
Полная версия:
Логово зверя
Иван Саныч перевёл дыхание, отёр со лба выступившие на нём капли пота и вновь обвёл окружающих зорким, пронзительным взором, будто проверяя, какое впечатление произвела на них его речь. И удовлетворённо кивнул, увидев восхищённые лица, льстивые, заискивающие улыбки, широко распахнутые, горевшие верноподданическим энтузиазмом глаза.
И только Рыгорыч несколько портил картину, выглядя резким диссонансом на фоне всеобщего восторга и обожания. Он, как и прежде, был хмур, угрюм, чем-то неудовлетворён, что выражалось в мрачных взглядах, бросавшихся им вокруг, и невнятном сердитом брюзжании, издававшимся им.
Но, вероятно, Рыгорычу отчего-то было разрешено больше, чем остальным, так как его нескрываемое, демонстративное недовольство, которое явно не сошло бы с рук другому, ему дозволялось. Иван Саныч лишь на секунду сдвинул брови, когда его взгляд скользнул по кислой, скривившейся физиономии Рыгорыча, и, очевидно, тут же забыл о нём, как о чём-то незначительном и малоинтересном, что не заслуживает особого внимания.
Затем его светлый, благостный взор опять упал на сгрудившихся в яме практикантов, которые, пользуясь тем, что начальство на время забыло о них, немедленно бросили работу и с интересом наблюдали за происходившим на поверхности земли, балагуря и отпуская солёные остроты. Увидев такую безалаберность и откровенную наглость, попахивавшую явным неуважением к власть предержащим, Иван Саныч вновь вспыхнул, как солома, и взревел громовым голосом:
– Да что ж это такое?! Вы совсем охренели, что ли, бандерлоги? Вообще совесть потеряли? Для вас, гляжу, уже ничего святого в этой жизни нет?.. Я, я сам, собственной персоной, приехал к вам, бездельникам, разоряюсь тут перед вами битый час, учу вас, одноклеточных, уму-разуму… А вы что? Зубы скалите и рожи корчите!.. А ну за работу, мать вашу разэтак! – взвизгнул шеф, покраснев, как помидор, и вылупив налившиеся кровью глаза. – Я с вами нянчиться больше не буду! Раз не понимаете по-хорошему, будет по-плохому. Не хотите работать нормально, будете ишачить из-под палки, как римские рабы. Это я вам обещаю! Лёха, проследишь!
– Слушаюсь, шеф! – вытянувшись по струнке, звонко выкрикнул Лёша, внутренне содрогаясь и трепеща, как лист на ветру, в страхе, как бы вновь возгоревшийся вельможный гнев опять не обратился против него.
Однако его опасения были напрасны. Негодование и ярость Ивана Саныча на этот раз были направлены исключительно против неблагодарных, никчёмных, бесшабашных студентов, почему-то упорно не желавших работать задарма и всеми возможными способами норовивших увильнуть от тяготившей их повинности. Он вопил, брызгал слюной, размахивал руками, топал ногами и бегал по краю раскопа, грозя сжатым кулаком столпившимся внизу «тунеядцам», которые, стиснув зубы, с издевательскими усмешками смотрели на него, спокойно ожидая, когда буря утихнет.
И она действительно вскоре стала утихать. Движения шефа становились всё менее энергичными, голос слабел и всё чаще срывался, яркий кирпично-красный цвет лица бледнел. Какое-то время он ещё продолжал ураганить и метаться туда-сюда, но уже как-то без огонька, будто по инерции. И, наконец, остановился, постоял несколько секунд, будто охваченный внезапным раздумьем, и, тряхнув головой, медленно двинулся сквозь толпу своих приближённых, которые почтительно расступались и давали ему дорогу.
– Ф-фу, устал я сегодня, переутомился, – совсем другим голосом, как будто не своим – негромким, размеренным, спокойным, – говорил он, мимоходом пробегая взглядом по обращённым к нему внимательным, предупредительно улыбавшимся лицам. – Ведь день на ногах, в трудах и заботах. И если б только этот день! Работаю ведь на износ, света божьего не вижу. Верчусь, как белка в колесе. Даже ем на бегу, урывками… И сплю обычно, как простой студент, как и вы все, в палатке, на голой земле, подложив под голову какое-то тряпьё… Потому что я, в отличие от многих других, демократичен, не задираю нос и не отрываюсь от масс. Я вместе со своим народом, я часть его, как говорится, плоть от плоти…
С этими словами, относившимися уже будто не к окружающим, а к самому себе, Иван Саныч приблизился к своей машине, большому чёрному внедорожнику с тонированными стёклами, и коротко скомандовал водителю:
– В гостиницу.
Затем мельком взглянул на трусившего за ним полусогнутого Лёшу и, значительно шевельнув бровью, обронил:
– Смотри мне тут! Чтоб всё было… Ну, короче, ты понял.
– Понял, шеф! – немедленно отозвался Лёша, открыв заднюю дверцу и согнувшись ещё ниже. – Всё будет безупречно, идеально… Вы останетесь довольны мной. Я тут в лепёшку расшибусь…
Иван Саныч, уже явно не слушая его, равнодушно кивнул и, поместив своё увесистое холёное тело на мягкое кожаное сиденье, небрежно махнул верному слуге рукой. Тот, воскликнув: «До свиданья, шеф! Счастливого пути!», захлопнул дверцу. Машина тут же тронулась с места и, понемногу набирая ход и чуть покачиваясь на ухабах, покатилась по длинной, убегавшей вдаль и затем углублявшейся в лес просёлочной дороге. И всё то время, пока она была в поле зрения, Лёша глядел ей вслед влюблёнными, радостно поблёскивавшими глазами и делал рукой плавные, размашистые прощальные движения.
После отъезда высокого гостя ещё некоторое время сохранялась напряжённая, гнетущая атмосфера, точно после стремительно пронёсшегося разрушительного смерча. Все говорили полушёпотом, насторожённо оглядываясь, словно опасаясь, что их кто-то может подслушать. И даже движения у всех поначалу были какие-то скованные, несмелые, заторможенные. Настолько велики были авторитет и значение уехавшего вельможи, что даже теперь его незримое присутствие как будто ощущалось всеми. В тускневшем, пронизанном косыми лучами вечернего солнца воздухе словно бы всё ещё носилась его крупная мясистая физиономия с выпученными глазами и разинутым ртом, а в ушах по-прежнему стоял его резкий, крикливый, громогласный баритон.
И лишь спустя какое-то время люди стали оттаивать и приходить в себя. Снова то тут, то там зазвучал оживлённый говор, а затем и смех. Злопамятные студенты, и не только, стали сбиваться в стайки и горячо обсуждать всё бывшее только что, крайне непочтительно пародируя и передразнивая посетившее их и устроившее им взбучку значительное лицо, причём делали это порой довольно правдоподобно, так, что получалось почти неотличимо от оригинала.
И, как ни странно, верный Лёша, «око государево», обязанный вроде бы немедленно и жёстко пресечь это безобразие, казался совершенно безучастен к происходившему, был словно глух и слеп и сам только что не участвовал в этом.
И только восторженный и глупый Владик, вылезший наконец из раскопа с натруженными, кое-где стёртыми до крови руками, которых он после двух часов беспрерывной напряжённой работы почти не чувствовал, бродил, пошатываясь от усталости, по лагерю и с изумлённым, недоумевающим видом слушал, как все без исключения только и делают, что на все лады высмеивают, вышучивают, поносят, чуть ли не с грязью смешивают глубоко, искренне, истово уважаемого и почитаемого им Ивана Саныча.
Не примкнул к общему веселью – правда, по другой причине – и Юра. Ему были одинаково безразличны – а порой и отвратительны – не только бушевавший тут недавно сановный хам и его подобострастно-молчаливое окружение, но и те, кто в его присутствии не смели и пикнуть, стояли, уткнув глаза в землю, а теперь, когда опасность миновала, вдруг осмелели и развернулись вовсю.
Так же равнодушен и отстранён от всего вокруг был водитель «пазика» – апатичный, замкнутый мужик со скучающим, непроницаемым выражением лица, стоявший возле своей машины и куривший цигарку, крепкий запах которой разносился далеко окрест. Заметив его и вспомнив, что его зовут Палыч, Юра понял, что это именно то, что нужно было ему и Паше, и решил поговорить с водилой. Но, подойдя к нему и поздоровавшись, не сразу перешёл к делу, а не смог хотя бы вскользь не затронуть происшедшее только что у них на глазах.
– А это кто ж такой? – спросил Юра, мотнув головой в ту сторону, куда укатило на своём шикарном авто высокое начальство. – Важный такой. Переполошил тут всех, распёк…
Водитель, по-прежнему с бесстрастной миной на лице, выпустил дым изо рта, плюнул сквозь зубы и, мельком взглянув на Юру, проскрипел:
– Да этот, самый главный тут у них… Вот не помню точно, как его, беса, кличут? – Водила закатил глаза кверху и задумался, припоминая. – То ли Дерзкий, то ли Мерзкий… Да, вроде как-то так.
Юра качнул головой и задал вопрос, занимавший его гораздо больше, чем фамилия уехавшего владыки археологов:
– Вы, я слышал, завтра в город собираетесь?
Палыч кивнул и, в очередной раз затянувшись, хрипло раскашлялся.
Юра подождал, пока он прокашляется, и снова спросил:
– Подбросите нас с товарищем?
Водила скользнул по нему красными, слезившимися от едкого дыма глазами и опять кивнул.
– Добро.
Быстро и успешно уладив этот вопрос, Юра поспешил отойти от окутанного смрадными, тошнотворными клубами шофёра, так как почувствовал, что от этого ядрёного самосада у него начинает кружиться голова.
В лагере всё было так же, как и минувшим вечером, – загорелись костры, вокруг них разместились шумные компании, стоял бесконечный, несмолкаемый гомон и разноголосица. И Юра повёл себя так же, как накануне: ни на кого не глядя, ничего не замечая, задумчивый и замкнувшийся в себе, он проследовал в свою палатку, намереваясь поскорее заснуть и хотя бы на время сна забыть обо всём, что тревожило и не давало ему покоя наяву.
Но, очутившись в палатке, он, несмотря на царивший в ней мрак, сразу же определил, что здесь есть ещё кто-то. И этот кто-то явно не Паша. Юра потянулся было за фонариком, однако его остановил тихий, мягкий женский голос:
– Не надо. Это я.
Юра замер. Сердце его забилось сильнее. Он медлил, не решаясь двинуться с места.
– Надеюсь, ты не против, что я забралась к тебе без спросу? – вновь прозвучал в темноте голос невидимой гостьи, в котором слышалась едва уловимая усмешка. – У тебя здесь так уютно…
Юра всё стоял на месте, точно колеблясь. Хотя прекрасно понимал, что колебания в данном случае совершенно неуместны.
– Ну что же ты? – в голосе девушки прозвучали на этот раз лёгкое нетерпение и призыв. – Смелее, сталкер! Это не страшно…
Его губы тронула кривая улыбка. В висках застучала кровь. Он глубоко вздохнул, тряхнул головой и шагнул вперёд.
X
Автомобиль медленно двигался по узкой, неровной лесной дороге, стиснутой с обеих сторон плотными чёрными зарослями. Жёлтый бледноватый свет фар выхватывал из темноты то корявый приземистый куст, вылезший почти на самую дорогу и путавшийся под колёсами, то длинную, опушённую густой хвоей еловую ветвь, мягко, с тихим шуршанием касавшуюся поверхности проезжавшей машины, то мощный кряжистый ствол, временами возникавший на поворотах и проплывавший у самых окон. Но за пределами этого рассеянного, метавшегося при движении из стороны в сторону освещения царил глубокий, непроглядный мрак, который не в силах была одолеть висевшая в небесной выси холодная серебристая луна, скудно мерцавшая своим призрачным, заимствованным светом.
Иван Саныч, вальяжно развалясь на заднем сиденье, раз за разом припоминал недавнюю сцену, произнесённые им речи, его, услышанный всеми, разговор с Сергеем Николаичем, всеобщий восторг, восхищение, умиление, ужас – все те многообразные, смешанные чувства, которые он привык вызывать у окружающих. И чем дольше он думал об этом, тем шире растекалась по его лицу удовлетворённая, высокомерная улыбка, тем сильнее распирало его довольство собой, гордость за себя и свои достижения, за всё то, чего он добился в жизни и чего ещё намеревался добиться. Потому что его планы на будущее были весьма обширны и амбициозны, практически безграничны. Он был не из тех людей, которые останавливаются на достигнутом, складывают руки и текут по течению, отдавшись на волю неверного, изменчивого случая. Иван Саныч привык быть хозяином своей судьбы, он всегда шёл вперёд и только вперёд, не задерживаясь, не сворачивая с заранее определённого, точно просчитанного прямого и единственно верного пути, не задумываясь, не сомневаясь и не колеблясь, отчётливо видя перед собой заветную, вдохновлявшую его цель, ради которой стоило постараться, поизворачиваться, попотеть. Он сделал себя сам, самостоятельно, без всякой поддержки и протекции, исключительно благодаря своим способностям, талантам, бешеной энергии, железной воле и невероятному честолюбию поднялся по карьерной лестнице до самых вершин власти, до научного, а затем и политического Олимпа. И не было во всём мире той силы, которая способна была бы сбросить его с этих сверкающих, головокружительных высот, на которых он утвердился всерьёз и надолго, где он чувствовал себя спокойно, уверенно и комфортно, где он был свой, такой же, как и все прочие, обитавшие там…
Машину вдруг сильно тряхнуло на ухабе, и замечтавшийся, ушедший в свои сладкие думы Иван Саныч, потеряв равновесие, завалился набок. Выпрямившись, он сердито буркнул в спину водителю:
– Нельзя ли поосторожнее? Не дрова везёшь.
– Простите, шеф! – попытался оправдаться шофёр. – Дорога отвратительная. Сам не вижу, куда еду…
– Ладно, поговори мне ещё! – оборвал его начальник, хмуря брови и кривя рот. – За дорогой лучше следи, шляпа.
Вновь удобно устроившись на сиденье, Иван Саныч попытался опять отдаться приятным, гревшим ему душу раздумьям, однако снова настроиться на эту волну уже не сумел. По-видимому, произошёл какой-то сбой в системе, и вместо позитивных, духоподъёмных размышлений в голову ему полезла всякая дрянь – воспоминания о промахах, неудачах, оплошностях, провалах, которые хотя и не в очень большом количестве, но всё же имели место и в его в целом на редкость благополучной, состоявшейся жизни, образуя редкие тёмные пятна на общем светлом, сияющем фоне. И вот теперь по вине растяпы водителя именно эти безобразные чёрные кляксы совершенно неожиданно, не считаясь с его волей, выступили на первый план и живо напомнили ему те малоприятные, порой критические моменты его жизни, о которых он предпочёл бы забыть. Те моменты, когда над его головой собирались тучи, когда всё висело на волоске, когда его карьера, такая успешная, стремительная, блестящая, вызывавшая у всех знавших его восхищение и зависть, могла оборваться в одно мгновение, а он – оказаться на самом дне, на обочине, жалких задворках жизни, в вечной тени, в тоске и отчаянии…
Тут Иван Саныч, точно стряхивая с себя эти мрачные, депрессивные думы – в общем-то совершенно не свойственные ему и посещавшие его лишь изредка и на очень короткое время, как будто случайно, – мотнул головой, испустил глубокий вздох и огляделся вокруг. На его красных, мясистых, плотоядных губах снова заиграла самодовольная, победительная улыбка. Нет, это вздор! Это невозможно. Этого никогда не случится. Пусть бездари и неудачники прозябают на периферии жизни, в безвестности и убожестве, хныкая и жалуясь на свои беды, в которых они сами же и виноваты, и в бессильной злобе осуждая и проклиная весь мир. А он-то совсем другой! Он привык к победам, достижениям, успехам, триумфам. Эта вечная, непрекращающаяся погоня за удачей возбуждает и пьянит его, а временные трудности и препятствия, порой возникающие на пути, лишь раззадоривают и закаляют его, умножают его энергию, усиливают напор, делают его ещё сильнее, агрессивнее, беспощаднее к себе и к другим. И эта бешеная гонка, это постоянное преодоление, ожесточённая, звериная борьба за существование и за место под солнцем, очевидно, будут продолжаться до самого его конца, до последнего его вздоха, до тех пор, пока в нём теплится жизнь. Потому что иначе он жить не может и не хочет, жизнь без успеха, власти и величия ему не нужна, жизнь без всего этого лишена всякого смысла, пуста, скучна и уныла. А он привык жить ярко, широко, роскошно, и жить иначе не согласится ни за что, и никогда не свернёт со своего – единственно правильного и возможного для него – пути…
И снова раздумья шефа были внезапно прерваны. На этот раз тем, что машина вдруг прекратила своё и без того совсем неспешное движение и остановилась. Иван Саныч, вынужденный отвлечься от своих дум, нахмурился и недовольным тоном спросил:
– Ну что там у тебя опять такое?
Водитель несколько секунд не отвечал, напряжённо всматриваясь вперёд, на расстилавшееся перед автомобилем туманное световое пятно, с трудом рассеивавшее подступавший со всех сторон мрак. Потом обернулся к начальнику и не совсем твёрдо произнёс:
– Нам что-то перегородило дорогу.
Иван Саныч фыркнул.
– Что именно?
Шофёр помялся, снова пристально вгляделся в лобовое стекло, озарённое блёклым отсветом фар, и не очень уверенно протянул:
– Да вроде как бревно какое-то… Взглянуть бы надо.
Иван Саныч сдвинул брови и резко, отрывисто рыкнул:
– Так посмотри, едрить твою мать! Или я, по-твоему, должен это делать?
– Нет, конечно, – глухо, в нос, пробормотал водила. – Сейчас я посмотрю, шеф.
Он вылез из машины, а хозяин, глядя ему вслед, покачивал головой и возмущённо шептал:
– Ну что за народ! Ни на что сами не способны. Шагу не могут ступить без указания сверху. Как дети малые, ей-богу!..
И, вновь попытавшись отдаться своим мыслям, он откинулся на спинку сиденья и продолжил уже про себя: «Нет, не дорос ещё наш народ до демократии. Ох, не дорос! Пока что явно нуждается в опеке и мудром руководстве. И мы это руководство ему обеспечим. Пока хватит наших сил… Дисциплина и ещё раз дисциплина!» – произнёс он свою любимую фразу, которую повторял много раз в публичных выступлениях, с высоких трибун и в приватных, неформальных разговорах. – «Причём жесточайшая. Это основа основ, фундамент нашего государства. Альфа и омега! Без этого нельзя. Без этого пропадём, загубим страну…»
Размышления государственного человека были прерваны вернувшимся шофёром, который заглянул в салон и с сокрушённым видом пробормотал:
– Шеф, там это, значит… дерево упало на дорогу… Аккурат посерёдке легло. Никак его, заразу, не объедешь.
Иван Саныч чертыхнулся и уставил на водилу широко раскрытые, округлившиеся глаза.
– Так убери его к чёртовой матери! Чего ты ждёшь? И шевелись давай! Мне время дорого, некогда тут торчать.
Водитель горестно вздохнул и замотал головой.
– Так ствол здоровый, толстый! Мне одному его не сдвинуть. Никак! Я и так и эдак попробовал – нет, не поддаётся, стерва. Лежит, как влитой!.. Вот коли б мы вдвоём…
Иван Саныч насупился и процедил сквозь зубы:
– Твою мать!..
Его охватило сомнение: прилично ли будет ему, профессору, академику, депутату, гордости и славе отечественной науки и политики, вместе с каким-то шоферюгой тягать бревно на пустынной лесной дороге? Как это будет выглядеть со стороны? Очевидно, не очень презентабельно. Благо хоть, никто не увидит…
Он подумал было позвонить Лёше, чтобы тот прислал на выручку пару-тройку «бандерлогов», но тут же отказался от этой идеи – они отъехали от лагеря слишком далеко, и помощи пришлось бы ждать чересчур долго. А ему не терпелось поскорее оказаться в своём номере, сходить в душ, поужинать, выпить рюмочку хорошего армянского коньяка и упокоить своё утомлённое после долгого, напряжённого дня тело в мягкой тёплой постели. Но на дороге ко всему этому лежало это проклятое дерево, будто нарочно свалившееся именно на пути его следования… И Иван Саныч, поняв, что у него нет другого выхода, тяжко вздохнул, проворчал глухое ругательство и, бросив на смущённого водилу злобный взгляд, выбрался из машины.
Сосновый ствол, лежавший поперёк дороги, действительно оказался толстым и массивным, да к тому же был покрыт жёсткой окаменелой корой и густо усеян сухими ломкими ветками и колючей смолистой хвоей. Буйная лесная растительность с обеих боков подступала к нему вплотную, так что объехать его в самом деле не представлялось возможным. Выход был только один: поднапрячься и откатить ствол хоть немного в сторону, так, чтобы автомобиль мог как-нибудь обогнуть его.
Иван Саныч несколько секунд в задумчивости постоял перед этим неожиданным препятствием, брезгливо скривив лицо и продолжая сердито бубнить себе под нос. Шофёр, умом понимая, что он ни в чём не виноват, но тем не менее отчего-то чувствуя себя виновным, переводил выжидательный взгляд с так некстати рухнувшего здесь дерева на раздосадованного шефа и огорчённо покачивал головой.
Наконец Иван Саныч, уразумев, что от его грозного начальственного взора лежавшая сосна не сдвинется с места, пробурчал очередное ругательство и, мотнув головой водителю, приступил к павшему стволу.
– Давай, мать твою… Раз-два, взяли!
Попытка оказалась неудачной. Несмотря на их солидарные усилия, дерево поддалось лишь чуть-чуть, сдвинувшись на несколько сантиметров, не больше. Не помогли ни зычные, ободряющие окрики Ивана Саныча, ни отборный мат, которым он крыл безответного, подавленного водилу, не смевшего, естественно, не только ответить, но даже глаз поднять на раздражённого хозяина.
Выбившись из сил, они отступили от неподатливого ствола, оставшегося лежать на прежнем месте, и некоторое время стояли молча, отдуваясь и хмуро поглядывая по сторонам. При этом водитель продолжал прятать глаза и старался не смотреть на шефа, выражение лица которого явно не сулило ему ничего хорошего. Однако Иван Саныч, вопреки своему обыкновению, каким-то удивительным образом удержался от попрёков и брани и лишь с угрюмым видом дёрнул головой.
– А ну-ка давай ещё раз. Навались!
И вновь они напрягались всем телом, стонали, пыхтели, скрипели, пытаясь отпихнуть огромное тяжеленное дерево хотя бы настолько, чтобы могла проехать машина. И снова их отчаянные потуги остались почти без последствий. Мощный столетний ствол опять сдвинулся лишь самую малость, он будто врос в эту дорогу и не желал покидать её ни за что.
Вынужденные признать своё поражение в противоборстве с деревом, Иван Саныч и его водитель, утомлённые, вспотевшие, тяжело дышавшие, отступили на середину дороги и, озарённые ярким светом фар, взглянули друг на друга. Начальник – возмущённо, негодующе, горящим, испепеляющим взором, подчинённый – исподлобья, уныло, смиренно, по-прежнему осознавая свою невиновность, но при этом непроизвольно продолжая винить себя за что-то. Ведь раз начальство недовольно им, значит, в чём-то он всё-таки виноват, как же иначе…
– Ты что же, лапоть, другую дорогу не мог выбрать? – отдышавшись, прохрипел шеф, буравя шофёра острым, пронзительным, как шило, взглядом. – Какого хрена ты попёрся сюда?
Водитель, переминаясь с ноги на ногу, тут же уронил глаза в землю, не в силах выдержать устремлённый на него властный, пронизывающий взор, и попытался объяснить:
– Так нет же отсюда в город другой дороги…
Но Иван Саныч не слушал его. Как всегда, воодушевлённый тем, что никто не может вынести его твёрдого, повелительного взгляда, внушающего людишкам страх, приводящего их в замешательство, повергающего их в прах («Значит, есть в нём что-то такое… этакое… особенное», – пронеслось у него в голове мимоходом), он приосанился, гордо вскинул голову и со своей неизмеримой высоты бросил стоявшему перед ним сконфуженному, подавленному, потупившемуся человечку:
– Вот чем должен заниматься из-за твоей глупости такой человек, как я. Болван, раззява, остолоп! Все вы такие – бездари, верхогляды, пустомели. Задним умом крепки. Доведёте скоро страну до ручки… Ну ничего, – прибавил он со зловещей интонацией, – приедем в город, я поговорю с тобой по-другому. Век меня помнить будешь!
И, чтобы поставить в завершение своей короткой, но внушительной речи жирную точку, подкрепить эффектные слова не менее эффектным действием, Иван Саныч вдруг весь раздулся, как пивной бурдюк, набрал в лёгкие побольше воздуха, издал горлом глухой рычащий звук и, упёршись в преграждавшую ему путь сосну обеими руками, навалился на неё всем своим объёмистым, грузным телом.
Но явно не рассчитал своих сил. Его левая нога, обутая в мягкую дорогую туфлю из крокодиловой кожи, в самый напряжённый и решительный миг, когда ему казалось, что неподдающийся ствол вот-вот уступит его бурному напору и стронется с места, вдруг предательски скользнула по ещё не совсем просохшей после недавнего дождя земле и поехала назад, и он, не удержавшись, повалился набок и ткнулся лицом в усыпанную сосновыми иглами влажную дорожную пыль.
Водитель бросился ему на помощь, но Иван Саныч отпихнул его руку и, выплёвывая изо рта песок и смахивая с лица приставшие к нему иголки, разразился яростным, истерическим словоизвержением, обильно уснащённым колоритной ненормативной лексикой, которой именитый учёный в некоторых случаях своей многотрудной жизни отдавал решительное предпочтение:
– От твою же ж мать! Твою сраную, грёбаную мать… В хвост и в гриву… И ты, поганец, ещё тянешь мне свою вонючую клешню, после всего того, что ты натворил… Выродок, тупица, дегенерат! Завёз в какую-то глухомань, из которой теперь и не выберешься…