря наполнял все сердца бодростью, а так как Азыя был сыном страшного Тугай-бея, имя которого гремело на всем Востоке, то все взоры были обращены на него.
– Ляхи воспитали его, – говорили о нем, – но он, сын льва, искусав их, вернулся на службу к падишаху.
Сам визирь пожелал его видеть, а «восходящее солнце войны», молодой каймакан Кара Мустафа, влюбленный в воинскую славу и диких воинов, полюбил его. Они оба усердно расспрашивали Азыю про Речь Посполитую, про гетмана, войско и Каменец и радовались его ответам, видя по ним, что война будет не трудная и что она принесет султану победу, а ляхам поражение, а им обоим звание гази, то есть завоевателей. И впоследствии Азыя не раз имел возможность падать ниц перед визирем, сидеть на пороге палатки каймакана и получать от них обоих в подарок верблюдов, лошадей и оружие.
Великий визирь подарил ему кафтан из серебряной парчи, что еще больше возвысило Азыю в глазах всех липков и черемисов. Кричинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творковский, Александрович – словом, все ротмистры, которые служили когда-то Речи Посполитой, а теперь вернулись на службу к султану, все беспрекословно подчинялись команде Азыи, преклоняясь перед ним, как перед княжеским сыном и воином, которому пожалован кафтан. Он стал влиятельным мурзою, и ему беспрекословно повиновались две с лишком тысячи воинов – несравненно лучших, чем обыкновенные татары. Предстоящая война, в которой молодой мурза мог отличиться скорее, чем кто-нибудь другой, могла доставить ему славу, почести и власть. А все же Азыя носил яд в душе. Во-первых, самолюбие его страдало оттого, что татары для турок, в особенности же для янычар и спагов, были чем-то вроде гончих собак для охотников. Сам он пользовался влиянием, но вообще татар считали плохим войском. Турок нуждался в них, иной раз боялся, но в лагере им пренебрегал. Заметив это, Азыя отделил липков от других татар, как особую и лучшую часть орды, но этим сразу вооружил против себя других добруджских и белгородских мурз и не убедил турецких офицеров в превосходстве липков над остальными ордынцами. С другой стороны, воспитанный в христианской стране, среди шляхты и рыцарства, он не мог привыкнуть к обычаям Востока. В Речи Посполитой он был только простым офицером, да и то незначительного чина, все же при встрече со старшинами, и даже с самим гетманом, он не был вынужден так унижаться, как здесь, где он был мурзой и вождем всех липков. Здесь ему приходилось падать ниц перед визирем, бить земные поклоны перед каймаканом, расстилаться перед пашами, улемами, перед главным агой янычар. Азыя к этому не привык, он помнил, что он сын витязя, душа его была полна дикости и горести и стремилась так высоко, как устремляются орлы, и он очень страдал.
Но особенно мучительны были мысли о Басе – они жгли его, как огнем. Важно не то, что слабая женская рука свалила его с лошади, его, который под Брацлавом и Кальником и в сотне других мест вызывал на бой и поражал насмерть самых грозных запорожских наездников; важен даже не стыд и позор, но он безгранично, без памяти был влюблен в эту женщину, он хотел обладать ею в своем шатре, смотреть на нее, бить ее и целовать. Если бы ему предложили на выбор: стать падишахом, владеть половиной мира или держать ее в своих объятиях, ощущать ее теплоту, ее дыхание, ее уста на своих устах, то он выбрал бы ее, ее бы предпочел Царьграду, Босфору и званию калифа. Он жаждал ее, потому что любил ее, и, любя, ненавидел; чем чище она была, чем вернее мужу и непорочнее, тем более желал он обладать ею. Не раз, сидя в своей палатке, он вспоминал, как однажды в овраге после сражения с Азбой-беем он целовал ее глаза; когда же он вспоминал, что под Рашковом он прижимал ее к своей груди, то безумная, дикая страсть охватывала все его существо. Он не знал, что с ней случилось, не погибла ли она в дороге? При мысли, что, быть может, она замерзла, он то испытывал облегчение, то тоску. Бывали минуты, когда он думал, что лучше было бы не похищать ее, не сжигать Рашкова, не приходить сюда, а остаться липком в Хрептиеве, лишь бы видеть ее.
Зато несчастная Зося Боская была в его шалаше. Жизнь ее проходила в рабском услужении, в позоре и в вечном ужасе, ибо в сердце Азыи к ней не было ни капли сострадания. Он попросту издевался над нею только за то, что она не была Басей. В ней была свежесть и прелесть полевого цветка, в ней была молодость и красота, и он наслаждался ее красотой, но при каждом удобном случае он попирал ее ногами и стегал плетью ее нежное белое тело. Жизнь для нее стала страшнее ада, ибо она жила уже без всякой надежды. Жизнь ее зацвела в Рашкове, зацвела весенним цветком любви к Нововейскому. Она полюбила его от всей души, полюбила эту рыцарскую, благородную, честную натуру, и вот она стала игрушкой, невольницей отвратительного слепца; дрожа, как избитая собака, она должна была ползать у его ног, смотреть ему в глаза, смотреть на его руки, не хватаются ли они за плетку, и сдерживать дыхание, и сдерживать слезы.
Она прекрасно знала, что для нее уже нет и не может быть спасения; если бы даже какое-нибудь чудо смогло вырвать ее из этих страшных рук, все же она не была прежней Зосей, белой, как первый снег, способной за любовь заплатить чистотой сердца. Все это прошло безвозвратно. А так как в постигшем ее позоре с ее стороны не было никакой вины, так как она всегда была непорочна как агнец, кротка как голубка, доверчива как дитя, так как она искренне любила, то она никак не могла понять, почему судьба обидела ее так страшно, что обиду эту уже ничем нельзя вознаградить; не могла понять, почему тяготеет над нею такой неумолимый гнев Божий, и этот душевный разлад еще усиливал ее боль, ее отчаяние.
Так проходили ее дни, недели, месяцы. Азыя еще зимой прибыл в Кучункаврийскую равнину, а поход к границам Речи Посполитой начался только в июне. Все это время проходило для Зоей в позоре, в муках и в труде. Так как Азыя, несмотря на ее нежность и красоту, несмотря на то, что она жила в его шатре, не только не любил ее, но скорей ненавидел за то, что она не была Басей, и смотрел на нее как на простую невольницу, то она должна была и работать как невольница. Она водила его лошадей, его верблюдов на водопой, приносила воду для омовения, дрова, расстилала шкуры на ночь. В других отрядах турецких войск женщины не выходили из шатров, из страха перед янычарами или из уважения к обычаям, но лагерь липков стоял поодаль, а обычай не выпускать на улицу женщин между липками не был распространен: живя когда-то в Речи Посполитой, они привыкли к другим обычаям. Невольницы простых солдат выходили даже с непокрытым лицом. Женщинам, правда, запрещено было выходить дальше границы липковского лагеря, ибо за этими границами их бы непременно похитили, но в пределах лагеря они могли ходить свободно и заниматься хозяйством.
Несмотря на то что Зосе было тяжело носить дрова, ходить с лошадьми и верблюдами на водопой, но и это было для нее некоторым утешением: в палатке она не смела плакать, а здесь она безнаказанно давала волю слезам. Однажды, возвращаясь с вязанкой дров, она встретилась с матерью, которую Азыя подарил Галиму. Они упали друг другу в объятия, и их пришлось разнимать силой, и, хотя Азыя избил потом Зосю, все же это была сладостная встреча. В другой раз, стирая у брода белье Азыи, она издали увидала Эвку, которая шла с ведрами воды. Эвка стонала под тяжестью ведер; фигура ее сильно изменилась и отяжелела, но черты ее лица, хотя и закрытого фатой, напомнили Зосе Адама, и такая боль схватила ее за сердце, что она на минуту потеряла сознание. Но от страха они ни слова не сказали друг другу.
Страх этот заглушал и притуплял в Зосе все чувства и, наконец, сменил в ней собой все желания, надежды, воспоминания. Не быть битой – стало теперь целью ее жизни. Бася, на ее месте, в первый же день убила бы Азыю его собственным ножом, не думая о том, что могло бы ожидать ее за это; но робкая Зося, еще ребенок почти, не обладала решительностью Баси. И дошло до того, что она считала благодеянием, когда страшный Азыя под влиянием минутной страсти приближал свое изуродованное лицо к ее устам. Сидя в палатке, она не спускала глаз с своего господина, стараясь узнать, гневается он или нет, следя за каждым его движением, стараясь угадать все его желания.
А когда случалось, что она не угадывала, и когда у него, как некогда у старого Тугай-бея, сверкали от ярости зубы, Зося, вне себя от ужаса, ползала у его ног, целовала побледневшими губами его сапоги и, судорожно обнимая его колена, кричала, как дитя, которое наказывают:
– Не бей меня, Азыя, прости, не бей!
Он не прощал почти никогда, измывался над нею только за то, что она не была Басей.
Это была прежняя невеста Нововейского. Азыя был неустрашим, но так страшны были счеты между ним и Нововейским, что при мысли об этом великане и о его мести Азыя испытывал некоторую тревогу.
Наступала война, они могли встретиться, и это было очень вероятно. Азыя не мог не думать об этом, а так как мысли эти приходили ему в голову при виде Зоей, то он и мстил ей, как бы желая ударами плети отогнать свою тревогу.
Наконец час пробил и султан повелел начать поход. Липки, а за ними целая тьма добруджских, новоградских и других татар должны были идти впереди. Это было решено султаном, визирем и каймаканом. Но первое время, до Балкан, войска шли вместе. Поход не был утомителен: хотя и началась жара, но войска шли только ночью по шесть часов в сутки. Вдоль всего пути были расставлены бочки с горящей смолой. Путь же султана освещался разноцветными фонарями. По необозримой равнине, подобно морской волне, двигался целый муравейник людей, наполняя, точно саранча, глубокие долины, покрывая собой горы. За войском следовал табор, с ним гарем, за табором – бесчисленные стада.