Читать книгу Собрание сочинений. Том 2. Биография (Виктор Борисович Шкловский) онлайн бесплатно на Bookz (13-ая страница книги)
Собрание сочинений. Том 2. Биография
Собрание сочинений. Том 2. Биография
Оценить:

4

Полная версия:

Собрание сочинений. Том 2. Биография

Здесь я встретился с несколькими членами партии с. р., которые в это время были связаны с Союзом возрождения России, главой которого был Станкевич304.

Немцы кончались. Они были разбиты союзниками, это чувствовалось.

Значит, накануне смерти была и власть Скоропадского, и даже с этой точки зрения нужно было что-то предпринимать.

Из Украины двигались петлюровцы305.

Но Союз возрождения, да и вообще весь русский Киев, кроме большевиков, конечно, был связан волей союзников.

Воля союзников олицетворялась в Киеве именем консула, сидящего, кажется, в Одессе, фамилия его была Энно306.

Энно не хотел, чтобы в политическом положении Украины происходили перемены.

В Германии уже была революция, немцы образовывали Советы, правда – правые307, и готовились уезжать.

Уже шли поезда с салом и сахаром из Украины для Германии. Увозили автомобили русской армии, прекрасные «паккарды».

Отступление немцев не имело характера бегства.

На Украине были следующие силы: в Киеве Скоропадский, поддерживаемый офицерскими отрядами, – офицеры сами не знали, для чего они его поддерживали, но так велел Энно.

Кругом Киева Петлюра с целой армией.

В Киеве немцы, которым было приказано французами поддерживать Скоропадского.

Так, по крайней мере, выглядело со стороны.

И в Киеве же городская дума и вокруг нее группа русских социалистов, связанных с местными рабочими.

Они хотели произвести демократический переворот, но Энно не позволял.

А в отдалении – «вас всех давишь» – голодные большевики.

Меня попросили поступить в броневой дивизион на случай. Я сперва пошел в крепость, в отряд Скоропадского.

Меня спрашивали там, как прибывшего из России, будут ли большевики сопротивляться, а один подпрапорщик все интересовался вопросом, кованы ли у большевиков лошади.

Я вышел из крепости по мосту и не помню, почему смеялся.

Прохожий хохол остановился, поглядел на меня и с искренним восхищением сказал: «Вот хитрый жид, надул кого-то и смеется». В голосе его только восхищение, без всякого антисемитизма.

Но я не поступил непосредственно к Скоропадскому, а выбрал 4-й автопанцирный дивизион.

Команда была русская. Все те же шоферы, но более большевистски настроенные. Заграничный воздух укрепляет большевизм.

Кругом была слышна только русская речь.

Меня приняли хорошо и поставили на ремонт машин.

Одновременно со мной в дивизион поступило несколько офицеров с той же целью, как и моя.

Петлюровцы уже окружили город. Слышна была канонада, и ночью видны огни выстрелов.

Стояла зима, дети катались со всех спусков на салазках.

Я встретил в Киеве знакомых. Одни нервничали, другие уже ко всему привыкли. Рассказывали про террор при предыдущих переворотах.

Хуже всех были украинцы: они расстреливали вообще большевиков как русских и русских как большевиков.

Одна знакомая художница (Давидова308) говорила мне, что у ее подруги, которая жила вместе с ней, расстреляли в саду (украинцы расстреливали в саду) мужа и двух братьев.

Та пошла, разыскала трупы своих, но хоронить было нельзя.

Она принесла на себе трупы в квартиру Давидовой, положила на диван и так провела с ними три дня.

Петлюровцы шли. Офицеры дрались с ними неизвестно за что, немцам было приказано мешать драке.

А Киев стоял с выбитыми окнами. В окнах чаще можно было встретить фанеру, чем стекла.

После этого Киев брали еще раз 10 всякие люди.

Пока же работали кафе, а в одном театре выступал Арманд Дюкло, предсказатель и ясновидящий.

Я был на представлении.

Он угадывал фамилии, записанные на бумажке и переданные его помощнику. Но больше интересовались все предсказаниями. Помню вопросы. Они были очень однотипны.

«Цела ли моя обстановка в Петербурге?» – спрашивали многие.

«Я вижу, да, я вижу ее, вашу обстановку, – говорил Дюкло раздельно, идя, пошатываясь, с завязанными глазами по сцене, – она цела».

Спросили один раз: «Придут ли большевики в Киев?»

Дюкло обещал, что нет.

Я его встретил потом в Петербурге, – и это было очень весело! – он служил при культпросвете одной красноармейской части в ясновидящих и получал красноармейский паек.

Я не был теперь на его представлениях и не знаю, о чем его спрашивали. Но знаю, что «дует ветер с востока309, и дует ветер с запада, и замыкает ветер круг свой».

И в странном быту, крепком, как пластинчатая цепь Галля310, долгом, как очередь, самое странное, что интерес к булке равен интересу к жизни, что все, что осталось в душе, кажется равным, все было равным.

Как вода, в которой есть льдинка, не может быть теплее 0°, так солдаты броневого дивизиона, по существу, были большевиками, а себя презирали за службу гетману.

А объяснить им, что такое Учредительное собрание, я не умел.

У меня был товарищ, не скрою, что он был – еврей. По образованию он художник – без образования.

Он жил в Гельсингфорсе с матросами, а в царской службе был дезертир, а мне очень жалко, что я в июне наступал за Ллойд Джорджа311.

Так вот, этот художник в Пермской губернии стал большевиком и собирал налоги.

И говорит: «Если рассказать, что мы делали, так было хуже инквизиции», – а когда крестьяне поймали одного его помощника, то покрыли досками и катали по доскам железную бочку с керосином, пока тот не умер.

Мне скажут, что это сюда не относится. А мне какое дело. Я-то должен носить это все в душе?

Но я вам дам и то, что относится.

Уже при последнем издыхании власти пана Скоропадского312, когда он сам убежал в Берлин, его пустой дворец еще охранялся.

Кстати, о Скоропадском.

Был Скоропадский избран в гетманы.

Жил он тогда в Киеве, на обыкновенной лестнице, в обыкновенной квартире.

Шел по лестнице какой-то человек, кого-то искал и позвонил в квартиру Скоропадского по ошибке. Открыла горничная.

Человек спрашивает: «Здесь живет такой-то?»

Горничная спокойно отвечает: «Нет, здесь живет царь».

И закрывает дверь.

И это ничего не значит.

Так вот, в последние дни Скоропадского (его уже не было, он убежал в Берлин, а его защищали) поймали белые – кажется, кирпичевская контрразведка – одного украинца по фамилии Иванов (студента), а сами-то кирпичевцы-офицеры были из студентов.

Поймали, допрашивали и долго пороли шомполами, пока тот не умер.

Мы не решались на переворот, боясь розни русских с русскими. С. р. в Киеве было довольно много, но партия была в обмороке и сильно недовольна своей связью с Союзом возрождения313.

Эта связь доживала свои последние дни.

А меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я прямо и точно говорил, кто я.

От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город и даже в город, на Подол.

Я засахаривал гетмановские машины.

Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклер (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идет в смесительную камеру).

Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.

Можно продуть жиклер шинным насосом. Но его опять забьет.

Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы.

Людей кормили очень хорошо и поили водкой.

А вокруг города ночью блистали блески выстрелов.

У Союза возрождения была своя часть на Крещатике, но ее он не комплектовал и вообще вел себя более чем неуверенно.

Офицерство и студенчество было мобилизовано.

У университета стреляли и убили за что-то студентов314.

Гетманцы узнали об измене Григорьева315, но все же верили во что-то, главным образом в десант французов316.

Опять сроки. Наконец решение, что городская дума соберется и мы ее поддержим317.

Ночью я собрал команду, но, несмотря на блески орудий кругом города, за мной пошло человек 15. Остальные сказали, что они дневальные.

Броневиков не было, они стояли в штабе на Лукьяновке.

Взял грузовики, поставил на них пулеметы. Бунчужный (фельдфебель) хотел предупредить штаб, я порвал провод.

Выехал на Крещатик, где должна быть военная часть Союза возрождения. Никого. Но узнал, что сюда уже приезжали добровольцы, хотели арестовывать.

Поехал в казармы, где были наши части: сидит там товарищ латыш. Люди у него готовы, но он не знает, что делать. В это же время наши же заняли Лукьяновские казармы и арестовали штаб.

Но мы об этом не знали.

Дело в том, что Дума не собралась, не решилась. А наш штаб разошелся, не предупредив нас. Я искал его по всем квартирам. Нигде нет никого. Распустил людей и поехал на Борщеговку к заводу Гретера. Там сидят рабочие, хотят идти в город, но спорят о лозунгах. Так и не пошли, хотя уже приготовили оркестр.

Днем в город вошел Петлюра318.

Работой организации руководили в Киеве: сильно правый человек диктаторского вида в ботфортах, очень старый человек и украинец, который потом стал большевиком.

Петлюровцы входили в город строем.

У них была артиллерия. Между собой солдаты говорили по-русски. Народ встречал их толпами и говорил между собой громко, во всеуслышание: «Вот гетманцы рассказывали – банды идут, какие банды – войска настоящие». Это говорилось по-русски и для лояльности.

Бедные, им так хотелось восхищаться.

Когда я переходил через лед из России в Финляндию, то встретил в рыбачьей будке на льду одну даму; дальше пошли вместе; когда мы с ней попали на берег и нас арестовали финны, то она все время хвалила Финляндию, от которой видала саженей десять.

Но бывает и худшее горе, оно бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он уже «изумлен», то есть уже «ушел из ума» – так об изумлении говорили при пытке дыбой, – и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие.

И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить.

Это – мой кошмар.

Петлюровцы вошли в город. В городе оказалось много украинцев; я уже встречал их среди полковых писарей и раньше.

Я не смеюсь над украинцами, хотя мы, люди русской культуры, в глубине души враждебны всякой «мове». Сколько смеялись мы над украинским языком. Я сто раз слыхал: «Самопер попер на мордописню», что равно: «Автомобиль поехал в фотографию».

Не любим мы не нашего. И тургеневское «грае, грае, воропае»319 не от любви придумано.

Но Петлюра как национальный герой – герой писарской, и наша канцелярия его одобряла. Вошли украинцы, заняли город, кажется, не грабили, стали украшать город, повесили французские и английские гербы и сильно ждали союзных послов. А солдаты разоружили добровольцев и надели на себя их французские броневые каски.

Самих же добровольцев посадили в Педагогический музей; потом кто-то бросил бомбу320, а там оказался динамит, был страшный взрыв, много людей убило, и стекла домов повылетели кругом.

Несколько дней провел в части.

У нас были новые офицеры, в их числе Бунчужный, он оказался украинцем.

Говорили они мне, что очень боятся большевиков. И на самом деле их войска были большевистские.

Войска текли как вода, выбирая себе политическое ложе, и скат был к Москве. Пока же шла украинизация.

В эти дни в Киеве погибли все твердые знаки.

Приказали менять вывески на украинские.

Язык знали не все, и у нас в частях, и украинцы, присланные со стороны, говорили о технических вещах по-русски, прибавляя изредка «добре» и иное что украинское.

Опять получилось «грае, грае, воропае».

Вот подлая закваска!

Приказали в день переделать все вывески на украинские.

Это делается просто. Нужно было твердый знак переделать на мягкий, а «и» просто на «i».

Работали не покладая рук, везде стояли лестницы.

Переменили. При добровольцах ставили твердый знак на место.

Да, забыл написать, как мы жили. Я жил в ванной комнате одного присяжного поверенного, а когда уже нельзя было жить, поселился на квартире, которая прежде была явочной, а теперь туда приходили с явкой, но за ночлег брали рублей пять. Но спать можно было. Денег не было почти ни у кого, я же получал жалованье из части. Почти ни у кого не было второй рубашки.

И все удивлялись, откуда заводятся вши, сразу такие большие?

Компания была очень хорошая: помню одного рыжебородого, бывшего министра Белоруссии, не знаю, как его фамилия, его у нас звали Белорусовым. Он был очень хороший человек.

Союз возрождения надоел всем ужасно. Партия сильно косилась на свою военную организацию, а военная организация – на партию.

Через какие-то связи много народу поступило в «варту»321 – полицию, – дело было боевое, так как громилы ходили отрядами с пулеметами и давали бой.

Пробовал работать в одной газете322, но первую же мою статью-рецензию взялся исправить Петр Пильский, я обиделся и не позволил печатать.

В редакции узнал я об аресте Колчаком Уфимского совещания323.

Сообщила мне об этом одна полная женщина, жена издателя, добавив: «Да, да, разогнали, так и нужно, молодцы большевики».

Я упал на пол в обмороке. Как срезанный. Это первый и единственный мой обморок в жизни. Я не знал, что судьба Учредительного собрания меня так волновала.

К этому времени партия сильно левела324. Идешь по Крещатику, встречаешь товарища:

«Что нового?» Отвечает: «Да вот, признаю Советскую власть!» И радостно так.

Не раз и не два можно было остановить Гражданскую войну в России. Конечно, это можно поставить в вину большевикам. Но они не изобретены, а открыты.

У нас на собрании правая часть говорила: «Перейдем на культурную работу», – а перейти на культурную работу на партийном жаргоне значит то же, что в войсках «становись, закуривай».

«Каюк», «тупик», – ну, значит, нужно что-нибудь делать, вот и делаешь дело без причинной связи, а если взять в нашей филологической терминологии: другого семантического ряда.

И я произнес речь. Мое дело темное, я человек непонятливый, я тоже другого семантического ряда, я как самовар, которым забивают гвозди.

Я рассказал: «Признаем эту трижды проклятую Советскую власть!

Как на суде Соломона325, не будем требовать половинки ребенка, отдадим ребенка чужим, пусть живет!»

Мне закричали: «Он умрет, они его убьют!»

Но что мне делать? Я вижу игру только на один ход вперед.

Партия отказалась от своей военной организации. Герман326 предложил ей (организации) переименоваться в Союз защиты Учредительного собрания, собрал кое-кого и поехал в Одессу.

Другие собирались на Дон воевать с Красновым327.

А я собрался в Россию, в милый, грозный свой Петербург.

А публика изнывала.

Дарданеллы были открыты328, ждали французов, верили в союзников.

И уже не верили, – но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество.

Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города стульями, и между этими стульями, ограничившими территорию новой французской колонии, не смеют пробегать даже кошки.

Рассказали, что у французов есть фиолетовый луч, которым они могут ослепить всех большевиков, и Борис Мирский329 написал об этом луче фельетон «Больная красавица». Красавица – старый мир, который нужно лечить фиолетовым лучом.

И никогда раньше так не боялись большевиков, как в то время. Из пустой и черной России дул черный сквозняк.

Рассказывали, что англичане – рассказывали это люди не больные, – что англичане уже высадили в Баку стада обезьян330, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков.

Показывали рукой на аршин от пола рост этих обезьян. Говорили, что когда при взятии Баку одна такая обезьяна была убита, то ее хоронили с оркестром шотландской военной музыки и шотландцы плакали.

Потому что инструкторами обезьяньих легионов были шотландцы.

Из России дул черный ветер, черное пятно России росло, «больная красавица» бредила.

Люди собирались в Константинополь.

Если не здесь, то где же я расскажу один факт?

По приезде из России зашел я к одному фабриканту, он был табачник, или это называется заводчик.

У этого человека в Петербурге была мебель, и меня просили передать ему, что его мебель пропала.

Я зашел к этому человеку. У него на столе стоял мармелад, и печенье, и торт, и булки, конфеты, и шоколад, и дети за столом, и чистое белье, и жена, и никто не был застрелен.

И сидел один знаменитый русский юмористический писатель331.

Писатель говорил: «В России до тех пор не будет порядка, пока в каждом доме, на каждом дворе и в квартире не будет лежать по зарезанному большевику».

Табачный фабрикант был спокоен. Его деньги были в валюте. Он сказал: «А знаете вы, сколько получала работница в Вильне на моей фабрике?» Писатель не знал. Фабрикант сказал: «От пяти копеек в день, и, знаете ли, я не удивляюсь, что они взбунтовались» (или, может быть, он сказал: «Я не удивляюсь, что они недовольны», не помню дословно).

Этот человек не был болен.

Итак, немцы продавали на улицах мелкие вещицы, но увозили из Украины сало, и хлеб, и наши автомобили, которые я знал в лицо: «паккарды» и «локомобили».

Поезда немцев охранялись караульными в длинных шубах с бараньими воротниками.

Мне вспомнилось, что, когда немцы отступали «в ту войну», они не забывали при отходе подмести пол канцелярии.

Меня пригласили к одной даме, она узнала, что я уезжаю. Дама жила в комнате с коврами и со старинной мебелью красного дерева; мне она и мебель показались красивыми. Она собиралась ехать в Константинополь, муж ее жил в Петербурге.

Она меня попросила отвезти деньги в Россию, кажется тысяч семь, – это были тогда деньги.

Трудно быть ненарядным.

«В ту войну» я был молодой и любил автомобили, но, когда идешь по Невскому, и весна, и женщины уже по-весеннему легко и красиво разодеты, когда весна и женщины, женщины, трудно идти по улице грязным.

Трудно было и в Киеве идти с автомобильными цепями на плечах среди нарядных; я люблю шелковые чулки. А в Петербурге, в милом и грозном, было не трудно, там когда несешь большой черный мешок, хоть с дровами, то только гордишься тем, что сильный. Но и в Петербурге теперь есть шелковые чулки.

Эта женщина меня смущала. Я взял у нее деньги, высверлил толстую ложку и черенок ножа и положил в них тысячерублевки.

Теперь весь вопрос был в том, как поехать. Я пробыл в Киеве еще несколько дней, встретил Новый год в пустом и черном здании городской думы, ел колбасу, но водки не пил.

На улице встретил пленного, ехавшего из Германии, выменял у него костюм и документы (они состояли из одного листка), отдал свой костюм и решил, что так можно ехать.

Пошел прощаться к одной художнице, она сказала мне, осмотрев:

«Так хорошо, но не смотрите никому в глаза, по глазам узнают».

И вот я влился в голодное и грязное войско военнопленных.

Идущие из Австрии были одеты в разные бесформенные военные обноски, идущие из Германии, – в форменные куртки с желтой полосой на рукаве, иногда с лампасами.

Пленные из Германии были истощены еще более австрийских.

Попробовал ночевать в бараке.

Странно было видеть, что некоторые из пленных мочились прямо на нары.

Кругом слышишь разговоры, порожденные бесконечно нищенским бытом. Слышишь разговоры о публичных домах.

Говорят очень серьезно, что вот Терещенко устроил в Киеве для пленных публичный дом332, где прислуживают сестры в белых халатах. А пришедших сперва моют.

И не цинические разговоры, просто мечта о хорошем, чистом публичном доме. Искали эти дома по всему Киеву, верили в них и расспрашивали друг друга про адрес.

Нужно вообще сказать, что наименее циническое, что я слышал в армии про женщин, это слова: «Без бабы, какой бы ни был харч хороший, все же чего-то не хватает».

Другой отрывок из пленного фольклора – это рассказ про то, как пленный, едущий в Россию, встречает свою жену, едущую с пленным венгерцем к нему на родину.

Солдат сперва снимает с венгерца золотые часы – образ явно эпический, потом раздевает его, снимает с него нарядное платье, потом отбирает сундуки и наконец убивает.

А жену везет в Россию, говоря спутникам: «Я у нее допытаюсь, кому что продала, а потом убью!»

Рассказ этот сложен вне России, то есть легендарен, что видно было из того, что все цены на проданный женой скот были приведены по довоенным нормам.

Поехали.

Я был одет и сравнен во всем с военнопленными, разницу составляли только шерстяной свитер под курткой и кожаные сапоги на ногах.

Долго ехали по Украине. Немцы отнимали у нас паровозы, мы молчали; я никогда не видел таких забитых людей, как пленные.

Спали в вагонах, к утру оказывалось, что несколько человек замерзло насмерть. Теплушки были без печек, а вместо трубы дырка в крыше, и в полу дыры. Складывали из кирпича таганцы, покрывали отломанными буферами. Топили жмыхом. В дороге давали есть жидкое, но не было посуды.

С изумлением увидал, как некоторые пленные, не имея котелка, снимали с ноги башмак с деревянной подошвой и подавали его раздатчику как посуду.

Дошли до границы, здесь нам сказали, что нужно идти верст пятнадцать до русского поезда.

Шли, стуча деревянными башмаками, заходили в хаты, нам подавали, спрашивали, все ли уже прошли, у многих были родственники в плену или так: «может быть, в плену».

Я, если бы попал на необитаемый остров, стал бы не Робинзоном, а обезьяной, так говорила моя жена про меня; я не слыхал никогда более верного определения. Мне не было очень тяжело.

Я умею течь, изменяясь, даже становиться льдом и паром, умею вкашиваться во всякую обувь. Шел со всеми.

Отдал соседу шерстяное одеяло, в которое заворачивался.

Пришли. Россия.

Стоит поезд – броневой, а на нем красная надпись «Смерть буржуям»: буквы торчат, так и влезают в воздух, а броневик исшарпанный и пустой какой-то, и непременно приедет в Киев.

Поезд стоит. Влезаем. Холодно. С нами вместе едут инвалиды с мешками: в то время инвалидам разрешали в России возить провизию, это было для них как бы рента. Инвалиды влезают и вползают в трехногие теплушки, вваливаются через край на брюхе. Одеты хорошо. Инвалиды с мешками, пленные едут по черным рельсам в Россию. Россия поставила между теми и другими и многим другим плюсы, а в итоге вывела большевиков. Едем.

Дали по вобле без хлеба. Грызем. Сало и сытость оборвались.

Пленные не разговаривают, не спрашивают. Приедем – узнаем.

В составе поезда были вагоны с гробами с черной надписью, написанной смолой, скорописью: ГРОБЫ ОБРАТНО.

Если умрешь, отвезут до Курска и похоронят в «горелом лесу». А гробы обратно. Берегите тару.

Доехали до какой-то станции, видим пассажирский поезд. Народ набит, напрессован. Лезут в окна, а это опасно, могут снять сапоги, пока влезаешь.

Я ехал сперва на буферах; люди на крышах в изобилии; течет Россия медленно, как сапожный вар, куда-то.

Вштопорился, вкрутился в вагон, влез. Сижу, чешусь.

Человек сидит предо мной. Спрашивает. Отвечаю. Говорит: «Как это вы так опустились, другим можно, а вам стыдно».

Отмалчиваюсь.

«А я, – говорит, – знаю, кто вы!»

«А кто?»

«А вы из петербургских слесарей и, может быть, Выборгской стороны».

Я сказал ему с искренним восторгом:

«Как это вы догадались?»

«Это моя специальность, я из курской Чека».

И действительно, шуба и часы золотые, но мной не брезгал и утешал.

Ехал дальше.

Опять эшелон пленных. Это уже за Курском. Какой-то солдат сверху обмочил мой мешок, а в мешке сахар, фунтов двадцать. Сахар многие пленные везли.

Ночью приехали в Москву, город темный, на вокзале жгли книжки, а кругом плакаты с золотыми буквами. Шли ночью через город. Страшно, совсем пустой.

Пришли в какой-то переулок, ночевали на нарах.

На стене плакат, изображающий человека, у которого вши на воротнике и под мышками. Смотрел с большим вниманием.

Утром выдали мне документы на имя Иосифа Виленчика, летние штаны, что-то вроде бушлата и пару белья, ложку сахара и денег 20 рублей одной желтой керенкой.

Ушел к товарищу филологу333. Обрадовался мне и спать положил, а вшей он не боялся, хотя у него сыпняка еще не было.

Настиг позже, и забыл он во время болезни свою фамилию.

Сидели, разговаривали, топили камин верхами от шкафов, ящиком из-под коллекции бабочек и карнизами с окон.

Зашел к Крыленко, передал ему письмо от его сестры из Киева (я ее в Киеве знал)334.

Говорю ему, что нет победителей, но нужно мириться.

Он был согласен, но говорит, что – они победители. И говорил, что скоро чрезвычаек не будет. И с матерью Крыленко виделся, она жила в саду на Остоженке.

bannerbanner