
Полная версия:
Комната стыда. О привычке быть незаметным

Шокун Алексей
Комната стыда. О привычке быть незаметным
Серия «Комнаты Внутри Нас»
Шокун Алексей ВладимировичОб этой книге
Это художественная проза. Истории в этой книге не заменяют помощь врача или психотерапевта, не описывают диагнозов, не дают назначений и не обещают, что после них что-то пройдёт.
Если вы узнали себя в одной из историй — это не диагноз. Узнавание не доказывает ничего, кроме того, что вы человек и с вами бывает то же, что с другими людьми.
Если сейчас с вами происходит что-то, с чем трудно оставаться одному, — это не тот случай, когда нужна книга. Позвоните тому, кто может помочь: врачу, психотерапевту, близкому человеку. В остром состоянии читать про чужую боль бесполезно и иногда вредно.
Всё, что здесь есть, — двенадцать историй про людей, которым кажется, что с ними что-то не так и что это видно. Ни один из них не исправляется. У всех в конце остаётся то же, с чем они начали, — меняется только освещение.
В этой книге нет злодеев. Мать, которая покупает пальто на два размера больше, не хочет зла: она хочет, чтобы хватило надолго. Мужчина, который говорит «Ну и зачем?», говорит это из любви и не понимает, что делает. Учительница, которая двадцать лет следит, не пролилось ли что-нибудь за столом, никого не мучает — она бережёт. Так это и работает: самое прочное берётся из самого хорошего.
Здесь никто не прячется в темноте. Люди в этой комнате делают другое: они стоят на свету и следят, чтобы их не было видно.
Один носит чужое пальто. Другой не садится в кресло, хотя оно свободно. Третий ест на лестнице между четвёртым и пятым этажом. Каждый уверен, что стоит ему сделать обычное движение — и все увидят что-то не то.
Как читать
Одну историю за вечер. Больше не надо: истории короткие, но они не для того, чтобы их проглатывали.
Порядок соблюдать не обязательно. Но если день был тяжёлый, не читайте подряд шестую, седьмую и восьмую — они самые тёмные. Между ними лучше сделать перерыв или перейти сразу к одиннадцатой.
Двенадцатая история стоит последней не потому, что она самая важная. Она самая тихая. В ней человек ничего не преодолевает и ни с кем не объясняется: он делает одно движение, которого не делал всю жизнь, и на этом всё заканчивается.
Истории не нужно понимать. В них нет скрытого смысла, который вы обязаны найти. Если после истории ничего не произошло — это нормальный результат: так бывает чаще всего.
Если история задела, закройте книгу. Не надо разбираться сегодня. Не надо ничего вспоминать специально — если вспомнится, оно вспомнится само, и уже не в книге.
В этой книге нет ни одного разговора, после которого человеку становится легче. Разговоры в ней вообще кончаются плохо: люди говорят не то, что хотят, и расходятся.
Меняется не разговор, а одно движение. И его обычно никто не замечает, кроме самого человека.
И ещё одно: в этой книге никто не просит прощения за то, что он есть. Просят за другое — за место, за свет, за съеденный кусок.
Эту книгу можно читать вслух. Она так и написана — с расчётом на то, что её слышат.
И последнее. Эта книга не про то, как полюбить себя. Она про то, что в этой комнате очень светло, и что от яркого света тоже бывает больно.
Пролог
В этом доме есть комната, где очень светло.
Лампочка висит под потолком без абажура, и в ней двести ватт. Свет бьёт в белые стены, стены вымыты, и в комнате нет ни одной тени.
Смотритель заходит в неё и щурится.
Он привык, что фонарь что-то показывает. Здесь показывать нечего: и без фонаря видно каждую половицу, каждую царапину на крашеном полу, каждую трещинку в углу.
Он поднимает фонарь всё-таки. Свет от него в этой комнате не виден совсем.
Он держит его опущенным, как держат, когда искать нечего.
На стене висит зеркало. Повешено оно высоко — так, что человек, стоящий на полу, видит в нём только свою макушку.
Смотритель поднимает голову. В зеркале — кусок стены и край его плеча.
Он мог бы подставить стул и посмотреть как следует. Он не подставляет.
В углу стоит стул. Стул повёрнут к стене, сиденьем к стене, и сиденье у него протёрто посередине.
Смотритель обходит комнату кругом и останавливается у стула.
Он не садится. Он смотрит на пол под стулом: там, на крашеных досках, вытерто светлое пятно, и по нему видно, что человек, который тут сидел, много раз переставлял ноги.
Тогда смотритель делает то, чего не делал ни в одной другой комнате.
Он идёт к двери и оставляет её открытой. Не прикрытой, как обычно, а широко, настежь, чтобы из тёмного коридора в комнату лёг прямоугольник.
В комнате становится темнее. Не сильно — на одну полосу у порога.
Смотритель уходит по коридору и не оборачивается.
Он думает, что здесь фонарь не нужен. Фонарь нужен там, где темно, а здесь темноты не было никогда.
Из открытой двери ему вслед ничего не летит.
Пока.
Пальто не по размеру
Пальто было тёмно-синее, шерстяное, и она носила его тридцать лет. Её звали Людмила Аркадьевна, ей было сорок восемь, и она работала на почте — в отделении на улице Свободы, за третьим окном. Отделение было старое, с высокими окнами и счётной машинкой, которая заедала на цифре семь. Два раза в день Людмила Аркадьевна надевала через плечо сумку и уходила по участку: девять домов, три пятиэтажных и один длинный, на четыре подъезда.
На почту она пришла в девяносто восьмом, когда закрылся завод, где она работала в отделе снабжения. Устроиться помогла материна знакомая, у которой здесь работала невестка. Сначала она была подменной, потом села на третье окно, и третье окно стало её. За двадцать восемь лет оно менялось дважды: сначала поставили стекло, потом решётку.
По участку она ходила в этом пальто. Зимой под него — свитер, и тогда оно сидело почти нормально.
Осенью оно висело свободно, и ветер заходил под полу.
В отделении её считали спокойной. Это значило, что она не спорила с очередью и не повышала голос на тех, кто приходил за минуту до закрытия. Купила его мать в девяносто четвёртом, в «Доме торговли», на втором этаже, в отделе, где висели пальто в ряд и пахло нафталином.
Мать тогда долго выбирала. Перебрала все, которые были её размера, и взяла то, что было на два больше. Мать звали Раиса Фёдоровна, и она двадцать шесть лет работала в прачечной при больнице. Оттуда она приходила с запахом мыла и с красными руками, и дома всё считала: ложки, полотенца, банки.
Запас был её верой. В кладовке рядами стояли банки с крупой, в шкафу лежали мыло и спички, купленные на год вперёд, а в комоде — отрез ситца, которому было десять лет и который всё ждал своего дня. В том же отделе висело коричневое пальто, драповое, с большими пуговицами. Мать сняла его с плечиков, приложила к себе, посмотрела в зеркало и повесила обратно.
— Мне и в старом хорошо, — сказала она.
Старое она носила ещё три зимы.
— На свитер, — сказала она. — И на вырост.
Продавщица сказала, что на вырост — это правильно и что дети растут быстро. Мать согласилась, заплатила в кассу и положила чек в кошелёк, где он пролежал до ремонта кухни. Ей было шестнадцать. Она стояла в примерочной, в пальто до колен, и рукава закрывали ей пальцы.
— Мам, оно большое.
— Это сейчас большое. Через год будет как раз.
Через год оно не стало как раз. Ни через два, ни через десять. Мать считала, что вещь должна быть с запасом. Запас — это экономия, а экономия — это добродетель. Сама она всю жизнь носила на размер больше и говорила, что в тесном нельзя дышать.
Дома было правило: перед зеркалом не вертеться. Мать говорила: «Кто на себя любуется, тот себя не бережёт». Зеркало в прихожей висело высоко, и в него было видно голову и плечи, а ниже — уже нет. Чтобы увидеть себя целиком, надо было отойти к двери и наклониться, а этого никто не делал.
В первую зиму она ходила в этом пальто в школу. Рукава были длинные, и она подворачивала их на ходу, а на перемене они разворачивались обратно.
Учительница сказала:
— Ты растёшь. Это хорошо.
Бабушка, которая жила с ними до своей смерти, говорила другое: «Не высовывайся. Тебя не видно — и хорошо». Она говорила это и когда Людмила приносила пятёрку, и когда получала замечание. На пятёрку — «Не хвались».
На замечание — «Не позорься».
Она кивнула. Она не росла. В школе была раздевалка с длинными рядами крючков, и на перемене все вешали пальто вперемешку. Один раз её пальто кто-то надел по ошибке.
Мальчик из параллельного класса вышел в нём к дверям, и оно сидело на нём как раз: плечи на месте, рукава по руке, пояс на поясе. В раздевалке засмеялись. Он снял его и повесил обратно: «Извини, я думал, это моё». Она сказала: «Ничего».
Дома она рассказала матери. Мать сказала: «Значит, ещё вырастешь». И добавила: «Хорошее пальто, вся школа видит».
Пальто висело на ней, как висят вещи на плечиках в чужом шкафу: плечи не на месте, пояс болтается, если его завязать — а она не завязывала, — рукава длинные. Рукава она подворачивала внутрь и подшивала белыми нитками. Раз в несколько лет нитки рвались, и она подшивала снова, уже другими.
В девяносто восьмом подкладка протёрлась под мышкой. Мать отнесла пальто в мастерскую и заплатила за новую, серую в клетку. Подкладка была из другой ткани, и когда пальто снимали, она была видна. Людмиле тогда показалось, что это некрасиво, и потом двадцать лет она снимала пальто так, чтобы подкладку не было видно.
Она до сих пор так его снимает: сначала левой рукой за воротник, потом правой за полу. Одну пуговицу она пришила чёрной ниткой, потому что синей под рукой не было. Пуговица держалась крепче всех остальных.
В две тысячи первом эта пуговица оторвалась вместе с куском ткани. Она пришила её на место, подложив с изнанки клочок бязи. Мать посмотрела и сказала: «Не видно». Это была похвала.
В правом кармане была дырка. Ключи проваливались в подкладку, и она доставала их через эту дырку, двумя пальцами, нащупывая. Пальто пахло нафталином и ещё чем-то, чему она не находила названия. Запах был материн: так пахло из её шкафа, когда Людмила была маленькая и залезала туда прятаться.
Она вешала пальто в прихожую, и запах оставался в квартире до утра. Полина, когда приезжала, говорила: «У вас пахнет бабушкиным шкафом». Людмила Аркадьевна говорила: «Это пальто». Полина говорила: «Я знаю».
Мать говорила:
— Хорошая вещь. На годы.
В две тысячи третьем в квартире меняли кухню. Когда снимали старый шкаф, за ним нашли чек из «Дома торговли»: девятьсот сорок тысяч рублей, пальто женское, шерстяное, размер пятьдесят второй. Мать посмотрела на чек, разгладила его на ладони и сказала: «Видишь, сколько стоило».
Чек она положила в кошелёк, и он пролежал там ещё пять лет. В две тысячи седьмом мать слегла. Врач сказал «сердце» и выписал таблетки, и с ноября Людмила Аркадьевна ходила в больницу через день.
Зима была длинная. Она ходила в этом пальто, и в широкие рукава можно было спрятать пакет с яблоками, чтобы не нести в руке.
В карманах помещались лекарства, очки и маленький термос.
В палате было шесть коек, и на каждой лежала женщина, и все они говорили матери, что дочь у неё хорошая. Мать говорила: «Она у меня одна». И добавляла: «Тихая».
Тихой она была всю жизнь, и это слово в устах матери значило и хорошее, и не очень. Мать умерла в две тысячи восьмом. Пальто осталось.
Квартиру разбирали втроём: она, сестра Надежда и соседка Галина Фёдоровна. Из кладовки вынесли двадцать три банки, и Галина Фёдоровна сказала, что Раиса Фёдоровна была женщина аккуратная. Из вещей матери Людмила Аркадьевна взяла шкатулку с пуговицами и коричневое пальто. Оно всё это время висело в чехле и было почти новое.
Коричневое сидело на ней как раз: плечи на месте, рукава по руке. Она отдала его в церковь, а шкатулку поставила на полку. Сестра Надежда была старше на шесть лет и всю жизнь считала, что младшей досталось больше.
На разборе она сказала: «Ты в нём ходишь, как в мешке».
Людмила Аркадьевна сказала: «Мне удобно».
— Тебе всё удобно, — сказала Надежда. — Тебе и в детстве всё было удобно.
Они не поссорились. Они вообще не ссорились с тех пор, как умерла мать: ссориться было не о чем. На похороны она надела его. Было холодно, шёл снег с дождём, и в этом пальто было тепло, и она стояла на кладбище и думала о том, что оно наконец пригодилось.
Потом ей сказали, что пальто хорошее и что мать умела выбирать вещи. Это сказала Валентина Ильинична из сорок второй, на поминках, за столом, где стояла кутья и рюмки. Сказала громко, чтобы слышали остальные.
— Раиса умела выбирать вещи, — сказала она. — Всё с запасом. Вот и пальто — на годы.
Людмила Аркадьевна кивнула. Она сидела в этом пальто и не снимала его: в квартире было холодно, топить в тот день забыли. Она надевала его на работу, в магазин, в поликлинику, на родительское собрание.
Зимой под низ шёл свитер, и пальто садилось почти по фигуре.
В две тысячи двенадцатом всем выдали куртки: синие, с надписью на спине и светоотражающей полосой. Куртки привезли двух размеров, пятьдесят второго и пятьдесят четвёртого. Людмила Аркадьевна попросила сорок восьмой. Заведующая, Зоя Михайловна, сказала: «Берите, что есть, под свитер». Она взяла пятьдесят второй.
Оля со второго окна подшила свою в боках и носила с поясом. Людмила Аркадьевна свою не трогала: в ней было тепло, полоса шла ровно, а зимой под неё влезали свитер и шарф. Куртку она надевала на участок. Пальто осталось для другого: в поликлинику, в магазин, к дочери.
На участке её знали. Во втором подъезде жила женщина, которая ждала письма от сына и выходила на лестницу, если слышала шаги.
В девятом доме жил мужчина, который брал квитанции и говорил «спасибо», не поднимая глаз.
У пятого подъезда был рыжий пёс с ободранным ухом. Он не лаял, а шёл рядом до угла и потом отставал. В морозы Людмила Аркадьевна натягивала рукава на пальцы и несла сумку за дно: в перчатках неудобно вытаскивать газеты. Рукава были длинные, и это было удобно.
У третьего окна была своя жизнь. Женщина приходила каждый месяц, к пенсии, и пересчитывала деньги, не отходя. Один раз пересчитала дважды и сказала: «А тут на сто меньше».
Людмила Аркадьевна пересчитала при ней и сказала, что всё верно. Женщина сказала: «Ну да, это я», и извинилась. Людмила Аркадьевна сказала: «Ничего страшного». Она говорила это по двадцать раз на дню и никогда не считала.
Дочь, когда подросла, сказала:
— Мам, ну купи себе пальто.
— Это ещё хорошее.
— Оно тебе велико.
— Мне удобно.
Дочь пожимала плечами и больше не говорила. Она говорила это три раза за десять лет, и каждый раз получала один и тот же ответ. Дочь звали Полина. Она работала в фотостудии, снимала свадьбы и портреты и по работе смотрела на людей пристально, как смотрят в видоискатель.
Полина говорила: «Ты в нём как в чужом». Людмила Аркадьевна отвечала: «Это мамино». Полина говорила: «Ну и что». Людмила Аркадьевна не находила ответа и начинала спрашивать про работу.
Один раз Полина сняла её на улице, без предупреждения, на плёнку. Потом показала кадр: женщина в синем пальто, рукава до пальцев, лицо спокойное.
— Вот, — сказала Полина. — Видишь?
Людмила Аркадьевна посмотрела и сказала, что получилось хорошо. Она не сказала, что видит. В две тысячи пятнадцатом дочь привезла ей пальто в подарок. Бежевое, с поясом, её размера.
Она сказала:
— Спасибо, доча.
Пальто провисело в шкафу полгода. Бирку она не срезала. Бежевое дочь купила на первую зарплату с новой работы. Она сказала: «Я померила на себя, но оно не моё, оно твоё».
Людмила Аркадьевна сказала: «Спасибо, доча», и в тот вечер дважды к нему подходила. В шкафу оно висело между старым пальто и платьем, и она видела его каждый раз, когда открывала дверцу. Бирка была белая, на нитке, и на бирке стояла цена.
Она не срезала бирку, потому что с биркой вещь ещё можно было вернуть. Через полгода дочь открыла шкаф, чтобы взять зонт, и увидела бирку. Ничего не сказала.
Через неделю пальто исчезло из шкафа. Она отдала его соседке и сказала, что не подошло по плечам. Соседку звали Аня, она жила этажом выше, работала в детском саду и была на десять лет моложе. Пальто было ей немного велико, и она подвязала пояс и так носила.
Через два года Аня встретилась ей в подъезде в этом пальто и сказала, что вещь замечательная и что ей все говорят, какое оно красивое. Людмила Аркадьевна сказала: «Носи на здоровье».
Потом поднялась к себе и долго стояла в прихожей, не снимая своего.
Она согласилась. В две тысячи девятнадцатом она купила новое пальто.
Это вышло случайно. Она зашла в магазин за перчатками, а там на выходе висело серое, прямое, с воротником-стойкой. Продавщица сказала:
— Примерьте, у нас скидка.
Она надела. Пальто село по плечам. Рукава кончались там, где кончаются руки. Пояс был на месте, и она даже не сразу поняла, что это пояс, а не украшение.
Продавщица сказала: «Руки не прячьте, видно же, что хорошо». Она не прятала. В зеркале женщина стояла ровно. Людмила Аркадьевна подумала, что так стоят люди, которых снимают на документы, и что её так не снимали ни разу.
Продавщица сказала:
— Вам как раз. Даже ушивать не надо.
Она подумала про мать. Мать бы сказала: «Возьмём на размер больше, будет на свитер». Она подумала про дочь. Дочь бы сказала: «Ну наконец».
Она ничего не сказала. В магазине был свет из потолка, белый, ровный, и зеркало во всю стену, и в этом свете было видно всё: и что пальто по плечам, и что рукава на месте, и что она стоит ровно, а не бочком, как обычно. Она посмотрела в зеркало.
В зеркале стояла женщина в пальто, которое было ей по размеру. Женщина была какая-то чужая. У неё были видны запястья.
Она стояла и не могла смотреть. Ей хотелось снять пальто и уйти, и она не понимала почему: пальто было хорошее, и скидка была настоящая, и продавщица ничего плохого не сказала.
Она стояла в этом свете ещё минуты две. Потом сказала:
— Беру.
Продавщица сняла с него бирку на кассе, положила пальто в пакет и пожелала носить с удовольствием. Она заплатила двенадцать тысяч четыреста и вышла с пакетом, и пакет был лёгкий. Дома она достала пальто из пакета и повесила в шкаф, на плечики, между старым пальто и платьем. Бирку она не срезала: бирка была картонная, на белой нитке.
Оно провисело в шкафу два года. За это время она дважды пересчитывала деньги и один раз достала пальто и приложила к себе перед зеркалом в прихожей. Зеркало было маленькое и в рост не показывало.
Она думала: до весны. Весной оказалось, что ещё холодно, и она опять надела старое. Дважды она его доставала. Первый раз — в ноябре, когда ударил мороз и старое показалось ей совсем холодным. Она надела новое, постояла перед зеркалом в прихожей, сняла и повесила обратно.
В зеркале были видны голова и плечи. Плечи были на месте, и это было непривычно. Второй раз — в феврале, перед поездкой к дочери. Она подумала, что дочь обрадуется.
Потом подумала, что дочь спросит, почему только сейчас, и надела старое.
Чек она хранила в кармане нового пальто. Он там и лежал, сложенный вчетверо, и от времени стал мягкий, как тряпка. Она надевала его один раз — на свадьбу племянницы, — и весь вечер чувствовала себя так, будто пришла в чужом.
Свадьба была осенью, в кафе на Московском. Людмила Аркадьевна приехала в новом пальто и впервые за много лет увидела себя в зеркале фойе во весь рост. Сестра, Надежда, сказала: «Ты сегодня какая-то другая». Сказала быстро, как говорят комплимент, и пошла дальше.
За столом ей досталось место у стены. Она сидела прямо, ела мало и всё время одёргивала полу, хотя пола лежала ровно. Два раза она выходила в коридор и стояла у окна, где было прохладно, и там ей было легче.
К одиннадцати она поняла, что мёрзнет. В новом пальто было холоднее, чем в старом: старое было широкое, и под ним держался воздух.
Потом повесила обратно.
Зимой она ходила в старом. В старом было тепло и не было видно запястий. В лифте соседка с пятого этажа сказала: «Людмила, ты всё в этом пальто? Оно тебе велико».
Людмила Аркадьевна сказала: «Оно тёплое».
— Тёплое, — согласилась соседка. — Но велико.
Больше они в лифте не разговаривали. Соседка вышла на своём этаже и сказала: «Всего доброго».
В марте она понесла старое пальто в мастерскую.
Мастерская была в подвале, и в неё вела лестница в шесть ступеней, и на ступенях лежал линолеум, прибитый гвоздями по краям. В мастерской пахло машинным маслом, пылью и горячим утюгом. У прилавка стояла женщина с молнией от куртки, и мастер говорил ей, что молнию надо менять целиком, а она говорила, что куртка хорошая.
Женщина ушла, не согласившись. Мастер посмотрел ей вслед и сказал: «Каждый день одно и то же». Людмила Аркадьевна стояла и держала пальто на вытянутых руках, чтобы не помять.
За вывеской «Ремонт одежды» работал мужчина лет шестидесяти, который чинил всё: молнии, подкладку, швы.
Она сказала:
— Укоротить рукава.
Он взял пальто, расправил на столе, посмотрел на неё через прилавок.
— Оно вам на два размера больше.
— Я знаю.
— Я могу ушить. Тут работы на час.
— Не надо ушивать, — сказала она. — Только рукава.
Он помолчал.
— Как скажете.
Он записал в тетрадку её фамилию и сказал приходить в пятницу. Пятница была через три дня, и эти три дня она думала о пальто чаще, чем следовало. Мастера звали Илья Матвеевич. Он работал в этом подвале двадцать два года, с тех пор как закрылся комбинат, где он был закройщиком.
В мастерской стояли две машины: старая, ножная, с чугунной станиной, и вторая, электрическая. На ножной он делал то, что требовало аккуратности. За прилавком висела доска, на которой мелом было написано: «Пятница — до двух». Мела не было, и он писал обломком.
Он не спросил, почему не ушить. Он вообще не задавал вопросов, кроме тех, что нужны для работы: длина, подкладка, когда нужно.
В пятницу она пришла.
Пальто лежало на прилавке, сложенное. Мастер развернул его и подал ей.
— Меряйте.
Она надела. Рукава кончались там, где кончаются руки. Не выше и не ниже.
Она стояла перед зеркалом в мастерской — маленьким, на стене, с трещиной в углу, — и смотрела на свои руки.
— Хорошо, — сказала она.
— Ещё я карман подшил, — сказал мастер. — А то там дырка была, туда всё проваливалось.
— Спасибо.
— С вас восемьсот.
Она заплатила, взяла пальто и вышла. Через неделю она пошла в магазин за перчатками. Двадцать лет она ходила без них: в длинных рукавах руки не мёрзли, а перчатки она теряла.
Продавщица спросила размер. Людмила Аркадьевна сказала, что не знает. Продавщица взяла её руку и измерила сантиметром. Сказала: «Семнадцать. Вам маленькие».
Перчатки были чёрные, кожаные, с подкладкой. Она надела их и подержала руки перед собой, как держат что-то хрупкое. Первую неделю она мёрзла. Между рукавом и перчаткой оставалась полоска кожи, и её продувало.
Она купила перчатки подлиннее, потом ещё одни, с раструбом. Потом привыкла. В апреле она поняла, что больше не думает о рукавах. Это было единственное, что изменилось.
На улице было холодно, но уже по-весеннему, и с крыш капало. Она надела пальто прямо на улице, поверх кофты, и пошла к остановке. Руки она держала в карманах. Ключи лежали в кармане, и она нащупала их сразу, сверху, не запуская руку в подкладку.
На остановке стояла женщина с сумкой на колёсиках и смотрела на неё. Она сначала не поняла, в чём дело, и даже проверила, не испачкалась ли.
— Хорошее пальто, — сказала женщина. — Синее такое, спокойное.
— Ему тридцать лет.
— Да ну.
— Тысяча девятьсот девяносто четвёртый.
Женщина покачала головой и сказала, что раньше делали вещи, а теперь не делают. Подошёл автобус, и они сели в него, и больше не разговаривали. Ключи больше не проваливались.
Она достала их и посмотрела: три ключа на кольце. Один от квартиры, один от почты, один от ящика, который открывали раз в неделю. Раньше она доставала их через дырку, двумя пальцами, и на это уходило время.
Теперь они лежали сверху.
Дома она открыла шкаф и посмотрела на серое пальто с биркой. Бирка была на месте, белая, на нитке, и цена на ней стояла та же. Она его не сняла. Она закрыла шкаф и пошла ставить чайник.
В октябре она опять понесла пальто в мастерскую: разошёлся шов на плече. Илья Матвеевич посмотрел и сказал: «Шов сделаю. Ушивать не буду, вы не просили».
Она сказала: «Спасибо». Он сказал: «Если передумаете, приходите. Тут работы на час».

