
Полная версия:
Емельян Пугачев, т.2
В Пензенском уезде, куда надвигалась полоса восстаний, существовал барин Павел Павлыч Одышкин. Он был человек недалекий, а иным часом придурковатый. Ему этим летом минуло пятьдесят два года. Вел он жизнь замкнутую, неподвижную, ленивую. За последние десять лет он так обленился, что и на улицу не выходил. Сидел под окном, с утра до ночи пил чай или кофей, наблюдал из окна жизнь во дворе. И все хождение его было от окна в клозет, из клозета к окну, к столу, опять в клозет, опять к окну да и на кровать. Хозяйство вела барыня – высокая, черная, властная. Но она предусмотрительно сбежала с двумя детьми в Пензу, спасая жизнь свою от «погубления злодейскими толпами». Невзирая на ее уговоры, Павел Павлыч за ней не последовал: ему лень было двигаться, да он надеялся, что Бог пронесет грозу мимо его владений, а в случае чего он придумал хитроумную штучку – ежели Пугач и нагрянет, Павел Павлыч вживе останется. Впрочем, жена и не особенно-то настаивала на его отъезде: «Какой он хозяин, какой в нем прок?» Ежели она овдовеет, кто ей запретит выйти замуж за конюха, кудряша Софрона?
Сидит Павел Павлыч под окном, чай кушает, смотрит через окно, думает: «Вот ужо буянство мужичье кончится, Пугача изловят, велю под окном во дворе пруд выкопать да квакуш-лягушек напустить в пруд, пущай квакают, а я буду чай пить да слушать. Я лягушек больше соловьев люблю».
Он, кроме календаря да лечебника под названием: «Прохладный вертоград, или Врачевские вещи», ничего не читает, с мрачностью думает о многих болезнях, гнездящихся в его организме, вроде «нутряного почечуя», и пьет во исцеление души и тела всякие настойки и знахарские снадобья. Прислушивается к своему организму, следит за ним неотрывно и каждый день со тщанием ведет запись в особой книге.
Например:
«17 маия. Благодарение Господу, сон был хорош, хотя во сне и было сатанинское искушение. Отправление желудка, сиречь стул, был свободен в 11 часов утра».
«18 маия. Приключился сильный запор, отчего в животных частях обструкция, одышка и трепыхание сердца. Стул отсутствовал».
«19 маия. Был обильный стул и в ночное время, в 3 часа 20 минут пополуночи. С утра аппетит отменный. За обедом и ужином не воздержался. Особенно много скушал тушеной капусты с яйцами и куриными печенками. А после сего приналег на узвар. Живот опучило. Появилось сильное урчание. Всю ночь одолевали жестокие ветры. Желудок очищался не единожды. Делал припарки. Втирал в животную часть беленое масло. Благодарение Господу, последовала легкость».
Дворня и крестьянство с барином нимало не считались, иной раз, завидя его сидящим под окном, даже и шапки не ломали перед ним. Мужики про него говорили какому-нибудь чужому, прохожему или проезжему человеку: «Наш барин рассудком не доволен, всю жизнь дурачком прикидывается». Однако Павел Павлыч, когда одолевала его «животная обструкция», иногда напускал на себя строгость.
Вот барин сидит под окном, пьет чай с малиновым вареньем. У его ног на полу лежит старый крупный мопс. Мопс жирный, и барин жирный, мопс пучеглазый, и барин пучеглазый, глаза навыкате, серые, бессмысленные, под глазами мешки. У мопса на лбу многодумные глубокие складки, и у барина тоже, мопс брыластый, и барин брыластый, дряблые белые щеки полезли книзу, нос обыкновенный, губы бантиком, на голове напомаженные, хорошо причесанные волосы. И вот Павел Павлыч начинает «свирепствовать».
– Эй, Митрошка! – кричит он в окно.
В горницу входит бурмистр из хозяйственных старых крестьян: лицо желтое, постное, черная бороденка клинышком. Большой хитрец и миру согрубитель. Отвешивает барину поклон.
– Ну, как овсы?
– Да ничего овсы, ваше высокородие, только вот беда – волки овсы-то помяли. Не столько жрут, сколько топчут.
– Волки? Разве у нас есть волки? Разве они едят овес? Надо стрелять!
– Да ведь стреляли, батюшка барин, – потешается над Павлом Павлычем бурмистр. – Только что ружьишки-то у нас никудышные, не берут волков-то.
– Смотри, Митрошка, чтоб этого у меня впредь не было. А то своеручно драть буду! – сердито говорит барин и, взяв с подоконника арапник, стегает им в пол. Мопс просыпается, хрипло лает в пространство.
– Вот ужо я на птичник выберусь, – говорит Павел Павлыч. – Чего-то куриц да уток мало стало...
– Уменьшилось, батюшка барин, уменьшилось, – потешается хитрый бурмистр, и острые глазки его улыбаются. – Зайцы одолели, ваше высокородие, этта семь курей задавили, да певуна, да сколько-то уток с утятами. Никогда этакое не бывало, чтоб зайцы!..
– Зайцев надо ловить... Смотри у меня. Драть буду! – И барин снова бьет по паркету арапником.
У господ Одышкиных на взгорке, возле речки, обширный фруктовый сад. Весь урожай яблок доходит до тысячи пудов. И хоть бы по два яблочка малым деревенским ребятишкам к празднику Преображения, ко второму Спасу, когда церковь освящает плоды к употреблению всей человеческой твари. Жаден не барин, а барыня. Павел-то Павлыч нет-нет да и подкличет ребятишек к окну и выбросит им розовых яблочков.
Но вот беда: за последние годы сад стал мало давать плодов: как только начинали дозревать яблоки, на сад нападали разбойники. И замест тысячи пудов оставляли барам Одышкиным пудов двести-триста. Вот и в прошлом году вдруг услыхал барин чрез открытое окно отдаленные крики, вот ближе, и уж явственно слышны голоса:
– Ой, батюшки... Разбойники!..
И вбегают в барский двор люди: простоволосая баба Лукерья-скотница, два старика, парень и трое мальчиков. И все в один голос:
– Ой, светы, ой, светы!.. Батюшка барин!.. В лесу разбойники, к саду подходят! Кешку избили, Фомку, кажись, до смерти зарезали, Фомка ходил коня ловить.
– Где разбойники?! Как разбойники?! – задрожав, как листы на осине, вскричали барин с барыней, высунувшись из окна на двор. – Бей в набат, сбирай мужиков!
Загудел колокол, собаки залаяли, мопс залился хриплым лаем, под окнами дворня бегала, шумела: «Господи светы, разбойники... Всех нас жисти лишат».
Павел Павлыч стал как ребенок, пискливо взывал:
– Пашка, Машка, Дуня, Аверьян!.. Ой, прячьте нас скорей с барыней в подпол!.. Аверьян, выдай дворне ружья, мужикам топоры...
Бар спустили чрез люк в подполье, барин велел поставить на люк кухаркину кровать, да чтоб на кровать кто-нибудь лег да прикинулся спящим: ежели разбойники нагрянут в дом, люка не заметят и не проникнут в подполье.
Был вечер. Крестьяне с девками и подростками, покрикивая на ходу: «Разбойники!.. Бей разбойников!.. Вот ужо-ужо мы их!..» – гурьбой валили в сад.
И слышат баре Одышкины, как в саду началась пальба из ружей и заполошные крики. Баре дрожат, стрельба и крики крепнут. Павел Павлыч сидит на мешке с луком, крестится, шепчет:
– Господи Боже... Сюда идут... Отведи грозу, Господи... Прасковья Захаровна, молись, молись!
Проходит и час и два. Вся эта комедия кончается тем, что крестьяне расходятся по домам, трое понятых идут в барский дом, объявляют вылезшим из укрытия барам, что разбойники прогнаны, но христопродавцы, мол, успели обить множество яблок и увезти с собой на подводах, что, мол, разбойники в красных рубахах, бородатые, с большими ножами, лица повязаны тряпками. Баре этим россказням верили, крестьяне и дворня весело пересмеивались, всю ночь тайно делили меж собой душистую антоновку, анисовку, белый налив и коробовку.
Уже третий год, как только снимать яблоки – посещают господ Одышкиных эти, в красных рубахах, с большими топорами, разбойники. А вот нынче появились на правом берегу Волги не разбойники, а в тысячу раз жесточе, опаснее их, появились ватаги «злодея» Пугачева, они баламутят крестьян, жгут поместья, вешают бар. Ну да как-нибудь Бог пронесет... Этот «сброд сволочной» еще, слава Богу, далече, а верные ее величеству полки гонят мятежную дрянь, как баранов.
Но вот пронесся слух, что пугачевские толпы свернули на юг, прошли будто бы Алатырь, движутся к Саранску. А кругом зачинались пожары, и небо по ночам то здесь, то там трепетало от зарева. Да и крестьяне помещика Одышкина стали не на шутку шебаршить, чрез открытое окно долетали до барина ругань, споры, шумные крики. Словом, барин понял, что ему начинает угрожать опасность. Тогда он без промедления решил сберечь жизнь свою самым хитроумным, как ему казалось, способом.
Призвал барин старика Зиновия, своего бывшего пестуна. Зиновий старше барина лет на десять. В давнюю пору, когда Павел Павлыч был маленьким, они часто ходили с Зиновием и другими парнишками в лес по грибы, пугали шустрых белок, разыскивали птичьи гнезда. С тех пор так и установилась дружба между крестьянином и барином. Барин любил Зиновия, старик Зиновий любил барина.
И вот они оба закрылись в спальне, толкуют по тайности. Беседа шла к концу, оба сидели раскрасневшиеся, графинчик усыхал, но закуски вдоволь.
– Пей еще, Зиновий... И я выпью... Хоть и вредно мне – почечуй нутряной у меня, а для такого раза выпью. Да, да... Вот я и говорю: боюсь душегуба, пуще огня боюсь. Дурак я, что не уехал с женой-то...
– Дурак и есть, батюшка барин, Павел Павлыч, опростоволосился ты, – говорит старик.
– Ведь от душегубов никуда не денешься, ни в лес, ни в воду... Найдут. Говорят, собаки у них есть ученые, охотничьи – бежит, нюхает, и сразу над барином стойку...
– Что ж, батюшка барин, я в согласьи...
– Согласен? Ну, спасибо тебе, Зиновий... Значит, чуть что, ты барином срядишься, все мое парадное наденешь, а я в твою одежду мужиком выряжусь.
– Мне уж недолго жить, – утирая слезу, говорит подвыпивший Зиновий, – не жилец я на белом свете, грыжа у меня. Пущай убивают... Только, чур, уговор, барин...
– Проси, чего хочешь, ни перед чем не постою!..
– Дай ты, барин, вольную сыну моему Лексею со всем семейством, еще дай лесу доброго, чтоб хорошую избу срубил себе Лешка-то мой, да триста рублев деньгами.
Павел Павлыч с радостью обнял старика и тотчас исполнил все его условия: написал приказ о вольной его сыну, велел сколько надо лесу выдать и вручил триста рублей священнику, сказав ему, что по уходе Пугачева деньги те священник обязуется передать старику либо его сыну Алексею.
Зиновий на всякий случай исповедовался и причастился, а когда дозорные донесли, что Пугачев приближается, он отслужил молебен. Священник, благословляя его, сказал прочувствованное слово о блаженстве тех, кто душу свою полагает за других.
На следующий день, поутру, запылила дорога, раздался праздничный трезвон во все колокола, священник, страха ради, вышел с крестным ходом за село.
Сначала проехало сотни три казаков, за ними – кареты, коляски, берлины, за ними, в окружении свиты и большого конвоя, сам «царь-батюшка». Сабля, боевое седельце, конская сбруя горят на солнце, и сам он, как солнце, свет наш, отец родной. Он не слез с коня и ко кресту не приложился, только прогремел собравшимся крестьянам:
– Детушки! Верные мои крестьяне... Уж не обессудьте, не прогневайтесь, гостевать у вас не стану, дюже походом тороплюсь. Всю землю дарую вам безданно, беспошлинно, с лесами, угодьями, полями. Владейте, детушки!
– Волю, пресветлый царь, волю даруй нам, батюшка! – кричали крестьяне, махали шапками, кланялись, отбрасывали горстями свисавшие на глаза волосы. – Волю, волю дай, слобони от помещиков!
– Чье поле, того и воля, детушки! – снова прокричал Пугачев. – Будьте вольны отныне и до века!
Он двинулся было вперед, чтоб, миновав поместье, ехать дальше, но Чумаков сказал ему:
– Не грех было бы, батюшка, с полчасика передохнуть, закусить да выпить.
Тогда Пугачев завернул со свитой в барский двор, в дом вошел, прошелся по горницам. На столе появилось угощение, вино, бражка. Атаманы с Пугачевым наскоро присели, стали питаться. Пугачев поторапливал. Макая в мед пышки, вдруг спросил:
– А где хозяева, где помещик тутошний? Повешен, что ли?
Произошло замешательство. Дворня, прислуживавшая пугачевцам, замерла на месте.
– Где ваш помещик?! – резко крикнул Пугачев и хмуро взглянул на дворню.
Из соседней боковушки-горенки выступил на согнутых в коленях ногах трясущийся старый Зиновий, он одет в барский кафтан, длинные чулки, туфли с серебряными пряжками, борода аккуратно подстрижена, на голове господский парик.
– Я помещик Одышкин, твое величество, государь ампиратор. Как есть перед тобой, – низко кланяясь, сказал старик.
– Пошто навстречу ко мне не вышел? Должно, злобишься на меня?
– Занедужился, твое царское величество, – еще ниже кланяясь, продрожал голосом старец. – Вздыху не было, сердце зашлось...
– Занедужился? Так я тебя живо вылечу. Ведите во двор...
Дворня, желая спасти всеми любимого старика Зиновия, стала упрашивать:
– Помилуй, отец наш... Он помещик добрый. Обиды не видали от него ни на эстолько...
– Нет во мне веры вам, – проговорил Пугачев, подымаясь. И все атаманы поднялись. – Своих дворовых баре завсегда подкупают, задабривают. А вот мы крестьянство спросим... Мужик знает, кто на его лает... Айда!
Во дворе много народу: кто угощается, кто грузит подводы господским добром, кто седлает барских коней. Чубастый Ермилка затрубил в медный рожок, полковник Творогов зычно скомандовал:
– Казаки, на конь!
Пугачеву подвели свежего барского коня. На воротах качался в петле еще не остывший труп мирского согрубителя бурмистра. Пугачев, занеся ногу в стремя и взглянув на удавленного бурмистра, приказал:
– Вздернуть барина!
Тут было много чужих крестьян, приставших к пугачевцам из другого уезда. Они схватили человека в барском платье, стали тащить его к виселице. Старик Зиновий, видя свой смертный час, сразу оробел: страх подступил под сердце, кровь заледенела, и он истошно закричал:
– Я не барин, я мужик Зиновий!.. Ищите барина!..
В это время два парня и подросток волокли по двору упиравшегося Павла Павлыча Одышкина. Он в домотканине, в рваной сермяге – дыра на дыре, – в лаптишках, жирное лицо запачкано сажей, обезумевшие большие глаза выпучены.
– Я не барин, я мужик!.. – вырываясь, вопил он писклявым голосом. – Эвот, эвот барин-то, кровопивец-то наш!.. Вешайте его!..
– Врет он! – вопил и Зиновий, тыча в Одышкина пальцем. – Он природный наш барин, только мужиком вырядился. Он меня обманул... Я – мужик Зиновий!.. А он – барин!.. Кого хошь спроси...
Дальние, пришедшие за «батюшкой» крестьяне улыбались, чесали в затылках – вот так оказия... Морщины над переносицей «батюшки» множились, нарастали в грозную складку.
Из толпы было выступил местный крестьянин, намереваясь восстановить правду-истину. Но шум с перебранкой между Зиновием и барином крепли.
– Я природный мужик! – не переставая, кричал помещик.
– Ты барин!.. Вешайте его!
– Врешь, паскуда, ты барин-то! В петлю его! В петлю!
В сто глоток оглушительно заорали и местные крестьяне – ничего не разберешь. Пугачев взмахнул рукой, сердито крикнул:
– Геть! Неколи мне тут с вами... Обоих вздернуть! – Он тронул коня и, хмурый, поехал со двора долой.
Трое оставшихся яицких казаков быстро исполнили царское повеленье. Когда вешали барина, осатаневший жирный мопс мертвой хваткой впился в ногу казака. Мопс был заколот пикой.
2
Несколько в стороне от Волги лежало обширное село, раскинувшееся на крутых зеленых берегах речушки.
На свертке с большака в селение встретила Пугачева повалившаяся на колени перед ним толпа крестьян. Среди них – рыжебородый священник с крестом. Емельян Иваныч поздоровался с людьми, велел подняться. К нему робко подошел пожилой человек с бороденкой и косичкой, он в служилом кафтане с серебряным галуном по вороту и рукавам. Низко кланяясь и приветствуя Пугачева, он задышливым от страха голосом проговорил:
– Оное село экономическое, сиречь живут в нем государственные, вашего величества, крестьяне. Управляющий сбежал, убоясь вашего пришествия, а я евоный писарь и правлю должность повытчика. – Он закатил глаза, облизнул сухие губы и добавил: – Осмелюсь доложить: почитай, половина наших жителей охвачена скопческой ересью, коя имеет отсель распространение и на окольные местожительства. Об этом всякий размысляющий человек зело скорбит. Даже царствующая императрица Екатерина Алексеевна о сем указ в публикацию изволили издать.
– А ну, чего она там, не спросясь меня, указывает в указе-то своем? – подняв правую бровь, спросил Емельян Иваныч.
Писарь вытащил из-за обшлага бумагу и, откашлявшись, сказал:
– Вот копия с копии оного указа[61]. – Он зачитал бумагу и добавил: – Мера наказания изложена тако: «Начинщиков выдрать публично кнутом, сослать в Нерчинск вечно; тех, кто быв уговорены, других на то приводили, – бить батожьем, сослать на фортификационные работы в Ригу, а оскопленных разослать на прежние жилища».
– Та-а-ак, – огребая пятерней бороду, протянул в недоуменье Пугачев. – Ишь ты, ишь ты... Строгонько! Строгогонько, мол... А какая такая скопческая ересь? – спросил он; ему никогда не доводилось вплотную встречаться со скопцами. – Скопидомы, что ли, они, деньги себе, что ли, скопляют всякой плутней?
– Ах, нет, ваше величество, – возразил писарь, он замигал и, напрягая неповоротливую мысль, силился, как бы поприличней изъясниться. – Чрез тяжкое усечение детородных приспособлений оные душегубы лишаются благодати продления рода христианского. Власы у них на усах и браде вылезают, а голос образуется писклявый, как у женщин. И нарицают они себя: скопцы.
Пугачев заинтересовался. Хотя ему и недосуг было, он приказал армии двигаться походом дальше, а сам с Давилиным и полсотней казаков повернули к селу.
Писарь с потешной косичкой, торчавшей из-под шляпы, ехал верхом рядом с Пугачевым и все еще задышливым от страха голосом докладывал ему подробности скопческого изуверства. Пугачев крутил головой и причмокивал, улыбался, затем начал сердито хохотать.
– Ну а как же баб? Неужели и баб портят?
– Скопят и женский пол, – закатывая глаза, ответил писарь и опять принялся излагать подробности: – Тут двое богатеньких мужичков орудуют: мельник да пасечник, они подзуживают да подкупают бедноту. Вчуже парнишек жаль, вьюношей прекрасных, в секту вовлекаемых, – наговаривал осмелевший писарь, он подпрыгивал в седле, как балаганный дергунчик, косичка моталась на спине. Тут же, среди свиты, кое-как ехал, встряхивая широкими рукавами рясы, и пугачевский «протопресвитер» – поп Иван. Он в трезвой полосе, ноги обуты в добротные сапоги с подковками, но на случай запоя болтаются привязанные к вещевому мешку новые лапти.
На площади, перед церковью, собралось все село. Среди пожилых мужиков – половина безбородых и безусых. Люди повалились в прах, завопили:
– Будь здоров, твое царское величество!
– Встаньте! – крикнул Пугачев и хмуро сдвинул брови, рука его цепко сжимала нагайку, ноги внатуг упирались в стремена. Было жарко, Пугачев вытер пот с лица. Пригожая грудастая молодайка в сарафане подала ему в оловянном ковше студеного квасу. Выпив, сказал: «спасибо», вопросил толпу:
– Не забижают ли вас управитель алибо поп?
Одни закричали: «Забижают, забижают!» Другие: «Нет, мы довольны ими!»
Тут выступил опрятно одетый в суконный кафтан со сборами и смазанные дегтем сапоги невысокий мужичок. Безбородый, безусый, с изморщиненным лицом, он был похож на старого мальчика.
– Это мельник наш, самый сомуститель, – подсказал писарь Пугачеву.
Низко поклонившись государю, мельник женским голосом, слащаво, как-то нараспев, заговорил:
– Начиная с попа, отца Кузьмы, все нас забижают, заступник батюшка. А царствующая государыня забижает нас, сирых, пуще всех... Токмо в тебе, твое царское величество, мы, рекомые скопцы, чаем обрести верного заступника. Слых по земле идет, что всякая вера тебе люба и ты защищение творишь всем верным...
– Творю, творю... Будет тебе по-куриному-то кудахтать, – нетерпеливо произнес Пугачев, он торопился в путь. – Сколько ты времени петухов на куриц переделываешь?
Подслеповатый мельник, плохо присмотревшись к хмурому взору Пугачева, принял его слова за милостивую шутку и с проворностью ответил:
– А стараюсь я спасения ради вот уж десяток лет. И посадил в свой святой корабль, аки кормчий, двести двадцать одну душу, охранив их от блуда и бесовской прелести. А по священному слову апокалипсиса предлежит посадить в корабль число зверя, сиречь шестьсот шестьдесят шесть душ спасенных. Ежели посажу оное число, превечный рай узрю, со благим Христом вкупе обрящуся...
– Есть у тя помощники?
– Есть, есть, царь-государь, – и скопец, обернувшись лицом к толпе, позвал: – Егорий, Силантий, Клим! Выходите, не опасайтесь.
Вышли еще три безбородых, безусых старых мальчика и низко поклонились государю. Тот взглянул на них сурово и с язвинкой в голосе сказал:
– Ну, спасибо вам, старатели... Спасибо!
Все четыре скопца истово закланялись царю – шутка ли, сам государь их благодарствует, – и померкшие, неживые глаза скопцов потонули в самодовольных морщинистых улыбках.
– А кто женщин увечит? Вы же?! – снова спросил Пугачев.
– Уговаривает баб да девок богоданная жена моя, а груди им вырезает, для прельщения мужиска пола сотворенные, мой сподручный раб Божий Клим. Он же и большие печати мужчинам ставит, а малые печати – Егорий.
Пугачева покоробило, он сплюнул и, передернув плечами, приказал:
– Покличь жену.
– Дарьюшка, Дарья Кузьминишна, выходи, государь зовет! – пропищал в толпу мельник, «водитель корабля».
Стала пред Пугачевым еще не старая в цветном повойнике женщина с хитрыми глазами и утиным носом. Утерев ладонью рот, она в пояс поклонилась Пугачеву, замерла.
– Опосля того, как мельник оскопился, – пояснил писарь Пугачеву, – мельничиха завела себе вздыхателя кузнеца Вавилу и блудодействует с оным пьяницей двадцать лет.
– Как это влетела тебе в лоб сия пагуба? – вопросил мельника Емельян Иваныч.
– Аз, грешный, творю долг свой по слову евангельскому, царь-государь, – кланяясь и одергивая рубаху под распахнутым халатом, ответил мельник. – Ибо сказано в Священном Писании: «Аще око твое соблазняет тебя, изми его, вырви от себя, тогда спасен будешь...»
– Так то око! – закричал Пугачев, ударив взором стоявшего пред ним скопца-начетчика. – А ведь вы эвона чего чекрыжите... – Приметив попа Ивана, он кивнул ему: – А ну-ка, отец митрополит, махни ему от святости, от Писания, поводырю-то этому слепому...
Застигнутый врасплох отец Иван задвигал бровями, закряхтел, отвисшие под его глазами мешки зашевелились, лоб морщинился, толстые обветренные губы что-то шептали, на лице отразилось отчаянье: не столь давно он твердо знал многие нужные тексты Священного Писания, но пропил память, все перезабыл... Ахти, беда!
– Чего молчишь? Язык в зад втянуло, что ли? – бросил сердито Пугачев.
Поп Иван судорожно подскочил в седле и с испугом прокричал первое пришедшее на память – ни к селу, ни к городу – евангельское изречение:
– Еже есть написано: Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, Иаков роди Иуду и братьев его, Иуда роди...
– Стой, хватит... Слыхали, пророки голорылые? – закричал на скопцов Пугачев, ему как раз по душе пришлись слова попа Ивана. – Роди – сказано, вот как... Роди! А вы как заповедь Господню исполнять станете? Ась?
Изумленные грозными словами государя, скопцы выпучили глаза, разинули рты и схватились друг за друга. А мельничиха заохала и скосоротилась.
– Вы что, сукины дети, наро-о-од губить?! – еще громче закричал Пугачев, потрясая высоко вскинутой нагайкой. – Нам треба, чтоб народ русский плодился да множился, а не на убыль шел! Чтоб земля наша была людна и угожа. В том есть наша государственная польза. И чтобы этакого глупства у меня больше не было! Слышите, мужики?! Я в гневе на вас на всех! – И, обратившись к адъютанту: – Давилин! Всех четверых разбойников немедля повесить! Пятую – бабу с ними, уговорщицу... Я вам покажу, сукины дети, звериное число!..
– Батюшка! – И все пятеро, вместе с бабой, как подкошенные повалились в прах.
– А достальных голомордых межеумков, кои обмануты, всех перепороть кнутом. Вместях с ихним дураком попом, что не отвращал от пагубы! Я вам, сволочи...
Надсадно, во всю грудь дыша, Пугачев поехал прочь. Затем, круто повернув коня, позвал:
– Эй, писчик! (Тот, потряхивая бороденкой и косичкой, подскочил.) Деньги в канцелярии есть?
– Малая толика есть, царь-отец... Тысчонки с две.
– Медяками али серебром?
– Середка на половинку, ваше величество.
– Давилин! Примешь от него. А соль имеется в магазее?
– Имеется, царь-отец.
– Детушки! – закричал Пугачев, снова въезжая в толпу.– Кто из вас самый верный человек есть?
Мужики, не раздумывая, закричали:
– Обабков, Петр Исаич!.. Староста наш... Самый мирской, без обману. Эй, Петра, выходи!..
Вышел осанистый крестьянин, в его темной бороде густая седина.
– Ставлю тебя, Петр Обабков, правителем. Служи мне, благо ты народу верен. Рад ли?
Обабков поклонился, хотел что-то сказать, должно быть, в отпор, но язык не пошевелился, только серые глаза испуганно уставились в лицо грозного царя.