
Полная версия:
Война детей
В одно мгновение к Муслиму подскочил мой лучший друг Борис и своим смертельным ударом выбил шапку из рук сторожа. Муслим бросился было за шапкой, но ребята его перегнали. Они отпасовывали друг другу шапку, увертываясь от разъяренного сторожа.
Но тут появился наш пионервожатый, товарищ Алик. Он успокоил Муслима, пообещав наказать меня и Бориса по пионерской линии.
Когда Муслим ушел, Алик объявил, что после уроков отправимся в подшефный госпиталь. Он утром заглянул в свои планы и обнаружил, что 14 января в четыре часа дня по графику намечен концерт художественной самодеятельности. А пока надо привести себя в порядок – еще впереди два урока.
Прозвенел звонок, и мы потянулись к дверям школы. Я подобрал шапку и принялся выбивать ее о колено. Шапку действительно мне подарил дядя Саша.
Впервые я увидел его у наших ворот. Я возвращался от бабушки поздно вечером…
Они меня не видели, да и я их не видел, а только слышал голоса. Обладателя одного голоса я узнал без труда. Это была толстая Роза, наша соседка. А второй голос был мне незнаком.
– Не надо, Саша. Соседи увидят, – говорила Роза.
– Люблю тебя, люблю тебя. Пусть видят, – торопливо ответил Саша. – Идем к тебе.
– Ты дурак? Куда ко мне? Опозорить меня хочешь? – засмеялась Роза.
– Скоро я на фронт уйду. Меня убить могут. Тебе не жалко?
– Почему обязательно убьют? Смотри, сколько у тебя орденов! – сказала Роза.
Я подошел к воротам и остановился. Роза меня не видела – она стояла ко мне спиной.
– Что смотришь? Проходи, проходи! – здоровенный высокий военный обнимал Розу и через ее плечо смотрел на меня.
– Сами ворота загородили, а сами… – сказал я.
Услышав мой голос, Роза отшатнулась в сторону. Я прошел. Мне очень хотелось увидеть ордена. Но как это сделать? Я остановился в темноте подъезда, соображая, что предпринять.
– Погуляем, пока соседи уснут, – Роза отошла от ворот.
Надо непременно их дождаться и посмотреть на ордена.
Я поднялся на галерею, придвинул табурет к окну и уселся.
Ждать пришлось недолго: видно, военному не терпелось посмотреть, как живет Роза.
Они осторожно поднимались по лестнице, и лунный свет освещал их фигуры. Ордена скромно звякали в такт шагам.
– Не бойся. С тобой идет разведчик, – сказал военный.
Он хотел что-то еще сказать, но Роза прикрыла ему рот ладонью. И он тут же поцеловал ее ладонь. Я подумал, какой находчивый этот разведчик. Конечно, такая профессия… Однако если я буду сидеть в засаде, то вряд ли что-нибудь увижу. Я поднялся и быстро включил лампочку.
Роза от неожиданности вскрикнула, а военный не знал, что делать, ослепленный ярким светом.
Я же разглядывал ордена. Я ни разу в жизни не видел такого количества орденов. Особенно меня поразил необыкновенный орден, который висел почему-то на животе, – это был не орден, а крест, точно такой, как у дедушки Месропа, который жил через улицу. Только у военного крест был на цветной ленте.
– Опять ты? – удивился военный, заслонив рукой лампочку. – Ты что, шпион?
– Уже и в уборную нельзя, да? – сонно растягивая слова, произнес я, будто только проснулся, а сам не спускал глаз с его живота.
– Какой предатель свет зажег?! – громко крикнул косой Захар, наш дворник. – Или деньги лишние, да? – Захар имел в виду штраф за нарушение светомаскировки.
Роза торопливо шагнула в галерею и выключила свет. Я не двигался. Роза и военный тоже замерли, выжидая. Наконец Роза нагнулась ко мне и прошептала, что я не должен всем рассказывать о том, как в гости к ней пришел ее родственник, затем она что-то сказала военному на ухо.
– На! – военный сунул мне что-то в руки.
Уже в уборной я разглядел, что это была конфета. Большая, липкая. И я съел ее не сходя с места…
Мысль о кресте не покидала меня. Может, разбудить Бориса? Он наверняка придумает способ узнать побольше об этом герое и его орденах. Но руки еще были липкими от платы за молчание, и я вернулся в галерею.
Из-под двери Розиной комнаты пробивался жидкий свет керосиновой лампы. Я осторожно подошел и прислушался: может, сейчас военный и расскажет Розе, как заслужил он эти ордена? Вначале было все тихо, и я уже потерял надежду. И вдруг услышал голос Розы:
– Не надо, Саша, прошу тебя. Не надо, умоляю!
Этот Саша не отвечал.
И мне стало страшно. Может быть, он ее душит? Такому ведь ничего не стоит прикончить человека. Сколько он уничтожил фашистов! С фашистами понятно, но почему Розу?! Добрую толстую Розу. Она ни с кем никогда не ругалась, и все уважали ее за это.
И я принялся колотить в дверь. От страха мои кулаки стали мягкими, поэтому стук выходил еле слышным.
– Кто там? – спросила Роза и приоткрыла дверь.
– Опять он?! – разозлился военный.
– Зачем вы ее душите? – я с трудом ворочал языком.
Роза рассмеялась. Военный тоже засмеялся.
– Гы-гы-гы, – так он смеялся.
Я осмелел и шагнул в комнату. Китель висел на стуле, поэтому крест почти лежал на полу.
– Тебя кто звал? – удивился военный моему нахальству.
– Видишь, какие у меня защитники? – для человека, которого хотели задушить, у Розы был слишком веселый вид. Тогда зачем она кричала? Я чувствовал себя обманутым. И в глупом положении. Но у меня в конечном счете была определенная цель.
Я посмотрел куда-то поверх широких черных усов, над которыми торчал тяжелый нос.
– А что за крест у вас? – кивнул я на китель.
– А?! За храбрость. Это испанский, понял? – небрежно ответил военный.
– Вы что, испанец? – я еще раз посмотрел на его черные усы.
– По-твоему, в Испании не было войны?
– Ты и в Испании был? – удивилась Роза.
– Два ранения.
Я восхищенно смотрел на военного.
– Ну? Иди спать! – крикнул он мне.
Роза улыбнулась. Она обняла Сашу за плечи и сказала таким теплым шепотом:
– Хочу, чтобы сегодняшний вечер был у всех счастливый. Подари что-нибудь ему. Он вырос на моих глазах.
– Что я ему подарю?
Роза топнула ногой и улыбнулась:
– А я хочу! Тебе жалко, да? Для тебя это обыкновенный вечер, да? Конечно, в Испании, наверно, все было легко.
В глазах у Саши что-то поплыло, словно у дворника, косого Захара, когда он напивался чачи. Саша достал с вешалки свою шапку и надел мне на голову:
– На! Эту шапку я купил в Испании. Носи! – он повернул меня к себе спиной и толкнул к двери.
Наутро я первым делом разыскал Бориса и протянул ему шапку.
– Подумаешь, не видел я шапок, – произнес Борис.
– Это из Испании, – объявил я.
Борис взял шапку, вывернул наизнанку. Я увидел ярлык: «Бакинская фабрика имени Володарского».
– У Захара точно такая. Собачий мех, – презрительно проговорил Борис.
Я растерялся. Теперь, если рассказать о кресте, он ни за что не поверит.
После этого я Сашу не видел.
Однажды я спросил Розу, куда делся ее родственник.
– На фронт вызвали. Ты ведь знаешь, какой он герой, – Роза быстро отошла от меня. Переживала она за своего родственника, как бы с ним чего-нибудь не случилось. Каждый день утром Роза выходила на балкон и ждала почтальона. Но писем ей не было.
А через некоторое время весь двор был взбудоражен: Роза умирает. Приходили доктора, один за другим. Потом они собрались все вместе. Это и называется консилиум. Борис сказал мне, что у Розы должен был быть ребенок, но она его куда-то выкинула.
Поэтому и заболела. Консилиум что-то решил, и Роза пошла на поправку. Она стала выходить в галерею. Но даже и не смотрела в сторону почтальона…
К четырем часам мы собрались у нашей бывшей школы, где размещался госпиталь. Товарищ Алик поджидал нас с листком бумаги в руках – он вел учет. Явились все, кто был занят в самодеятельности, так что выговор объявлять будет некому. Я так и не понял, доволен этим Алик или нет.
Мы вошли в длинный, узкий коридор. Я почти его не помнил. Или просто не узнал. Такое ощущение, что я никогда не приходил сюда раньше.
Вот здесь, напротив портрета, стенгазета висела. Портрет был. А на месте стенгазеты прибита доска с противопожарным оборудованием, и под ней ящик с песком. Пока я оглядывался, нам раздали халаты.
– Чтобы вернули лично мне. По счету! – предупредила сестра-хозяйка.
Халаты были длинные, и мы подхватили подолы.
Я заметил, что стараюсь осторожно ступать – как тогда, когда в коридоре лежала широкая зеленая дорожка. Но дорожки не было, и моя нога ступала на бетонный пол.
Пахло солдатским мылом. Пахло борщом. Пахло лекарствами. У стены были свалены матрацы, стояли две тележки на резиновых шинах, валялись куски провода. И все это тускло освещалось лампочками в железных намордниках.
Мы поднялись на второй этаж. И только здесь я узнал нашу бывшую школу. Хоть и жались к стене выставленные в коридор кровати, и торопливо проходили медсестры, это был наш коридор! Свет валил из широких окон. Висели портреты великих ученых во главе с Ломоносовым, а под ними стояли в горшочках цветы.
И дорожка зеленая.
Мы шли осторожно, заглядывая в классы-палаты. Кровати, тумбочки, цветы – много цветов. Их приносили шефы.
Раненых почему-то не было видно.
Свой класс я сразу узнал по здоровенному чернильному пятну рядом с дверью. Никакая известка не помогала – пятно пробивалось. И здесь стояли кровати. А на одной из них лежал раненый в рыжем халате и читал газету. Рядом, на полу, валялись костыли.
– А! Артисты приехали! – сказал он и засмеялся.
Мы засмеялись в ответ.
– Ждем вас, ждем, – он подобрал костыли и попытался было подняться. Лицо его напряглось, так что было непонятно, больно ему или он улыбается.
– Я сам. Спокойно. Спокойно. Сам. Сам! – остановил он нас резким голосом. Тогда стало понятно, что ему не до улыбок. – Идите. Я сам! Сам. Вот так. Сам, – заговаривал он свою боль – мы-то ведь давно отошли.
Черная стеклянная табличка «Директор» блестела, словно ее только протерли. И чуть ниже была прикноплена другая: «Начальник госпиталя». Это было написано тушью на листке. Можно подумать, что наш директор Михаил Семенович еще сидит в своем кабинете.
Пониже таблички «Учительская» висел листочек «Перевязочная». Оказывается, начальник госпиталя специально приказал сохранять в порядке старые надписи. Это был настоящий начальник госпиталя.
Когда мы подошли к физкультурному залу, раздались аплодисменты. Ясно, что встречают нас. Будто мы были настоящие артисты, а не так, школьная самодеятельность. Все ребята немного растерялись, даже товарищ Алик. Он то и дело оправлял рубашку и строго, деловито хмурил лицо. Раненых было очень много, а оттого что некоторые взобрались на шведскую лестницу, казалось, что раненых еще больше – даже «амфитеатр» переполнен.
После приветствия дежурного врача выступил товарищ Алик. Он сообщил, что уполномочен поздравить раненых воинов от лица нашей школы с… А с чем поздравить, так и не мог сообразить.
– С четырнадцатым январем! – выкрикнул какой-то раненый с забинтованной рукой.
Все рассмеялись. Алик еще больше растерялся.
– Мы начинаем наш концерт! – выкрикнул он.
– Начинай-начинай, – весело разрешил зал.
– Сцена из комедии бессмертного Гоголя… Бессмертной комедии писателя Гоголя «Ревизор», – объявил Алик. – Роли исполняют: Хлестаков, чиновник, – Борис Сухаренко. Анна Андреевна, жена Городничего, – Ваня Татевосов.
Зал загоготал.
– Хочу пояснить, – расхрабрился товарищ Алик. – Мы ведь мужская школа. Девочек у нас нет. Ничего не поделаешь…
Если бы они знали, сколько пришлось уговаривать Ваню согласиться на роль жены Городничего! На свое несчастье, Ваня был очень похож лицом на девчонку. А если надеть платок, то и не отличишь совсем.
И вот из коридора, где артисты переодевались, выходит Хлестаков: с усами, наведенными чернильным карандашом, в фетровой шляпе. Из кармана свисает цепочка от настенных ходиков, изображающая брелок.
Следом появляется Aнна Андреевна. В широкой юбке, с огромной подложенной грудью и в чепчике, Ваня был похож на старуху Марьям, которая спекулировала хаши. К тому же ему натерли марганцовкой щеки и губы.
Несколько секунд потрясенный зал молчал. Но в следующее мгновение грохнул такой хохот, что было слышно, вероятно, на бульваре.
Вместе со всеми хохотали Хлестаков и сама жена Городничего. Наши ребята тоже легли. Только товарищ Алик, чуть не плача, требовал начинать. Но стоило Хлестакову раскрыть рот, как зал захлебывался в новом приступе смеха.
– Ах! – выдавила сквозь смех мадам Сквозник-Дмухановская.
– Отчего вы так испугались, сударыня? – пытается войти в роль Борис.
– Нет, я не ис-ис-испугался, – захлебывается Ваня.
– Испугалась, – поправляет Хлестаков и достает брелок, еле справляясь с дыханием. – Помилуйте, сударыня… – но тут оба не выдерживают и откровенно хохочут, сопровождаемые всем залом.
– Ах, идиот я, идиот. Надо было их в конце выпустить, – горевал единственный серьезный человек – товарищ Алик. Он взял за шиворот Бориса и Ваню и вывел их в коридор.
А зал бушевал:
– Давай Гоголя! Давай «Ревизора»!
Алик поднял руку:
– Потом. В конце… Сейчас Леня Козаков споет песню «Бескозырка».
Вышел Леня. Маленький такой – он был меньше всех в классе. На голове у него была бескозырка. Он ее то и дело поправлял:
бескозырка садилась ему на уши.
Ждать, пока зал успокоится, было бессмысленно. И Леня запел. Начала первого куплета было вовсе не слышно. Но вот зал стал стихать. И затих.
Леня пел сильно, размахивая в такт рукой с зажатой в ней бескозыркой. Глаза его пылали неукротимо. Голос звенел. Казалось, нет никакого зала, а Леня один на берегу моря. И что он сам воевал, и был ранен, и знает, что такое «носить чуть-чуть набекрень».
Это исполнение даже меня захватило, хотя я должен был выступать следом за ним и от волнения почти не чувствовал, что происходит. Это было настоящее искусство. Странно, прошло столько лет, а я нет-нет да и вспоминаю маленького Леню Козакова. И зал. И госпиталь в нашей бывшей школе. Может быть, еще оттого, что Леня Козаков нелепо умер, уже будучи взрослым.
И, кстати, он стал военным моряком…
Леня пел, а я слушал и рассматривал своих будущих зрителей. Лысые. Бородатые. Усатые. Безрукие. Безногие. Один даже с завязанными глазами. Он сидел у самого рояля и повернул лицо в сторону, откуда доносилось Ленино пение.
И вдруг в самой глубине зала я увидел дядю Сашу. Того самого военного, с крестом за Гражданскую войну в Испании! Конечно, это он. Только сейчас он был одет в рыжий халат, как все раненые. Ну и новость! Значит, он вернулся на фронт, а после ранения его привезли в этот госпиталь.
Почему же он не сообщил Розе? Наверно, не хотел огорчать. Наверно, у него тяжелое ранение, и ему не хотелось ее огорчать. Но он просто не знает нашу Розу. То-то он сидит такой грустный.
Ничего, я ему помогу.
В это время я услышал свою фамилию, и кто-то из ребят толкнул меня в спину. Все захлопали. Я подошел к роялю.
– Товарищи раненые! – сам того не ожидая, вдруг произнес я. – Я, конечно, буду играть для всех. Музыку композитора Клименти «Сонатина». А также песню «Землянка»… Но я хочу посвятить отдельно эту музыку специально герою войны в Испании и нашей Отечественной войны. Хорошо?
– Идет! Согласны! – закричали в зале. – Петя! Тебе посвящают… И тут поднялся раненый с завязанными глазами и положил руку на сердце в знак признательности.
Я смутился. Я не ожидал, что есть еще один герой Испании.
– Я, правда, не знал, что у вас есть еще один герой из Испании, – пробормотал я, – но это не имеет значения, – и направился к роялю.
– Как еще один? Один и есть! – зашумели в зале. – Ты что-то путаешь, малыш.
– Ничего не путаю. А дядя Саша?
– Какой еще Саша? – заинтересовались в зале. – Покажи! Ох, эти скромняги…
Я показал рукой в глубину зала. Все недоуменно принялись оглядывать друг друга.
– Да этот вот, – подсказал я.
– Кто? Саша? Братцы, Сашка – герой Испании!
Я не мог понять, что тут смешного. И даже обиделся.
Поднялся шум, хохот. Правда, не такой, как при появлении Хлестакова и мадам Дмухановской, но тоже довольно веселый.
К дяде Саше потянулись со всех сторон. Его хлопали по спине, гладили, как маленького, по голове:
– Герой Испании! Саша, где эта Испания?
– Под юбкой его Испания…
– Молодец твой отец!
Неужели они действительно ничего не знают? И шутят над ним. У нас в классе был такой мальчик. Над ним обычно потешались, устраивали разные истории. Почему именно над ним, никто толком и не знал. Впрочем, он был толстяк, а во время войны среди мальчишек подобное считалось особенно дурным тоном. Но не это главное. Всегда и везде есть свои невольные шуты. Почему? Возможно, люди боятся насмешек над собой, поэтому спешат отвести удар на своего ближнего. Шутом становится тот, кто менее расторопен. Вот и дядя Саша, наверное, так.
– Что вы смеетесь?! – закричал я. – У него крест испанский есть. Он мне показывал и тете Розе…
– Крест? – удивился раненый с перевязанной рукой. – Ай паршивец! Вот для чего ты у Петра Александровича крест одолжил, – раненый сильно хлопнул по спине Сашу своей здоровой рукой.
– И у меня взял медаль, – сказал кто-то.
– Орден мне еще не вернул.
– Интересно, зачем ему понадобился мой осоавиахимовский значок?
Саша отбивался от тех, кто цеплялся за подол его халата, кто тащил его за пояс. Наконец ему удалось подняться на ноги.
– Вам обидно, да? – он заспешил к выходу, проталкиваясь между скамьями. – Вам обидно, что я только контужен, да?! Вы хотите, чтобы я был такой, как вы, – безрукий или слепой… Э-э, что с вами разговаривать!
У самого входа его остановил какой-то раненый. Правда, с виду он и не был похож на раненого, только что халат был, как и у всех, рыжий. Он заговорил низким голосом, где нужно, выдерживая эффектную паузу. Как тамада.
– Слушай, Саша… Конечно, не твоя вина, что взорвался какой-то пакет в глубоком тылу и что ты стоял рядом. Ты скажешь, любой из нас мог стоять рядом. Ты ошибаешься. Мы в это время на фронте были, а не в тылу… И ты, конечно, скажешь, что пришло бы твое время – и ты попал бы на фронт. И ты прав будешь. И неправ! Прежде чем ты собрался на фронт, тебя контузили в тылу. Факт, да? Факт!
В зале одобрительно зашумели. Саша попытался освободиться, но его крепко держали.
– Ты думаешь, нам обидно, что мы по-настоящему ранены, а ты – непонятно что такое, да? Очень это напрасно, – важно продолжал «тамада».
– А почему меня не выписывают отсюда? Нет, ты скажи, почему?! – закричал Саша.
– Докторам иногда подсказать надо. Помочь. Они тоже люди, – объяснил «тамада».
Он еще что-то говорил, не выпуская Сашиного халата.
Товарищ Алик делал мне знак, чтобы я начинал играть. Но мне играть не хотелось. Я старался незаметно выйти из зала. И это мне удалось – никто не обратил на меня внимания, все слушали «тамаду». Вероятно, это было для них важнее, чем «Сонатина» композитора Клименти.
Я прошел мимо нашего класса.
– Эй, послушай, почему шум? – спросил раненый. Ему так и не удалось подняться на костыли.
– Разбираются, – вяло ответил я.
Внизу я сдал халат сестре-хозяйке. Она поставила птичку против моей фамилии и удивилась, что я ухожу: ведь нас еще обедом будут кормить.
– Я не голодный, – сказал я.
В этот день, 14 января 1944 года, под Керчью, у деревни Осовино убили моего дядю.
ЛИЗА
– Луна больше не луна. Теперь луна будет называться Сталин, – объявил дворник Захар и посмотрел на луну, словно прощаясь. Правда, казалось, Захар смотрит совсем на другую планету, но он смотрел на луну. Захар был очень косой от рождения – когда он смотрел прямо, он видел все, что сбоку. Поэтому его не взяли на войну с Гитлером: он мог стрелять по своим и был бы не виноват, потому что косой. Это его обижало, и он старался держать все свои дворы на военном положении. Едва стемнеет, как он ходил по домам и орал: «Свет, свет!» Чтобы соседи соблюдали светомаскировку от фашистских самолетов. Пацанам это нравилось, и они с удовольствием присоединялись к Захару, выискивая нарушителей. Хотя за всю войну ни один немецкий самолет не появлялся в небе над моим родным городом. Гитлер рассчитывал взять Баку целым, вместе с нефтяными промыслами. Но Захар знал коварство фашистов и требовал бдительности от жильцов.
– Почему луна больше не луна? – поинтересовалась моя бабушка.
И все соседи, которые собрались на скамейке подышать свежим воздухом после дневного зноя, посмотрели на Захара, ожидая разъяснения.
– Так предложил товарищ Алекперов в связи с победой в Сталинграде, – Захар махнул рукой в знак неоспоримости предложения.
– Какой Алекперов? – забеспокоились соседи. – Мы знаем двух Алекперовых. Один работает в суде, другой – в ЖАКТе.
– Такой, который в ЖАКТе, – ответил Захар и еще раз махнул рукой.
Вообще-то предложение переименовать небесное светило в имя вождя всех народов было несколько запоздалым, потому как разгром фашистов под Сталинградом завершился зимой 1943 года, а сейчас уже на улице заканчивалось лето.
– Не наше дело! – отрезал Захар. – Алекперов передал вам о том, что в конторе решило начальство. Прошу голосовать, поднять руки.
Все, кто сидел во дворе: моя бабушка, тетка Марьям, горбатая Зейнаб, еще две женщины из соседнего переулка, три пацана, я, Борис и девчонка Томка – подняли руки. А Тофик поднял сразу обе руки, оттого что ему, как двоечнику, редко выпадала возможность поднимать руку на уроке.
– Хорошо, – сказала моя бабушка. – А если луна закатится, как это бывает, что люди скажут? Кто закатился?
И все сидящие на совещании во дворе испуганно посмотрели друг на друга. А Захар еще сильнее окосел и сказал, что он передаст о таком сомнении в контору, а там – будь что будет.
Соседи стали торопливо расходиться, тем более что во двор заглянул участковый, лысый Ровшан. Три дня участковый не появлялся на улице, после того как его на базаре избили инвалиды войны и раненые из госпиталя, который теперь в моей бывшей школе. Ровшан порыскал черными, на выкате глазами, увидел мою бабушку, погрозил пальцем, но ничего не сказал. Бабушка тоже промолчала, лишь повела с презрением рукой: мол, иди гуляй! Ровшан покачал башкой и убрался, захлопнув дворовые ворота. Соседи с любопытством посмотрели на мою бабушку. Интересно, почему участковый обратил внимание только на бабушку, не появлявшись три дня во дворе? Даже его жена не приходила за горячим хаши, что каждый день привозила в бидоне Марьям.
Но бабушка никакого внимания не обратила на соседей. Она поднялась с табуретки и приказала мне идти за ней, что я и выполнил без лишних слов. Обычно я оспаривал любое приказание взрослых, но на этот раз понимал, что бабушке может грозить опасность. Я-то знал, в чем дело, – сам был свидетелем всего, что случилось в тот день на базаре. Вообще моя бабушка, Мария Абрамовна Заславская, была довольно известная персона, знакомство с которой считалось большой удачей для многих в нашем районе. И я, признаться, этим гордился…
Бабушка приехала в Баку из города Херсона с четырьмя детьми: старшая дочь, моя мама, и три брата-погодка, мои будущие дядья – Миша, Женя и Леня. Во время голода на Украине, в конце 1920-х годов, овдовев, она собрала детей и переехала в Баку, в тот же «город хлебный». Нашла заброшенный мусорный подвал и получила разрешение жить в этом подвале, если семейство очистит подвал от хлама. Все лето, ночуя во дворе, бабушка и ее дети, даже младший, восьмилетний Ленечка, таскали мусор, готовя к зиме крышу над головой. Не имея никакого образования, бабушка бралась за любую работу: уборщицей, почтальоном, продавцом в керосиновой лавке, кассиром – тянула детей в люди. Отвергая горячих южных женихов, зарившихся на красавицу-дывчину, несмотря на ее детский сад. Но, как это нередко встречается в больших семьях, дети росли «в разные стороны». Мама, закончив финансовый техникум, работала в Институте физкультуры, вышла замуж за моего папу и выбралась из подвала – на второй этаж того же дома. Старший сын, Миша, вымахав в красавца-парня, светловолосого и сероглазого, связался с компанией контрабандистов, имевших дела с иранскими партнерами. Роль была у него небольшая – вспомогательная, внутригородская. Тем не менее он по-дурацки вляпался. Почему по-дурацки? Сидел в комнате, выложив на стол зажигалку, похожую на пистолет. Окно подвала, понятное дело, доступно любому прохожему – загляни не хочу. Кто-то заглянул и донес куда надо. Допросы и следствие привели в городской суд по куда более важному поводу, чем игрушечный пистолет. Потрясенная бабушка на суд и приговор не пришла. Дядя Миша загремел в Магадан. Отсидел, женился, нарожал от двух жен трех мальчиков, моих двоюродных братьев, и, проработав парикмахером, умер своей смертью. Средний сын бабушки, Женя, выучился на шофера, работал, помогая учиться младшему, Лене, а тут – война. И 14 января 1944 года его убило под Керчью, у деревни Осовино. Младший сын бабушки, тот самый, мой любимый дядя Леня, закончил в Курске медицинский институт и ушел на фронт военным врачом. Пройдя всю войну полевым и госпитальным хирургом, вернулся в Баку с ценнейшим опытом. Попасть в руки хирурга-уролога Заславского считалось в Баку большой удачей для больного. Уже в преклонном возрасте дядя с семьей переехал в Израиль, где и умер…Так вот! К чему я рассказал о семье своей бабушки? Часть ее жизни была связана с войной. И когда во дворе зимой 1943 года появился однорукий солдат с тощим вещевым мешком за спиной и в пилотке, соседи заволновались: почему он спрашивает, где проживает Мария Заславская? Не принес ли дурную весть о воюющих сыновьях? Оказалось, что солдат – бывший херсонский сосед бабушки, Арон Гуткин. После госпиталя в Баладжарах, пригороде Баку, где он оставил руку, Арону некуда было деться. Всех его близких немцы расстреляли в том Херсоне, и Арон надеялся немного пожить здесь, если возможно. Когда окончательно заживет культя его бывшей руки, он куда-нибудь пристроится. А что бабушка?! Без лишних слов она впустила этого солдата. Поначалу – к себе, перед углом, который занимали две девушки-молдаванки, ожидавшие пароход на Красноводск. Но вскоре солдата взяла к себе толстая Роза – в галерею перед комнатой. После истории с «героем Испании» Роза жила одна и работала в своей библиотеке имени писателя Короленко. Потом соседи заметили, что Арон уже не ночует в галерее, где холодно, а перебрался в комнату Розы… Арон оказался очень рукастым мужчиной, несмотря на одну руку. Он наловчился делать зажигалки из гильз и еще что-то. Продавал это на базаре. Вообще он пользовался на базаре, среди инвалидов, большим авторитетом. И научился разговаривать по-азербайджански, молодец. Хотя всевсе в Баку говорили на русском языке, даже старьевщики, которые по утрам кричали на улице: «Вещь покупаем! Ста-а-арый вещь покупаем!» Такой был наш замечательный город!