
Полная версия:
Реквием
А потом вдруг произошло открытие как откровение: я могу не послушаться родителей! И уехала в город. Но все равно скованности это меня полностью не лишило. Она как мое проклятье.
Инна понимающе кивнула.
– Ты, памятуя бабушкины слова, что «всяк сам перемогает свою беду», несмотря на кажущуюся доступность, ни с кем не делилась своими горестями. Только я всё знала. А девчонки считали, что ты слишком много из себя воображаешь.
– Отчим все с подковырками, с издёвками. Изводил придирками. Бывало, неймётся ему, пока не кольнет. А у меня кусок в горле застревал. Мне хотелось одного – чтобы он меня не трогал. Он с удовольствием внушал мне, что я некрасивая и глупая. Ревновал меня к моим успехам. Все приглядывался, чтобы я не стала умнее его детей. Помню, ехали мы в поезде. Я высовывалась из окна, крутила во все стороны головой и бомбардировала его массой вопросов. И вдруг он резко замолчал, не желая отвечать на мои детские вопросы. Я тогда задумалась, что явилось причиной его раздражения. Он не знает ответов или не хочет, чтобы я много знала? В глубине души верилось в первое. А когда я за всероссийскую олимпиаду получила грамоту и приглашение поступать в МГУ и физтех на льготных основаниях, никто за меня не порадовался. И когда я поступила, семья встретила меня холодным молчанием, будто меня не существовало вовсе. А как он бесновался, когда я после аспирантуры получила квартиру! Ему город «не светил». Сам виноват. Жену надо было слушать, если своего ума не хватало мыслить на перспективу.
Не переносила я отчима из-за матери. Ее страдания перекрывали всё хорошее, что я находила в нем. Хотя внешне я с ним всегда была корректна, сердцем так и не приняла его.
– И он тебя.
– А тут еще этот детдом. Вот и получалось, что всё мое детство – тихая сиротская не проходящая скорбь.
– Как ты отчима раздраконила!
– Мне было гадко, когда он подло лгал матери, изменял, мучил её и не чувствовал стыда ни перед нею, ни перед детьми, ни перед чужими людьми. Я не понимала, как можно быть таким бессердечным, жестоким, и злилась. Я ненавидела его за это. Свою боль я могла перетерпеть. Мать жалела, поэтому мои собственные беды отступали на второй план. Я думала: неужели и моя жизнь растратится, как у матери, на нервы, на ревность? Неужели эта любовь стоит того или она – только прикрытие какой-то неизвестной мне неспособности бороться, противостоять?.. Помню отчима исхудавшим вконец. Жалко его стало, потому как поняла, что рак у него. А мать сказала мне тихо: «Это ему наказание за меня. Поделом ему. Заслужил».
Я мечтала уехать из дома навсегда. А для этого надо было отлично окончить школу и поступить в институт. Я училась и думала: «Я не хочу жить как бездумный муравей или та же гусеница». Но мать гордилась своей работой, все время стремилась совершенствоваться, и только неудачная личная жизнь ломала ее и корёжила. Значит, она не просто муравей.
Знаешь, наверное, это нехорошо, но мне до сих пор никак не удаётся детские обиды из сердца с корнем вырвать. Нет-нет да всплывет что-то и застарелая боль сожмет сердце. Понимаешь, если бы по незнанию или по глупости, а то ведь намеренно был жесток со мой отчим, вот что страшно. В кулак зажал наши жизни, заграбастал, как свою собственность. Каждый шаг был расписан от и до. А тут еще, бывало, как окрысится… и всё исподтишка. Я часто задавалась вопросом: зачем ему это надо? Может, на войне обозлился?
– Гайдар воевал, а злым не сделался. Какие добрые книжки писал! Наверное, твой отчим был просто жадным.
– И жадность им руководила, и ненависть, и желание помучить, поиздеваться. Всю жизнь я глубоко запрятанную обиду в себе носила. То забывала, то вспоминала. И матери ни разу о своем горьком детстве не напоминала. Да ладно, то всё давние времена. Будем считать, что уже перегорело.
«Исхлёстана бедами и обидами детства. На них концентрируется, чтобы отвлекаться от неприятностей более поздних лет? Как я на Вадиме?» – предположила Инна.
– Как-то приехала я мать проведать, обняла, а ее голова ниже моей груди. Правда, я на каблуках была. Она показалась мне такой маленькой, беззащитной. Заплакала, уткнувшись в меня. Сердце мое наполнилось жалостью. Боль никак не отпускала. Слова не могла произнести. Так и стояли у ворот… Наверное, чувствовала, что скоро уйдет.
– Теперь уже простила? Ты вечный ее укор. За то и не любила, не жалела, не проникалась состраданием.
– Ну, это как посмотреть. Внешне не выказывала своих чувств. Но тут вина в основном отчима. Он всех строил под себя. Но я понимала, что семья все же лучше, чем детдом. Как только переступила порог их дома, сразу осознала, что начнется другая жизнь, новая судьба.
– Новая доля-недоля.
– Ладно, перешагнули. Мало было у меня радости и в сиротские сороковые, и в деревенские пятидесятые. Втайне я немного завидовала некоторым вещам, которыми располагали мои городские подружки: свободе, книжкам, кружкам. Росла, а сама думала: «Что же теперь и не жить на свете, что ли, если трудно?»
«Прорвемся и без кинжала. Мы, деревенские, тоже не лыком шиты. Не ударим в грязь лицом, не посрамим своих предков!» – шептала я сама себе ободряющие шутливые лозунги наших мальчишек. Потому-то вместо художественных книжек летом, вечерами в первую очередь прочитывала все новые учебники и в году, идя на урок, уже знала, что станут объяснять учителя. Может, отчасти, поэтому мне легко давались все предметы.
«Это трагедия, когда человек в конце жизни осознает, что даже в детстве не было счастья», – думает Инна, невольно примеривая ситуацию на себя.
– Отмена занятий меня не радовала. В школе мне было интересно и весело. Я общалась с детьми. Но это было странное общение. Поверхностное, по касательной. Иногда я чувствовала себя много старше ровесников, иногда чужой им. Я и среди детей жила внутри себя, сама по себе. Наверное, меня не понимали, считали легкомысленной или задавакой. Дети мне были нужны, чтобы веселиться, дурью маяться. Я помогала им в учебе, выполняла поручения учителей, но все это делала играючи, без напряга, без глубокой души. Не могу себе представить, что сталось бы со мной без школьного коллектива.
Лена будто листала странички прошлого.
– Дома было мало положительных эмоций. Нет, вру, была бабушка с ее простым любящим сердцем. Она говорила: светлей и просторней в хате, когда в ней дети. И по волосам меня гладила, мол, и к тебе это тоже относится. Еще брат и чтение книг урывками да тайком. Еще сестры. Но ведь взрослые тоже одну работу знали, не наслаждались праздностью, и это также несколько примиряло с действительностью. Не помню случая, чтобы они где-то отдыхали, развлекались. Чертово хозяйство не отпускало. В деревне все были равны бедностью и работой. Единственное, что меня в школе беспокоило и омрачало жизнь…
– Что же? Не догадываюсь. Я рухну от удивления?
– Моя обидчивость. Мои слезы. Никогда из-за физической боли не плакала, с раннего детства привыкла преодолевать боль, усталость, но стоило задеть мое слабое место… Наверное, некоторые одноклассницы похихикивали за моей спиной, не понимая причины моих неожиданных слез, считали кисейной барышней. Мысль об этом еще больше ослабляла мои нервы, и у меня не получалось сдержаться. Еще я могла неожиданно расплакаться от избытка чувств из-за проявленной ко мне искренней доброты. Может, это были слезы счастья. Но все равно слезы.
Детство прекрасно моментами свободы, общением с родителями. Папа – самый умный, сильный и справедливый; мама самая красивая, добрая и ласковая – в этом счастье ребенка. Для чего детство дается? Для радости, для развития. Но о каком эстетическом воспитании, о привитии вкуса можно было говорить, когда вся жизнь за высоким забором, в кирзовых сапогах и ватнике?
Помню, была с матерью в городе. Она в магазин пошла, а я стерегла сумки и смотрела, как играют во дворе дети. Я стояла, прижавшись к столбу, мне было грустно и обидно. Я никогда после десяти лет вот так беззаботно не носилась по катку – его у нас не было. Детство прошло, а я ни разу не каталась на лыжах в собственное удовольствие. Было раза два на уроках физкультуры под грубые окрики учителя, а так, чтобы с радостью… Предметом моей зависти была беззаботность детей. Мне бы хоть на денек вот так, как эти городские, а то ведь только работа, работа. Страна одна, а детство у городских и сельских детей разное. И душу мою отчим держал взаперти, не давал развиваться. Хотелось высадить эту чертову «дверь», раскрепоститься, расслабить пружину сердца…
Деревенская жизнь со всей своей примитивностью и обыденностью к классу шестому окончательно утратила для меня привлекательность. В восьмом классе я уже всерьез стала задумываться над тем, кто я, что мне предстоит? Правильным ли путем идет страна, зачем нужны были революция, жуткая гражданская война, жестокий Сталин. Ведь развитие – это движение вперед во всём. И общество, и человек как отдельная его единица должны становиться лучше интеллектуально, технически, нравственно. И в семьях порядок должен быть. Понимала: это идеальное общество. Но почему столько ошибок в истории всех стран? Кто виноват? Ну не Бог же? Я разлюбила «неправильную» историю и заинтересовалась строгой и логичной математикой. Добившись на олимпиадах определенных успехов, стала мечтать об институте, о городе. И это при том, что «привычку к труду благородную» я уже успела приобрести и закрепить. Уезжала из деревни без сожаления. Я ощущала себя способной на многое. Удушливо тесным стал мне серый однообразный деревенский мир, хотя я по-своему его любила. Нет, пожалуй, людей любила и жалела.
Иногда, когда было в вузе особенно трудно, думала: «Может, права однокурсница из Грузии, что мы, русские, не умеем жить? Отдыхать не умеем, веселиться, радоваться». Но нам надо было серьезно учиться, а её тройки устраивали.
– Мне кажется, настоящая мать чувствительна даже к молчаливым звукам души своего ребенка. Но если уж честно – ни любви, ни тепла от своей я не видела, одно беспокойство. Ни в беде, ни в радости мы не рвались друг к другу. Жили, отгородившись высоким забором непонимания и неловкости. Не выражали ни любви, ни ненависти. Жалость в сердце была. Я и к бабушке любовь не умела выражать словами, только заботой. Молча страдала, когда ей было плохо. Я никогда от матери ничего не требовала, отчима в упор не видела. Он не заслуживал называться отцом. Называла, жалея мать. В этом я была непримирима. Как аукнется, так и откликнется: он содержал, я отрабатывала. Кто надо мной главный судья? Я сама, моя совесть. Обделена была родительской любовью. Собственно, любви мне не хватало всю жизнь.
В тот день у калитки я увидела в глазах матери страх непрощения. Она боялась уйти с ним в другой мир. Боялась не обрести вечный покой. А я в тот момент не смогла простить, не сумела переступить через себя, и теперь это меня гложет.
– Не терзайся. Если т а м, на том свете, на самом деле что-то есть, то она примет твои сегодняшние слова. Я в этой связи гениального врача Склифосовского вспомнила. Он до конца жизни так и не простил своим родителям приюта.
Лена заметила нарастающую тревогу в глазах Инны и обеспокоенно подумала: «Вспоминать даже о чужой смерти теперь не стоит». И зашептала:
– Отдохни, расслабься. Замучила я тебя своей болтовней.
Инна послушно прикрыла веки.
– Ты права, мне надо побыть наедине с мыслями о моей матери, – вымолвила она тяжело и тоскливо. И словно отключилась.
Окунулась в лабиринты своего больного сознания, чтобы в тысячный раз перелопатить прожитое и пережитое? Заснула?
Лена думала, что Инна на сегодня закрыла тему детства, но она снова заговорила. Получается, не дремала, вспоминала.
– Ты любила раскачиваться на высоких тонких деревьях. Они изгибались, почти касаясь земли, а ты орала от восторга. Я никогда не слышала, чтобы ты визжала от страха.
– Я замирала от ужаса, но держала себя в руках. Мне, как и тебе, нравилось представлять себя смелой.
– Я боялась за тебя, мне казалось, ты намеренно играешь со смертью.
– И не сказала! Я бы в твоем присутствии не сумасбродничала. Прости, если я виновата перед тобой. Но, честное слово, даже вытворяя чёрт знает что, я всегда была осторожна и никогда не рисковала.
– Лицо твоей бабушки вспомнила, когда она печально смотрела на величественный остов разрушенного храма и тихо вздыхала. Наверное, тоже детство вспоминала. А вслух она говорила: «Храм в моей душе». Я слышала, что в двадцатые годы и до нашего села докатилась антирелигиозная волна.
– Церковь в ту давнюю пору заменяла деревенским жителям и театр, и филармонию с концертами классической и духовной музыки. Бабушка с восторгом рассказывала о детском церковном хоре, мол, как ангелы пели. Духовные мелодии уносили ее высоко-высоко, к счастью. Что она ещё в своей деревне могла услышать лучше этого? Послушай, Инна, в детдоме я ничего не знала о духовной музыке, но почему-то именно она возникала в моей голове. Загадка природы!
– А помнишь, на уроке естествознания в четвертом классе учительница рассказывала о кольцах Сатурна. Ты прервала ее и стала доказывать, что они не сплошные, а состоят из отдельно летящих огромных глыб, и что при быстром движении этих осколков космических тел их траектории сливаются, и мы видим кольцо. И в пример приводила вращение пуговиц на закрученной нитке. Учительница тогда впервые на тебя посмотрела с явным интересом.
– А ты в десятом классе на астрономии приводила в пример серебристые квадратики, нанесенные на поверхности кругов электрофорной машины, при вращении которых эти сверкающие метки образовывали сплошную окружность.
– Ты очень любила рисовать странным образом. Долго рассматривала на земле трещины и начинала свою фантазию проявлять согласно «увиденным» в них картинам. Мне очень нравились эти «панорамы». Жаль, что были они однодневками.
– Я всюду искала и находила лица, фигуры животных. Мне «рисовались» сценки в кронах деревьев, в любых изгибах теней и полутеней на земле, на зданиях, в хаотично разбросанных веточках и соринках.
– А почему мне твои рисунки на бумаге по памяти казались более интересными, чем с натуры?
– Наверное, потому, что память выхватывает и хранит самые яркие моменты жизни, выделяет из всего разнообразия пейзажей самые красивые картины природы. А иногда она наводит на неожиданные размышления. Вот сейчас выплыл из облака моих воспоминаний один странный случай.
Помню, вечер был удивительно хорош. После сенокоса меня на полчаса отпустили на речку выкупаться, чтобы воду на керогазе не греть. Смотрю, старая, худая, совершенно нагая женщина вымылась в реке и стала взбираться на противоположный крутой склон берега. Рядом с ней чей-то теленок безуспешно карабкается по осыпающейся глине. Я смотрела на них и думала: «Кто из них двоих быстрее справится?» И вдруг вид старушки сзади поразил меня. В тот момент, когда из воды торчали только их оттопыренные пятые точки, они – эти зады – были похожи один в один. И не будь у теленка хвоста, я бы не различила, кто из них домашняя скотина, а кто человек. Меня, десятилетнюю, это потрясло неимоверно. Я не поверила себе, глаза протерла и подумала: «Мы тоже животные? Значит, все-таки Дарвин прав? Мы одна из ветвей?» Потом дома попыталась нарисовать увиденное на реке. Мать не вовремя вошла в комнату, раздраженно порвала рисунок и погнала меня во двор делать что-то полезное.
– А у меня любовь к рисованию начиналась с клякс в тетрадях по чистописанию. Я их преобразовывала в разнообразные картинки. Конечно, доставалось за художества. Еще я стихи твои помню.
– Сначала они были защитой моей души, позже проза выполняла эту функцию. В ней я выплескивала бушевавшие во мне эмоции. Тогда я этого не понимала, не приходило в голову. Я просто беспрерывно говорила, говорила. Записывать времени не было. Жаль, конечно.
– А помнишь первое знакомство в десятом классе с чудом техники – магнитофоном! Вы с братом быстро разобрались с кнопками, и ты ради хохмы спела «Если вас бутылкой треснуть по затылку».
– Отец пришел из школы, изучил инструкцию, попробовал запись, воспроизведение и вдруг услышал мой голос. Мать была в восторге, и я не получила «нахлобучку» за пошлые слова переделанной под блатную прекрасной песни «Пять минут». А в городе даже в бедных семьях уже были телевизоры.
Аня неожиданно приподнялась, цыганским передергиванием плеч сбросила с себя простыню, оглядела комнату мутными глазами, сонно скользнула бессмысленным взглядом по лицам подруг и рухнула на постель. И сразу, обняв подушку, уснула.
«Какая у нее странно обреченная деформация лица даже во сне», – отметила про себя Лена. Она выждала, пока до нее донеслось тихое похрапывание, и продолжила свою мысль:
– Алла уже в детстве выглядела головокружительно, вызывающе, немыслимо счастливой. Помнишь, рассказывала нам, как училась в музыкальной и художественной школах, ездила в Москву, в Ленинград и Киев, ходила в музеи и театры. Вела жизнь, богатую позитивными впечатлениями. У нее была советская, но буржуазная семья.
– Ради форса напускала на себя деловитую озабоченность или, чтобы не светиться излишествами, экстравагантно прибеднялась. Как-то пошутила, мол, сама себе завидовала. Она – не счастливое исключение. Просто в городе жила. А мы с тобой видели перед собой коровники, свинарники, пьяных трактористов, шоферов и усталых женщин в замызганных, засаленных ватниках. Мы с тобой были Брижит Бардо и Мэрилин Монро в резиновых сапогах!
– Аллино первое место в рейтинге счастливцев среди наших друзей никто и не оспаривает. Уровень жизни, прекрасное воспитание, достойный круг общения. Судьба благоволила ей. И все же недоброжелатели шептались: «Так ли безоблачно ее счастье?»
– Некому было разоблачить и посрамить сплетников. Меня там не было! Можно подумать, они знали о ней больше, чем говорила ее внешность.
– Я так и не научилась отдыхать, развлекаться, радовать себя и других. Это плохо, – задумчиво сказала Лена. – Только теперь с внуком пытаюсь этому учиться.
– Но ведь бабушку ты удивляла и радовала.
– Чем? Опять же хорошей работой, помощью.
– А я слова Черчилля в детстве услышала и на вооружение взяла. Я не стояла, когда можно было посидеть, и не сидела, когда можно было полежать. Думала, сто лет проживу.
– Не оговаривай себя. Взрослой вкалывала будь-будь. Без ложной скромности могу утверждать, что мы с тобой жили по принципу Льва Ландау «Стремись к невозможному – получишь максимум». И не просчитались. Помнишь, радости не было границ, когда нам что-то удавалось. Я и сейчас отчетливо представляю эти прекрасные моменты. Само собой были и промахи, но они случались нечасто. И мы всё делали, чтобы они со временем обернулись победой. Нам самолюбие не позволяло, чтобы нас оттесняли на обочину.
– Мы не перекладывали свои проблемы на чужие плечи. Сами расплачивались за свои ошибки, сами выкорчёвывали свои обиды.
Лена опять бабушкино детство вспомнила.
– С какими счастливыми глазами она рассказывала мне об органе! Папа ее совсем маленькой на концерты возил. Он земским доктором был. Родители погибли, и она малолетней оказалась в деревне на попечении дяди. Оставила школу, по дому работала, батрачила на помещика. Единственной ее радостью была церковь. Вспоминала: «Бывало бегу с барского поля, ног под собой не чуя. В речке обмоюсь и скорее в храм к заутрене, чтобы не опоздать ни на минуточку, успеть глоточек радости получить. (Во сколько же она вставала?) Свой огород обиходила после господского. Иначе забьет до полусмерти».
Мужественно переносила лишения, на что-то надеялась, во что-то хорошее верила. И меня учила, что праздники – это награда, их надо заслужить, чтобы с чистой совестью отдыхать. А еще объясняла, что руки человеческие в труде должны меру знать. Жалела меня. И я ее. Мне-то намного легче жилось, чем ей. Случалось, прижмет меня жизнь, так сразу о ней, о бабушке моей любимой вспоминала и справлялась с проблемами. Холодно, пусто без нее в доме стало.
– А помнишь, как мы с тобой ходили в колхоз на ток работать! В обед повариха не успеет оглянуться, а мы, ребятишки, уже все смолотили и миски вылизали. Дома-то мяса понюхать нечасто давали, хоть и не перебивались с хлеба на квас, не бедовали, как другие.
– А я про сахар вспомнила. Он отдавал керосином, но это не сказывалось на любви к нему.
– Я сразу сутолоку очередей ощутила. Часто в них приходилась часами выстаивать. Но никакие затраты сил не страшны были перед лицом прекрасной мечты – получения заветного куска колотого сахара, – совсем по-детски улыбнулась Инна. – Ты не разучилась корову доить, стога метать? Утратила навыки?
– Вспомнила стародавние времена! Нет, конечно, но силы не те. В детстве двужильной была. В городе эти мои достоинства никому не нужны были. А теперь и в деревне эти знания ни к чему, везде машины заменили человека. Хотя на своем огороде по-прежнему руки и спина – главные орудия труда. А если еще коровушка в хозяйстве… Ты же сама-то не забыла, как на велосипеде ездить? Раз научилась – и на всю жизнь.
– Правильно сказала – «ездить», а не кататься. Ты никогда попусту не гоняла, только по делу. И всё-таки лучше тебя на велосипеде никто фокусы не выделывал!
– Не признавали этого мальчишки. Они терпеть не могли, чтобы девчонки в чем-либо верх над ними одерживали.
– Им приходилось мириться. И на уроках у нас девочки главенствовали, но не подчеркивали свое первенство, щадили ребят. Не знаю, ценили ли они наше благородство или просто не замечали? Это же мальчишки…
– А как они немилосердно дрались, доказывая свое превосходство!
– Не понимала я этого. Ведь не защищали кого-то, а просто так, ради самоутверждения. Видно, это было им необходимо, – пожала плечами Лена.
– А помнишь, я сама напросилась тебе помочь, а потом каялась, кляла себя. Желаний было много, а на деле часто ничего не выходило.
– Тогда, с непривычки, ты просто не рассчитала свои силы.
– Ты отправила меня к кринице по воду, и никто не заметил моей усталости.
Инне грустный случай вспомнился, как она на праздничном концерте опозорилась перед полным залом детей и учителей.
– Я хотела участвовать только в пирамидах и в танце, а мне стали навязывать еще и стихотворение. Я согласилась при условии, если мне дадут самой выбрать то, которое мне понравится. Вожатая воспротивилась. Тогда я категорически отказалась учить предложенный стих. Оттанцевала свой номер, с удовольствием изобразила красивый мостик – элемент пирамиды – и заторопилась домой.
Вдруг на меня налетают две старшеклассницы, вырывают из рук сумку с хлебом и портфель, сдергивают пальто и выталкивают на сцену. Я бегу назад, меня ловят и опять тащат на сцену. Я упираюсь, кричу, что они ошибаются, что я выполнила свое обязательство, а они не слушают и волокут меня выступать. Выпихнули меня на сцену. И вот стою я злая, взъерошенная, в глазах слезы обиды и бессилия, бормочу что-то невнятное. В зале недоумение, потом редкие смешки. Кое-кто из учителей неприятно улыбается. Я хотела бы выучить и прочитать со сцены что-нибудь юмористическое, чтобы весь зал радовался. А что вышло?
Я была потрясена случившимся. Со мной за сценой случилась истерика. Я орала: «Представьте себе взрослого, которому скрутили руки и заставили неподготовленным выступать перед сотнями зрителей. Это же насилие, издевательство! Я же не в тюрьме. Почему со мной обращаются, как с преступником? Кто вам дал право унижать невинного человека? Пионерская организация или это ваша собственная инициатива? Одна вожатая забыла вычеркнуть из списка мою фамилию, другие ради того, чтобы поставить галочку о выполнении плана, готовы опозорить человека. Вас не волнует, каким путем будут выполнены все пункты программы праздничного концерта? Вы бездумные машины. Запомните, вы никогда больше не заставите меня плясать под свою дудку. А стихов я вообще больше никогда не стану читать со сцены. Я гордилась тем, что пионерка, и все делала, чтобы быть достойной этого звания. Я с удовольствием носила красную планку-нашивку на рукаве школьной формы. «Я звеньевая! Я отвечаю за десятерых одноклассников!» Но сегодня моя вера пошатнулась. Нет, она рухнула! Я не стану подчиняться тупым и бездушным роботам. (Тогда я уже посмотрела первый в своей жизни научно-фантастический фильм!) Если не сумели доказать, что ваше стихотворение полезнее, интереснее и красивее, так не приставайте. Когда на уроках на отметку учишь то, что не нравится, – это нормально, но зачем же в праздник заставлять делать то, что не по душе? Какой же это праздник? Если еще раз посмеете применить ко мне силу, я разделаюсь с вами поодиночке и отобью у вас охоту издеваться над кем бы то ни было».
До сих пор, когда вспоминаю тот гадкий случай, в душе сжимается комок обиды и боли. Пусть это и глупо, но в такие минуты я будто по-прежнему тот самый, растерянный, беззащитный и опозоренный ребенок. Комсомолкой я была уже не по убеждению, а по принуждению. Мать заставила. Боялась, в институт не возьмут.