
Полная версия:
Огнем и мечом
– Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.
Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:
– Кто здесь?
– Вершул! – воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. – Из рекогносцировки?
– Да. А теперь к князю!
– Что там слышно?
– Завтра – битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыри и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.
– А что же князь?
– Князь сказал: хорошо.
– И больше ничего?
– Ничего. Запретил мешать. Топоры там так и стучат! Поработают до утра…
– Пленных не взял?
– Семь человек захватил. Они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко… Что за ночь!
– Видно как днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
– Кости болят… Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, устал. Хоть бы часика два поспать. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
– Идите и вы, – сказал Скшетуский пану Заглобе, – уже поздно… Завтра придется потрудиться…
– А послезавтра в путь, – напомнил пан Заглоба.
Они пошли и, помолившись, легли у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту – только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывало лишь храпение да окрики караульных, стороживших лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва лишь начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал «вставать».
Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.
XXXII
Но это было отступление льва, которому нужно было побольше места для прыжка.
Князь нарочно пустил Кривоноса за переправу, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он ударил своего коня и сделал вид, что обращается в бегство; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора. Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину, до самого табора, убивая всех без пощады; героем этого дня был шестнадцатилетний пан Ак-сак, который первым ударил на запорожцев и вызвал панику в их рядах. Только со своими старыми и опытными солдатами мог решиться князь на такую проделку и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко могло бы перейти в действительное. Этот день закончился для Кривоноса еще более тяжелым поражением, чем первый: у него были отняты все полевые орудия, много знамен, в числе которых были и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунем.
Если бы пехота Корыцкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно был бы взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь и неприятель отошел так далеко, что его нельзя было догнать. Все же Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и провианта. Чернь уже дважды хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно вернуться к Хмельницкому спасло его. Разбитый наголову, потерявший чуть не все войско, Кривонос в отчаянии бежал с уцелевшей его частью в Махновку, куда подошел уже Хмельницкий. В порыве гнева он велел приковать Кривоноса за шею к пушке.
Только потом, когда утих немного его гнев, он вспомнил, что несчастный Кривонос залил кровью всю Волынь, взял Полонное, отправил на тот свет несколько тысяч шляхты и всюду одерживал победы, пока не столкнулся с Еремией. За эти заслуги запорожский гетман сжалился над ним и не только отвязал его от пушки, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
Между тем князь разрешил отдых своему войску, которое тоже сильно пострадало, особенно в последней битве при штурме табора, из-за которого так ловко и стойко отбивались казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран; ранен был, хотя и неопасно, Кушель, и Поляновский, и молодой Аксак. Пан Заглоба, уже освоившийся с теснотой и с битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь без движения, как мертвый, в повозке Скшетуского.
Таким образом судьба помешала поездке в Бар, к тому же князь послал Скшетуского с полком в город Заславль рассеять собравшиеся там толпы черни. И рыцарь отправился, ни словом не намекнув князю о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда, по слухам, направился и князь.
Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, пан Ян разместил войско по деревне и сам остановился в мужицкой избе. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и точно никогда и не уезжал оттуда, что он спит в своей комнате, в цейхгаузе, и что Жендзян, по обыкновению, готовит ему одежду. Но действительность рассеяла его грезы и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнах, – одна лишь фигура Жендзяна не исчезала, и Скшетуский видел его, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни у его панциря, которые от жары покоробило. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их, а Жендзян все сидел у окна.
– Жендзян, – крикнул Скшетуский, – это ты или твой дух? Юноша испугался этого крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
– О боже! Зачем же вы так кричите, сударь? Какой там дух! Я жив и здоров!
– И вернулся?
– А разве вы прогнали меня?
– Подойди же ко мне, я тебя обниму!
Верный слуга бросился к нему и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
– Ты жив! Ты жив!
– О мой пане! От радости я говорить не могу, что вижу вас живым и здоровым! О господи… Но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совсем покоробило… Видно, у вас не было слуги. Ну слава богу! О мой пане!..
– Когда ты приехал?
– Сегодня ночью.
– Почему же ты не разбудил меня?
– А зачем мне было вас будить? Я только утром взял ваше платье.
– Откуда ты приехал?
– Из Гущи.
– Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай!
– Да видите ли, пане, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его с письмом к нему. Ну я и вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам; такая участь постигла бы, верно, и воеводу, будь он дома, хотя он и благочестив, и держит их сторону.
– Говори яснее, не путай, я ничего не могу понять. Ты был у казаков, у Хмеля? Так, что ли?
– Да, у казаков. Они взяли меня в Чигирине и держали у себя, считая своим. Ну одевайтесь, сударь! Боже, как все поношено… и в руки взять нечего. А, чтоб их!.. Вы на меня не сердитесь, сударь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака! Этот дьявол, Богун, отнял их у меня; не будь того толстого шляхтича, я бы с жизнью распрощался!
– Знаю, знаю! Ты не виноват! Этот толстый шляхтич в нашем лагере. Он мне рассказал все как было. Ведь он и панну украл у Богуна, она теперь в Баре и совершенно здорова.
– Слава богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
– Может быть, и так. Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
– Слава богу! Богун тогда повесится: ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, должно быть, вы.
– Откуда ты все это знаешь?
– Слышал. Вы одевайтесь, а я все подробно расскажу – уже и завтрак готов… Когда я выехал на чайке из Кудака, мы ехали страшно долго, против течения, к тому же чайка испортилась, пришлось ее починять. Ехали мы, ехали…
– Ехали, ехали! – перебил его нетерпеливо Скшетуский.
– …и, наконец, приехали в Чигирин, а что там случилось со мной, вы уже знаете.
– Знаю, знаю!
– И вот лежу я в конюшне, света божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий с целой тучей запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их сочувствие запорожцам, и в городе было много убитых и раненых; казаки думали, что я из их числа, и не только не убили меня, а приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хоть им они позволяли все. Пришел я в себя и думаю: что мне делать? А эти черти пошли под Корсунь и там побили гетманов. О сударь! Что видели мои глаза, я даже пересказать не могу! Они ничего не скрывали от меня, считали своим. А я думаю: бежать или нет? Но убедился, что лучше остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуня начали свозить ковры, серебро, драгоценности, у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть на лоб не полезли. Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом – за кварту водки; золотую пуговицу, запонку или султан от шапки можно было купить за полкварты. И я думаю: чем зря сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если бог даст мне вернуться когда-нибудь в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, я отдам им все. Они судятся с Яворскими уж целых пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. И накупил я, сударь, столько добра, что пришлось навьючить двух лошадей; это только и утешало меня в моем горе – уж очень я тосковал по вас!
– Ты, Жендзян, все такой же: из всего сумеешь извлечь пользу.
– Что же худого в том, что Господь меня благословил? Ведь я не крал, даже кошелек, который вы мне дали на дорогу в Розлоги, я возвращаю, потому что до Розлог я не доехал.
С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским; тот, улыбнувшись, сказал:
– Уж если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки оставь у себя и этот кошелек.
– Благодарю покорно! Вот обрадуются родители и девяностолетний дедушка! А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят их по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
– Ты мне уже напомнил! Ах ты такой-сякой! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обешал, то дам другой!
– Покорно благодарю! – сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
– Не за что! Ну продолжай! Что с тобой было?
– Бог помог мне нажиться от этих разбойников. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкасах, раненный князьями. Я мигом в Черкасы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. За лекаря я там и прослыл. Полковник Донец поехал со мной и велел мне ухаживать за этим разбойником. А когда я узнал, что княжна бежала с толстым шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я иду к Богуну и думаю: узнает или не узнает? А он лежат в горячке и сначала не узнал, потом, когда поправился, спросил: «Ты ехал с письмом в Рохтоги?» – «Да» – говорю. «Так это я тебя ранил в Чигирине?» – «Да». – «Ты служишь у Скшетуского?» Тут-то я и начал врать. «Никому, – говорю, – не служу. Я больше видел обид, чем хорошего, на этой службе и потому предпочел идти к казакам, на свободу, и вот уж десять дней как ухаживаю за вами и, бог даст, вылечу!» Он мне поверил и стал со мной откровенничать. От него я узнал, что Розлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли и бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так скрежетал зубами, точно грыз орехи.
– Долго он хворал?
– Долго. Сначала раны зажили, а потом скоро вскрылись, потому что он не берегся. Немало ночей просидел я над ним (чтоб его черт взял!), точно он чего-нибудь стоил… Но я должен вам сказать, что поклялся спасением моей души, что отплачу ему за обиду; и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь; он избил меня как собаку, а ведь я не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто-нибудь другой раньше уложит его. Я мог не раз убить его, часто ведь около него не было никого, кроме меня, но стыдно было убивать лежачего!
– Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного! Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
– Я тоже так думал. Вспомнил я, как родители отправляли меня из дома, и дедушка, благословляя меня, сказал: «Помни, дурак, что ты шляхтич и должен амбицию иметь, служи верно, но не давай и себя в обиду!» И сказал еще, что если шляхтич поступит по-холопски, то сам Господь Иисус Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а тут доверие его росло все больше и больше. Он часто спрашивал: «Чем тебя наградить?» – «Чем твоей милости будет угодно», – отвечал я. И не могу пожаловаться: он наградил меня щедро, а я все брал, чтобы добро не оставалось в разбойничьих руках. Благодаря ему и другие давали мне, так как никого там не любят, как его, – и казаки, и чернь, хоть нет во всей Речи Посполитой шляхтича, который бы так презирал их, как он. Жендзян покачал головой, точно вспоминая что-то, и продолжал:
– Странный он человек! Надо признаться, у него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Господи! Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья, сестра Донца, и гадала, но ничего хорошего не вышло. Хотя она, бесстыжая ведьма, и имеет сношения с чертями, но… девка видная! Как засмеется, точно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, а идет – земля дрожит. Видно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или просто толкнуть, все к себе звала: «Идем, говорит». Да я боялся, как бы черт мне шею не свернул, а тогда бы все, что я собрал, пропало! «Разве тебе мало других?» – говорил я ей. А она: «Ты хоть и мальчишка, а понравился мне». – «Ступай прочь, чертовка!» А она опять: «Понравился ты мне! Понравился!»
– И ты видел, как она ворожит?
– И видел, и слышал. Дым, шипение, писк, какие-то тени. Даже страшно было. Она стоит посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит: «Лях при ней! Сгинь, пропади! Лях при ней!» То насыплет пшеницы на сито, смотрит: зерна так и шевелятся, как черви, а она повторяет: «Лях при ней!» Не будь он такой разбойник, сударь, – право, жаль бы было смотреть на его отчаяние. После каждой ворожбы он бледнел и ломал руки, заклиная княжну простить, что он, как разбойник, ворвался в Розлоги и убил ее братьев. «Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Я бы тебя на руках носил, – говорит, – мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя». Потом вспомнит пана Заглобу и начнет грызть зубами подушку, пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.
– И никогда она ему не ворожила хорошего?
– Что было потом, я не знаю, сударь; он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра, да и я не скрывал, что еду помочь родителям.
– И не грабили тебя?
– Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна. Впрочем, они уж меня совсем своим считали. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, о чем будут говорить у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Приехал я в Гущу, а туда пришел Кривонос и убил Ласку, а я половину своего добра закопал, а с остальным бежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава богу, что я застал вас веселым и здоровым и что можно к свадьбе готовиться. Тогда придет конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, пана нашего, что им не вернуться. Ну вот, поделом им! Может, теперь и война скоро кончится?
– Какое! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
– А вы после свадьбы будете воевать?
– А ты думал, что после свадьбы я трусом стану!
– Нет, не думал; я знаю, что вы не трус, а спрашиваю, потому что, как только отвезу свое добро родителям, хочу идти с вами на войну. Может, Господь пособит отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он ведь прятаться от меня не будет!
– Так ты зол на него?
– Каждому свое! Я уж дал обет и поеду исполнить его, хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, сударь, а потом на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар через Тарнополь? Ведь это не по пути?
– Я должен отвести туда полк.
– Понимаю, сударь!
– Ну дай мне поесть, – сказал Скшетуский.
– Я уже сам думал об этом, брюхо ведь – первое дело!
– Тотчас, после завтрака поедем.
– Слава богу, хоть лошади мои устали.
– Я велю дать тебе лошадь, и ты будешь всегда ездить на ней.
– Покорно благодарю! – сказал Жендзян, улыбаясь при мысли, что, считая кошель и цветной пояс, это был уже третий подарок.
XXXIII
Скшетуский со своим отрядом отправился не в Тарнополь, а в Збараж, так как от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как был взят в плен в Сечи, сколько пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они подвигались медленно, хотя не везли с собой никаких тяжестей: ехать пришлось по такому разоренному краю, что с трудом можно было доставать припасы для солдат и лошадей. Временами они встречали толпы исхудалых людей, особенно женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже и татарской неволи, ибо там их кормили бы по крайней мере; а здесь, хотя было время жатвы, полчища Кривоноса уничтожали все, что можно было уничтожить, есть было нечего, и уцелевшие жители питались лебедой. Только около Ямполя отряд вступил в местность менее опустошенную, где можно было доставать припасы и подвигаться скорее; они пришли в Збараж через пять дней.
В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, кроме того, здесь было много шляхты и солдат. Все только и говорили, что о войне, висевшей в воздухе; город и все окрестности были переполнены вооруженными людьми. Партия мира в Варшаве, которую обнадеживал воевода Кисель, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но она поняла также и то, что переговоры могут быть успешны только тогда, когда будет наготове сильное войско. Было объявлено «посполитое рушение» и созваны все войска; хотя канцлер и регенты еще верили в мир, но между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь, за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
Имя грозного князя, окруженное ярким ореолом славы, было у всех на устах, и вместе с ним от берегов Балтийского моря до Диких Полей раздавался зловещий крик: «Война! Война!»
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак по ночам перед избами, и ржание лошадей. Шляхта во всех селах и усадьбах доставала из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о князе Еремии; женщины молились перед алтарями. Вооруженные полчища двинулись из Пруссии, Лифляндии, Велико-полыпи и Мазовии, с Карпат и из лесных пущ Бескида.
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни потребовали новых, высших идеалов, чем борьба с магнатами и простая резня. Это прекрасно понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых никогда не было недостатка в те суровые времена, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры.
Желая всей душой соглашения, он хотел только обеспечить себя и свою власть, а о том, что будет дальше, запорожский гетман и не думал, и не заботился.
Не знал он лишь того, что разверстая им пропасть так велика, что ее не смогут засыпать никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. А все же нетрудно было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания договоров будут поля, а перьями – мечи и копья.
Весь естественный ход событий заставлял предполагать близость войны, и даже самые бесхитростные люди угадывали инстинктивно, что обойтись без нее невозможно; глаза всех в Речи Посполитой обращались все больше и больше на Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень все больше и больше затмевала канцлера, воеводу брацлавского, регентов, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало их влияние и значение, исчезало вместе с тем и повиновение их власти. Войску и шляхте приказано было собираться у Львова, затем идти к Глинянам; туда и шли все полки, стекались все отряды войск и жители ближайших воеводств. Но вот уже новые события стали грозить могуществу Речи Посполитой. Не только мало дисциплинированные отряды народного ополчения, но и регулярные войска отказывались повиноваться своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Еремии. Так прежде всего сделала шляхта киевского и брацлавского воеводств, которая раньше служила у князя; за ними пошли русское и люблинское воеводства, затем и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Еремия силой обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всех сил Речи Посполитой. Шляхта и войска, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши – все было в его руках.
Силы его росли с каждым днем, ибо каждый день к нему приходили новые полки, и он стал таким могущественным, что тень его затмила не только канцлера и регентов, но и сенат, и Варшаву, и всю Речь Посполитую.
Во враждебных ему кружках в Варшаве, при дворе князя Доминика и воеводы брацлавского начали говорить об его безмерной гордости и самоуверенности, вспомнили гадячское дело, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами солдат и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключая и самого короля.
«Чего же ждать от такого человека? – говорили они. – И каков же он стал теперь, после этого похода с Заднепровья, после стольких побед, так прославивших его! Какую гордыню должна была возбудить в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что будет с Речью Посполитой, если в руках одного человека сосредоточится такое могущество, что ему нипочем воля сената и он может отнять власть у избранных Речью Посполитой вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла? Он – настоящий Марий! Но дай бог, чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Каталиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими».
Так говорили в Варшаве и в правительственных кружках, особенно у князя Доминика Заславского, чье разногласие с Вишневецким причинило немало бед Речи Посполитой. А «Марий» сидел в Збараже, мрачный и непостижимый; даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк или отряд народного ополчения, он выезжал ему навстречу, одним взглядом оценивал его достоинство и снова погружался в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
– Виват, вождь непобедимый! Геркулес славянский! До самой смерти будем верны тебе!
– Низко кланяюсь вам! – отвечал он. – Мы все воины Христовы, и я недостоин распоряжаться вашей жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и вел одинокую борьбу со своими мыслями. Так проходили целые дни. Между тем город наполнялся все новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры и драки с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, тоже развлекались пьянством, едой и игрой в кости. Каждый день прибывали все новые гости, а с ними затевались новые забавы и пирушки с горожанками. Войска запрудили все улицы города и его окрестности – какое разнообразие оружия, мундиров, перьев, кольчуг, панцирей! Казалось, город превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Речи Посполитой. Вот мчится золоченая или красная панская карета, запряженная шестеркой или восьмеркой лошадей с султанами, с гайдуками в венгерской или немецкой одежде; янычары, казаки и татары; там ополченцы в щелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; султаны на шляпах, застежки на платье переливаются огнями брильянтов и рубинов. Вот на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и с гордым видом и мещанским сердцем в груди; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рогатые шапки ополченцев, рысьи колпаки…