Читать книгу Журнал (Тарас Григорьевич Шевченко) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Журнал
ЖурналПолная версия
Оценить:
Журнал

4

Полная версия:

Журнал

Гора эта своею формою и величиною напомнила мне такую же гору близ Звенигородки, Киевской губернии, в селе Гудзивци. И Гудзивскую гору, быть может, какой-нибудь помазанник-пройдоха освятил своим восшествием, но земляки мои как-то тупо сохраняют в своей памяти подобные освящения. Они (земляки мои) чуть ли не догадываются, что если царь взойдет на такую гору, то, верно, недаром, а уповательно для того, чтобы несытым оком окинуть окрестность, на которой (если он полководец) сколько в один прием можно убить верноподданных. А если он, Боже сохрани, агроном, то это еще хуже, особенно если окрестность окажется бесплодною, то он высочайше повелит ее сделать плодоносною, и тогда потом и кровью крепостного утучнится бесплодный солончак. Земляки мои, верно, не без причины не освящают своей памятью подобных урочищ.

Не мог я дознаться, на каком народном предании основываясь, покойный князь Воронцов назвал в своих Мошнах гору обыкновенную Святославовою горою, с которой будто бы этот пьяный варяг-разбойник любовался на свою шайку, пенившую святый Днепр своими разбойничьими ладьями. Я думаю, это просто фантазия сиятельной башки и ничего больше. Сиятельному англоману просто пожелалося украсить свой великолепный парк башнею вроде маяка, вот он и сочинил народное предание, приноровив его к местности, и аляповатую свою башню назвал башнею Святослава. А Михайло Грабовский (не в осуд будь сказано) чуть-чуть было документально не доказал народного предания о Святославовой горе.

Капитан наш, спасибо ему, догадался сегодня из своей каюты-ажур сделать посредством кошом каюту-темницу и учредил в ней чугунную печь, и я теперь буквально нахожусь в теплых объятиях друга.

Вот тебе и волжские комары, которых я так боялся.


8 [сентября]

Утро ясное, тихое, с морозцем. Левый берег Волги от самого Царева Кургана заметно понижается, и сегодня рано я его увидел таким точно, как и до Самары: ровный, плоский, однообразный. Правый берег по-прежнему угрюмо возвышен и покрыт мелким лесом. Если бы и можно было рисовать, то совершенно рисовать нечего, кроме разве огромной расшивы, стоящей на якоре посредине Волги, как на зеркале.

Я рассчитывал, что казенные смотровые сапоги послужат мне по крайней мере до Москвы, а они и до Симбирска не дотянули, изменили, проклятые, то бишь казенные. Иван Никифорович Явленский заметил этот ущерб в моем весьма нещегольском костюме и предложил мне свои сапоги из чисел запасных, за что я ему сердечно благодарен. Сапоги его пришлись мне по ноге, и я теперь щеголяю почти в новых сапогах, вдобавок на высоких каблуках, что мне не совсем нравится, но дареному коню в зубы не смотрят.


9 [сентября]

Симбирск – от видишь,А неделю идешь.

Бурлацкая поговорка

С восходом солнца далеко, на пологой возвышенности, упирающейся в Волгу, показался Симбирск, т. е. несколько белых пятнышек неопределенной формы. Матрос вахтенный, указывая мне на беленькие пятнушки, проговорил бурлацкую поговорку, которую я тут же и записал. От Сенгилея до Симбирска 50 верст, и это пространство мы прошли не в продолжение недели, но в продолжение битых десяти часов. «Князь Пожарский» сегодня как-то особенно медленно двигался вперед. А может быть, мне это так показалось, потому что Симбирск не сходил с горизонта, в котором мне хотелося побывать засветло, взглянуть на монумент Карамзина. Симбирск же вместо того, чтобы приблизиться ко мне, он, увы! совершенно скрылся за непроницаемой завесой, сотканной из дождя и снега. Мерзость эта усиливалась, вечер быстро близился, и я терял надежду видеть на месте, видеть музу истории, которую я видел только в [г]лине в мастерской незабвенного Ставассера. Чего я боялся, то и случилось. Едва к пяти часам «Князь» положил свой якорь у какой-то досчатой пристани, прочая декорация была закрыта дождем с снегом. Несмотря на все это, я решился выйти на берег. Черноземная, моя родная грязь по колена, и ни одного извозчика. Промочивши в луже и грязи ноги, я возвратился, нельзя сказать, благополучно, на пароход.

Другой раз я проезжаю мимо Симбирска, и другой раз не удается видеть мне монумент придворного историографа. Первый раз в 1847 меня провез фельдъегерь мимо Симбирска. Тогда было не до монумента Карамзина. Тогда я едва успел пообедать в какой-то харчевне, или, вернее сказать, в кабаке. Во мне была (как я после узнал) экстренная надобность в Оренбурге, и потому-то фельдъегерь неудобозабываемого Тормоза не дремал. Он меня из Питера на осьмые сутки поставил в Оренбург, убивши только одну почтовую лошадь на всем пространстве. Теперь же, в 1857 году, вместо экстренности – ночь и с такими отвратительными вариациями, что глупо бы и думать о монументе Карамзина.

По случаю двадцатиоднолетней супружеской жизни Катерины Никифоровны Козаченко за завтраком побороли мы двух великанов, под именем пироги, с разными удивительными внутренностями, и по этому-то необыкновенному случаю обедали поздно, ровно в 7 часов, и ровно в 7 часов положил рядом с «Князем» якорь пароход «Сусанин». Капитан «Сусанина» Яков Осипович Возницын был приглашен самим хозяином к обеду. По случаю неудачи видеть Симбирск и монумент Карамзина, у меня родился и быстро вырос великолепный проект: за обедом напиться пьяным. Но увы, этот великолепный проект удался только вполовину.

После обеда зашли мы в капитанскую светелку (так называют волжские плаватели (матросы) напалубную капитанскую каюту) и принялися за чай. Между прочими интересными разговорами за чаем Возницын сказал, что он после закрытия волжской навигации едет в свое поместье (Тверской губернии) по случаю освобождения крепостных крестьян. Он хотя и либерал, но, как сам помещик, проговорил эту великолепную новость весьма не с удовольствием. Заметя сие филантропическое чувство в помещике Тверской губернии, я почел лишним завести разговор с помещиком о столь щекотливом для него предмете. И не разделив восторга, пробужденного этой великой новостью, я закутался в свой чапан и заснул сном праведника.

В 6 часов вечера приходил к капитану нашему нек[и]й герр Ренинка [м]пф, агент компании фирмы «Меркурий». Пошлая, лакейско-немецкая [физиономия], и ничего больше! А между прочим, эта придворно-лакейская физиономия принадлежит статскому советнику и председателю какой-то палаты, чуть ли не казенной!


10 [сентября]

Вчерашний мой великолепный, вполовину удавшийся проект сегодня, и то уже, слава Богу, только вечером, удался, и удался с мельчайшими подробностями, с головной болью и прочим тому подобным.


11 [сентября]

Так как от глумления пьянственного у Тараса колеблется десница и просяй шуйцу – но и оная в твердости своей поколебася (тож от глумления того ж пагубного пьянства), вследствие чего из сострадания и любви к немощному приемлю труд описать день, исчезающий из памяти ослабевающей, дабы оный был неким предречением таковых же будущих и столпом якобы мудрости (пропадающим во мраке для человечества – не быв изречено литерами), мудрости, говорю, прошедшаго; историк вещает одну истину и вот она сицевая: Борясь со страстьми обуревающими – и по совету великого наставника – «не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, блажен убо» – и совлекая ветхого человека – Тарас, имярек, вооружася духом смирения и удаливыйся во мрак думы своея – ретива бо есть за человечество – во един вечер, – был причастен уже крещению духом по смыслу Св. Писания «окрестивыйся водою и духом – спасен будет», вкусив по первому крещению водою (в зловонии же и омерзении непотребного человечества – водкою сугубо прозываемое) – был оный Тарас зело подходящ по духу св. Еван. – пропитан бе зело; не остановился на полупути спасения, глаголивый «Елицым во Христа крестистися – во Христа облекостеся». Не возмогивый – по тлению и немощи телесне – достичи сего крайнего предела идеже ангелы уподобляется – Тарас зашел таки далеко, уподобясь тому богоприятному состоянию, коим не все сыны Божии награждаются, иже на языце порока и лжи тлетворной мухою зовется. И бе свиреп в сем положении, не давая сомкнуть мне зеницы в ночи – часа одного – и вещая неподобные изреки, греховному миру сему, изрыгая ему проклятия, выступая с постели своей бос и в едином рубище яко Моисей преображенный, иже бе писан рукою Брюно, выступающим с облак к повергшемуся во прах израильтянину, жертвоприносящему тельцу злату. В той веси был человек некий – сего излияния убояхуся – шубкой закрыся – и тут же яко мельчайшийся инфузорий легким сном забывся. – Тут следует пробел, ибо Тарас имел свидетелем своего величия и торжества немудраго некоего мужа – мала, неразумна и на языке того ж злоречия кочегаром зовомого, кой бе тих и тупомыслен на дифирамбы невозмутимого Тараса. – В.Кишкин.

P. S. Далее не жди тож от Тараса, о! бедное, им любимое человечество! никакого толку и большого величия, и мудрого слова, ибо – опохмелившийся, яко некий аристократ (по писанию крестивыйся водкою; опохмеление не малое и деликатности не последней водка вишневая счетом пять (а он говорит 4, нехай так буде), при оной цыбуль и соленых огурцов велие множество.


12 [сентября]

Погода отвратительн[а]я. «Князь Пожарский» и «Сусанин» положили на ночь якорь в Спасском затоне. Это зимняя стоянка парохода Меркуриевской компании. Здесь устроены мастерские, квартиры для капитанов, помещение для мастеровых, школа и кабак. Местность прекрасная, окруженная молодыми дубовыми рощами, и, несмотря на холодную погоду, в рощах сохранилася свежая зелень и некоторые цветы, из которых я набрал маленький букет и, как истинный Терсис Посошков, преподнес его милейшей баронессе Медем, одной из пассажирок «Князя Пожарского» и жене одного из капитанов Меркуриевской компании. Милая, привлекательная женщина.

Утро ясное, с морозом до пяти градусов. К двенадцати часам дня погода по-вчерашнему изменилась в перемежающий дождь с снегом. «Князь Пожарский» благополучно перешел Красновидовский перекат (мели) и в одиннадцать часов вечера положил якорь в десяти верстах от Казани.


13 [сентября]

Казань-городок —Москвы уголок.

Эту поговорку слышал я в первый раз в 1847 году на почтовой станции в Симбирской губернии, когда препровождался я на фельдъегере в Оренбург. Какой-то упитанный симбирский степняк, описывая моему препроводителю великолепие города Казани, замкнул свое описание этою ловкою поговоркою. Сегодня поутру увидел я издали Казань, и давно слышанная поговорка сама собою вспомнилась и невольно проговорилась. Едва пароход успел положить якорь, как я выскочил на берег, поместился за четвертак в татарской тележке и пустился в город. Как издали, так и вблизи, так и внутри Казань чрезвычайно живо напоминает собою уголок Москвы: начиная с церквей, колоколен до саек и калачей, – везде, на каждом шагу, видишь влияние белокаменной Москвы. Даже башня Сумбеки, несомненный памятник времен татарских, показалась мне единоутробною сестрою Сухаревой башни. Большая улица (конечно, Московская), ведущая в Кремль, смахивает на Невский проспект своею чопорностью и торцовой мостовою. Улица эта начинается великолепным зданием университета, украшенного грандиозными тремя ионическими портиками. Жаль, что этому прекрасному зданию недостает площади. Оно бы много выиграло, и монумент певца Екатерины не красовался бы на дворе в миниатюрном палисаднике, меланхолически созерцаемый рудою коровою.

Полюбовавшись вместе с рудою коровою статуею сплетателя торжественных од и иной гнусной лести, я, проходя через двор, встретил студента с порядочно синим подбородком, почему и заключил, что он не новичок в здешней аудитории. На этом основании я обратился к нему с вопросом, не помнит ли он Посяду и Андруского, переведенных в 1847 году из Киевского университета в Казанский. Он сказал, что не помнит, и советовал мне обратиться к старому сторожу Игнатьеву. Я вежливо поблагодарил его за наставление, но, не находя нужным применить к делу это милое наставление, я вышел на улицу. Выйдя на улицу, я услышал глухой шум барабана и увидел густую толпу народа, провожавшего на казнь преступника. Чтобы не встретить эту гнусную процессию, я своротил в переулок и в числе бегущих смотреть эту процессию я увидел молодую девушку с шарманкою за плечами и ободранного мальчика с тамбурином в руках. Мне сделалось не грустно, а как-то особенно скверно, и я опять за четвертак взял татарскую тележку и возвратился на пароход.

Возвращаясь на пароход, я увидел в правой стороне от дороги памятник, воздвигнутый над костями убитых при взятии Казани царем Иваном Лютым. Это усеченная пирамида с портиками, поставленная будто бы на том самом месте, где стоял шатер царя Лютого. Печальный памятник.


14 [сентября]

По случаю принятия нового груза пароход наш простоял до 11 часов утра у казанского берега. Пользуясь этим редким случаем и хотя пасмурною, но не мокрою погодою, я вышел на берег и сделал два абриса: общий вид Казани и вид на Волгу против Казани и села Услон. Возвращаясь на пароход, купил я у смазливой перекупки соленого отваренно[го] ляща. И придя на пароход, задал себе настоящий плебейский пир. Кроме ляща и новопетровской ветчины, заключил я свой пир головкой чесноку с черным хлебом и провонял не только капитанскую светелку, всего «Князя Пожарского». Сопутники мои бегали от меня, как черт от ладану. Одна только милая хозяйка и добрейшая ее мамаша Катерина Никифоровна Козаченко нашли, что чеснок хотя и воняет, но не так несносно, чтобы при встрече со мною необходимо было закрывать нос, и еще более, чтобы доказать им, господам, не любящим чесноку, что чеснок вещь не только не противная, но даже приятная, обещалися заказать обед с чесноком и обкормить хулителей. Милейшая Катерина Никифоровна.

Против города Свияжска прошли благополучно Васильевский перекат (мель) и встретили пароход «Адашев» Меркуриевской же компании. Он буксирует две баржи с дровами и одну из них посадил на мель. «Князь Пожарский» попытался было стащить ее с мели, но безуспешно, и, пройдя несколько верст вперед, положил якорь на ночь, из опасения сесть на Вязовском перекате. Выше устья Камы Волга заметно сделалася уже и мельче.


15 [сентября]

Проспал я ровно до девяти часов утра. Надо думать, что это случилось со мною под глухой шум «Князя Пожарского», потому что со мною этого прежде не случалося, ни даже под нетрезвую руку. Это на диво долгое спание заключилось отвратительным сновидением. Будто бы Дубельт с своими помощниками (Попов и Дестрем) в своем уютном кабинете перед пылающим камином меня тщетно навращал на путь истинный, грозил пыткой, и в заключение плюнул и назвал меня извергом рода человеческого. Едва успел он произнести этот милый эпитет, как явился в полном мундире капитан Косарев и сделал мне почти палочный выговор за то, что я опоздал на ученье. Тем и кончилось это позорное сновидение. Меня разбудил гром падающего якоря, т. е. цепи, перед Ураковским перекатом.

Пользуясь сей непродолжительной стоянкой и продолжительным тихим переходом через сей Ураковский перекат, я нарисовал белым и черным карандашом, довольно удачно, портрет Михайла Петровича Комаровского, будущего капитана будущего парохода А. Сапожникова, за то, что он подарил мне свои бархатные теплые сапоги.

В 10 часов вечера «Князь Пожарский» положил якорь перед Гремячевским перекатом.

За ужином Нина Александровна наивно рассказывала содержание «Дон Жуана» Байрона, который она прочитала на днях в французском переводе. И еще милее и наивнее просила своего мужа учить ее английскому языку.


16 [сентября]

СОБАЧИЙ ПИР

(ИЗ БАРБЬЕ)

Когда взошла заря и страшный день багровый,Народный день настал;Когда гудел набат и крупный дождь свинцовыйПо улицам хлестал;Когда Париж взревел, когда народ воспрянулИ малый стал велик;Когда, в ответ на гул старинных пушек, грянулСвободы звучный клик!Конечно, не было там [видно] ловко сшитыхМундиров наших дней;Там действовал напор, лохмотьями прикрытый,Запачканных людей.Чернь грязною рукой там ружья заряжала,И закопченным ртомВ пороховом дыму там сволочь восклицала:«Ебена мать, умрем!»А эти баловни в натянутых перчатках,С батистовым бельем,Женоподобные, в корсетах на подкладках,Там были ль под ружьем?Нет! Их там не было, когда, все низвергаяИ сквозь картечь стремясь,Та чернь великая и сволочь та святаяК бессмертию неслась!А те господчики, боясь громов и блескуИ слыша грозный рев,Дрожали где-нибудь вдали за занавеской,На корточки присев!Их не было в виду, их не было в поминеПри общей свалке там.Затем, что, видите ль, свобода не графиняИ не из модных дам,Которая, нося на истощенном ликеРумян карминных слой,Готова в обморок при первом падать крике,Под первою пальбой.Свобода – женщина с упругой, мощной грудью,С загаром на щеке.

17 [сентября]

Вчера мне ничто не удалось. Поутру начал рисовать портрет Е.А. Панченка, домашнего медика А. Сапожникова. Не успел сделать контуры, как позвали завтракать. После завтрака пошел я в капитанскую светелку с твердым намерением продолжать начатый портрет, как начал открываться из-за горы город Чебоксары. Ничтожный, но картинный городок. Если не больше, так по крайней мере на половину будет в нем домов и церквей. И все старинномосковской архитектуры. Для кого и для чего они построены? Для чувашей? Нет, для православия. Главный узел московской старой внутренней политики – православие. Неудобозабываемый Тормоз по глупости своей хотел затянуть этот ослабевший узел и перетянул. Он теперь на одном волоске держится.

Когда скрылися от нас живописные грязные Чебоксары, я снова принялся за портрет. Но принялся вяло, неохотно. Принялся для того, чтобы его кончить, и кончил, разумеется, скверно.

От этой первой неудачи я с досады лег спать и проспал прекрасный вид села Ильинского. Ввечеру, когда «Князь Пожарский» положил на ночь якорь и все успокоилось, я, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить две неудачи, принялся переписывать «Собачий пир», как вошел в светелку А. С[апожников] с К[ишкиным] и П[анченко] и ни с сего ни с того составился у нас литературный вечер. Капитан наш вытащил из-под спуда «Полярную звезду» 1824 года и прекрасно прочитал нам отрывок из поэмы «Наливайко», а Сапожников – отрывки из поэмы «Войнаровский». Потом А[лександр] А[лександрович] пригласил нас ужинать. И как это случилося в 12 часов, то за ужином оказалась именинница, а именно бабушка Любовь Григорьевна Явленская. Поздравили, и не один, и не два, а три раза поздравили. Потом начали отсутствующих имен[ин]ниц поздравлять, и я таки порядком напоздравлялся.

Несмотря на последнее вчерашнее событие, я сегодня проснулся рано и, как ни в чем не бывало, принялся за свой журнал, и пока братия еще в объятиях Морфея, буду продолжать «Собачий пир» до новой перепойки.

С зажженным фитилем, приложенным к орудью,В дымящейся руке!Свобода – женщина с широким, гордым шагом,Со взором огневым,Под гордо вьющимся по ветру красным флагом,Под дымом боевым;И голос у нее – не женственный сопрано,Но жерл чугунный ряд,Ни медь (звон) колоколов, ни палка барабанаЕго не заглушат!Свобода – женщина, но в сладострастьи щедромИзбранникам своим верна,Могучих лишь одних к своим приемлет недрамМогучая жена.Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,А не гнилая знать,И в свежей кровию дымящихся объятьяхЕй любо трепетать.Когда-то ярая, как бешеная дева,Явилась вдруг она,Готовая дать плод от девственного чрева,Грядущая жена.И гордо вдаль она, при кликах исступленья,Свой совершая ход,И целые пять лет горячкой вожделеньяСжигала свой народ!А после кинулась вдруг к палкам, к барабану,И маркитанткой в станК двадцатилетнему явилась капитану:«Здорово, капитан!»Да, – это все она! Она с отрадной речьюЯвлялась нам в стенах,Избитых ядрами, испятнанных картечью, —С улыбкой на устах;Она – огонь в глазах, в ланитах жизни краска,Дыханье горячо,Лохмотья, нищета, трехцветная повязкаЧрез голое плечо!Она! В трехдневный срок французов жребий вынут!Она! Венец долой!Измята армия, трон скомкан, опрокинутКремнем из мостовой!И что же? О позор! Париж, столь благородныйВ кипеньи гневных сил,Париж, где некогда великий вихрь народныйВласть львиную сломил, —Париж, который весь гробницами уставленВеличий всех времен!Париж, где камень стен пальбою продырявлен,Как рубище знамен!Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,От головы до ногОбвитый лаврами, апостол в деле наций,Народов полубог!Париж, что некогда, как светлый купол храмаВсемирного, блистал,Стал ныне скопищем нечистоты и срама,Помойной ямой стал,Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеиПаркетных шаркунов,Просящих нищенски для рабской их ливреиМишурных галунов;Бродяг, которые рвут Францию на частиИ сквозь плевки, толчки,Визжа, зубами рвут издохшей тронной властиКровавые клочки!Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,Чуть дышит в злой тоске,Покрытый язвами, палимый солнца зноем,Простертый на песке;Кровавые глаза померкли, обессиленМогучий зверь. Поник;Отверстый зев его шипучей пеной взмыленИ высунут язык…Вдруг рог охотничий пустынного простораВсю площадь огласил,И спущенных собак неистовая свораСо всех рванулась сил!Завыли жадные! Последний пес дворовыйОскалил острый зубИ с визгом кинулся на пир ему готовый,На неподвижный труп!Борзые, гончие, лягавые, бульдоги:«Пойдем!» – и все пошли:«Нет вепря короля! Возвеселитесь, боги!Собаки короли!Пойдем! Свободны мы! Нас не удержат сетью,Веревкой не скрутят!Суровый сторож нас не приударит плетью,Не крикнет: «Пес, назад!»За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим!Коль не в кровавый сокЗапустим морду мы, так падали ухватимХоть нищенский кусок!Пойдем!» И начали из всей собачьей злостиТрудиться что есть сил;Тот пес щетины клок, а тот кровавой костиОбгрызок ухватил,И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,Чадолюбивый пес,Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятамХоть что-нибудь принес.И бросив из своей окровавленной пастиДобычу, говорит:«Вот, ешьте! Эта кость – урывок царской власти!Пируйте! Вепрь убит».

Бенедиктов


18 [сентября]

Вчера праздновали именины милейшей бабушки Любовь Григорьевны Явленской. Сегодня празднуем день рождения ее милейшего внучка А. А. Сапожникова. А пока еще не грозит завтрак, то я по-вчерашнему воспользуюся безмятежным утром и перепишу еще одно стихотворение из заветной портфели нашего обязательнейшего капитана.

РУССКОМУ НАРОДУ

1854 ГОДА

– Меня поставил Бог над русскою землею, —Сказал нам русский царь.– Во имя Божие склонитесь предо мною,Мой трон – Его алтарь!Для русских не нужны заботы гражданина,Я думаю за вас!Усните. Сторожит глаз царский властелинаРоссию всякий час.Мой ум вас сторожит от чуждых нападений,От внутреннего зла,Пусть ваша жизнь течет вдали забот в смиреньи,Спокойна и светла!Советы не нужны помазаннику Бога,Мне Бог дает совет.Гордитесь, русские, быть царскими рабами.Закон ваш – мысль моя!Отечество вам – флаг над гордыми дворцами,Россия – это я.Мы долго верили, в грязи восточной лениИ мелкой суетыПокорно цаловал ряд русских поколенийПрах царственной пяты.Бездействие ума над нами тяготело.За грудами бумаг,За перепискою мы забывали делоВ присутственных местах.В защиту воровства, в защиту нераденьяМы ставили закон;Под буквою скрывались преступленья,Но пункт был соблюден;Своим директорам, министрам мы служили,Россию позабыв,Пред ними ползали, чинов у них просили,Крестов наперерыв.И стало воровство нам делом обыденным,Кто мог схватить, тот брал,И тот меж нами был всех более почтенный,Кто более украл.Развод определял познанье генерала —Глуп он или умен,Церемониальный марш и выправка решала,Чего достоин он.Бригадный командир был лучший губернатор,Отличный инженер, правдивейший сенатор,Честнейший человек;Начальник, низшие права не признавая,Был деспот, полубог;Бессмысленный сатрап был царский бич для края.Губил, вредил, где мог;Стал конюх цензором, шут царский – адмиралом,Клейнмихель графом стал!Россия отдана в аренду обиралам…Что ж русский? Русский спал…Кряхтя, нес мужичок, как прежде, господинуПрадедовский оброк,Кряхтя, помещик нес вторую половинуИмения в залог,Кряхтя, по-прежнему дань русские платилиПодьячим и властям;Качали головой, шептались, говорили,Что это стыд и срам,Что правды нет в суде, что тратят миллионы, —России кровь и пот, —На путешествия, киоски, павильоны,Что плохо все идет.Потом за ералаш садились по полтине,Косясь по сторонам;Рашели хлопали, бранили Фреццолини,Лорнировали дамИ низко кланялись продажному вельможеОтечества сыны!Иль удалялись в глушь прадедовских именийВ бездействии жиреть,Мечтать о пироге, беседовать о сене,Животным умереть,А если кто-нибудь, средь общей летаргииМечтою увлечен,Их призывал на брань за правду и Россию, —Как был бедняк смешон!Как ловко над его безумьем издевалсяЧиновный фарисей,Как быстро от него, бледнея, отрекалсяВчерашний круг друзей!И под анафемой общественного мненья,Средь смрада рудников,Он узнавал, что грех прервать оцепененьяТяжелый сон рабов.И он был позабыт; порой лишь о безумцеШептали здесь и там:«Быть может, он и прав…да жалко вольнодумца,Но что за дело нам?»

Спасибо Ивану Никифоровичу Явленскому за то, что он отказался от завтрака и помог мне кончить превосходное прелюдие к превосходнейшему стихотворению, которое я, если Бог поможет, перепишу завтра.

bannerbanner