
Полная версия:
Личные истины
Думаю, что дело прогресса приближается теперь к своему завершению, хотя, по человеческим меркам, до этого завершения еще немало. «Борьба против понятия человека», о которой я говорил выше, достигла многих успехов, однако общество, государство и семья всё еще держатся на объявленных несуществующими основах. Когда дело разъятия, разъединения человека дойдет до конца, когда исчезнет совсем всякое цельное знание о человеке и человеческом и останется только анализ бесконечно малых кусочков и обрывков того, что прежде называли обществом и душой – настанет, я думаю, время обратного движения и жажды цельного знания, вместо сонма наших маленьких знаньиц, добытых путем дробления и разъединения понятий. Наука о человеке и обществе – если тогда еще будет неподчиненная потреблению и производству наука – увидит, что ей, в сущности, больше нечего изучать, что предмет изучения развеялся в воздухе и больше не существует. И тогда будет восстановлено понятие человека. Начнется собирание души и общества из осколков и частиц, на которые их раздробила эпоха… Надо думать, однако, что этого не случится прежде, чем существующее общество и понятие о человеке не будут расщеплены до конца. Только тогда жажда цельной жизни и истины окажется сильнее гордости мелкого всезнания. Настанет когда-то день, когда прекратится собирание фактов, и начнется собирание смыслов.
Это будет нескоро.
***
Герцен заблуждался, так ведь и мы истину в руках пока еще не держим. Хорошо С. Булгакову писать о «душевной драме Герцена», для него все вопросы разрешены. Но вот – Герцен неправ, а вопросы остались, те самые, которые он разрешал так ложно… Сознание того, что люди прежних эпох заблуждались, еще не дает радости. Выработанное и устойчивое представление о смысле мира ушло. Герцен в возможность осмысленного мировоззрения не верил, мы верим – но не имеем. Мы, может быть, заблуждаемся менее, но смысла в своих поступках и судьбах всё так же не видим, а если видим, то «как бы через зерцало в гадании, неясно». А возможное нам касание истины и состоит в цельной и осмысленной жизни, достигаемой полнотой познания и веры. Здесь определения «цельный» и «осмысленный» в сущности выражают одно понятие, так же, как «познание» и «вера», – многостороннее, богатое понятие, которое иначе как описательно нельзя передать.
***
«Истина всегда бывает проще нелепости», сказал Герцен. Чем, какими побуждениями можно было руководиться, высказывая эту насмешку: «простая и понятная истина»?! Иными словами, Герцен говорит: только понятное истинно, что, в свою очередь, значит: истина во мне, истина – мое понимание, истина – я. Дальше идти некуда. Дальше апофеоз посредственности, которая думает мало, но дерзает на всё, и на щите своем ставит девиз: «непонятное мне – не существует». Я не преувеличиваю. Герцен и люди его веры вполне уполномочивают меня на такие выводы, потому что личное разумение выставляют мерой истины. Всемирные, неимоверной широты выводы держатся на нежелании или неспособности понимать, вот что замечательно в этой вере. Я озабочен притом не спором – куда уж тут спорить об «очевидных истинах» нам, которые видели, как очевидность идет в одну сторону, а истина в другую… Я просто удивляюсь силе и наивности этой веры в разум, т. е. попросту сказать в себя, в свой рассудок… И если бы для нее еще были основания!.
***
«Ваша теория и солидна, и остроумна», говорил Воланд о материализме. Особенность этой теории в том, что, не в силах объяснить множества явлений, она отодвигает их в область «любопытных иллюзий». Такой любопытной иллюзией оказывается вся высшая душевная деятельность, которая если и дожидается к себе внимания, то только выводимая из борьбы простейших душевных сил. И умственная борьба Достоевского, скажем, выводится из воображаемого «эдипова комплекса»… Это один из случаев беседы слепого со зрячим: зрячий силится рассказать о восходе солнца слепому, который уверяет его в том, что и восход, и само солнце суть иллюзии, вызываемые раздражением нервных окончаний в мозгу, и даже называет причину этого раздражения… Ведь согласитесь, что между двумя людьми глубокой душевной жизни спор может идти не о достоверности и непроизводности высших душевных явлений, а только об их истолковании. Но всеобщая образованная посредственность делает редкой самородную душевную жизнь, и множатся поверхностные объяснения глубоких вещей. Надо заметить притом, что они самые выгодные, самые полезные для объясняющего. И психология на наших глазах сводится к вопросу «как приобретать друзей и оказывать влияние на людей», к набору простых правил управления ближними, т. е. бессовестного их использования в низменных целях…
***
Говорят – я сам говорил, – что поэт знает истину. Не знаю… Поэт чувствует истину, что она близко, и это чувство делает его смелым. А знание – всегда или почти всегда – обман. Знание есть то, что мы в эту минуту хотим думать о предмете, в особенности «точное» знание. Минута тут может растянуться на целую историческую эпоху, но от этого ничего не меняется. «Наиболее правдоподобное предположение для данных условий», вот что такое наше знание. Здесь нечему поклоняться. Чувство истины, чувство близости истины выше всякого «точного знания», которое, как не раз уже говорилось, есть только мера нашего невежества. Грустно только, безмерно грустно, что мы живем в эпоху, собственное невежество полагающую последним и окончательным ведением.
За последние три столетия мы увидели целую череду «доскональных и окончательных» решений загадки человека и общества, и все они с бо́льшим или меньшим шумом обрушились. Ни одна из попыток создания цельного мировоззрения, которое могло бы занять место христианства, не удалась. Обрывки погибших мировоззрений соединились в туманную смесь, главное в которой – признание исключительно материальных целей и ценностей… Если эта эпоха могла нас чему-то научить, так только твердому и сознательному агностицизму, сомнению во всяком «точном знании», в особенности тогда, когда оно поднимается до суждений о сверх-опытных вопросах, т. е. до вопросов метафизических. Всё более утонченной способности разума обманываться собственными построениями, принимать всё местное, условное и временное за вечное и окончательное мы можем противопоставить только твердое сомнение. Не побоюсь утверждать, хотя это и звучит парадоксально, что религиозная вера в нашу эпоху должна проявляться, кроме прочего, в твердом и сознательном скептицизме.
***
Отданная массам наука представляет, пожалуй, бо́льшую угрозу, чем предоставленная массам религия, с той основной разницей, что религия, даже во времена упадка и замутнения, призывает к определенному самоограничению, говорит о долге, хотя бы и упрощенно понимаемом… Наука же ищет прежде всего могущества – без всяких обязательств со стороны познающего. «Покорение природы» становится на место покорения человека; небывалая власть над миром мертвых вещей сопровождается потерей власти над собственными страстями.
Впрочем, всё это исключительно отрицательные утверждения, и основанием ни для какой философии они быть не могут. В том-то и трудность нашего времени. Философия, во-первых, ценится настолько, насколько имеет власть спасать и руководить душу, т. е. она непременно лична. Во-вторых, у нас слишком много отрицательных наблюдений, мы уже убедились в ложности чересчур многих вещей: из этих отрицательных знаний невозможно построить новое мировоззрение. Потому мы и вправе отворачиваться от науки. Не просто прежние мировоззрения разрушены – но и впредь объявлено, чтоб никаких мировоззрений иметь не смели. Дело идет, собственно, о самой природе человека. Помимо всяких разумных доводов, человек неспособен жить в бессмысленном и безосновательном мире, ненужный прошлому и не испытывающий нужды в будущем, не томясь надеждами и не гадая о смысле снов… «Материализм уже не раз появлялся на земле, – говорил Достоевский, – но каждый раз рушился сам, не будучи никем опровергнут, просто потому, что он никого не мог удовлетворить». Человек жаждет истины, и жаждет истины определенного рода. С этими двумя основными положениями не может справиться никакое «положительное мышление», как бы оно ни старалось вынести из мира смысл.
***
Истина достигается тем вернее, чем больше на пути к ней препятствий. Познание движется не просто «сомнениями» (сами по себе они неплодотворны), но невозможностью удовлетворяться старыми истинами, неспособностью как жить с ними, так и обходиться без истин вообще. Тут важны оба условия. Не только старая истина должна обветшать, но отсутствие достойной доверия истины должно быть нетерпимо для личности. Одно из этих условий соблюдено в наше время, другое нет. Старая истина обветшала и провалилась; но личность стала настолько неприхотлива, что готова жить и совсем без истины. Только страдания и разочарование в вещественных и достижимых на этом свете благах, это особенно надо подчеркнуть, могут со временем выковать нового Мессию. Не верить в его приход значит согласиться с могильщиками человечества, для которых вся мудрость заканчивается Марксом, Дарвином и Фрейдом, т. е. небезызвестной теорией: «Сильный, пожри слабого и умри!» Некоторое смирение и разумный скептицизм, однако, мешают мне увидеть в нашей эпохе обладательницу последней истины. В качестве таковой, я бы сказал, она уж слишком неприглядна, и выглядит скорее временем последнего упадка, чем последнего познания. Откровенно выскажу парадокс: помогает надеяться на лучшее будущее именно вопиющее несовершенство эпохи, которая притязает, однако, на разрешение всех вопросов и исполнение всех надежд. Это время не является тем, за что оно себя выдает. В своей самооценке оно необыкновенно лживо; его нравственный авторитет, при всей научной многосторонности, ничтожен; оно не вызывает и уважения, не говоря о любви… Однако существование лжи и нашего к ней непреодолимого внутреннего отвращения как нельзя более наводит на мысль о существовании истины. Именно такова эта эпоха: торжествующая ложь, которая, однако, намекает на истину где-то вне ее.
***
Любое «последнее слово» о природе вещей было бы и концом истории, а истории не нужен конец, ей нужно продолжение. Такие большие умы, как Паскаль, за всю жизнь не приходили к окончательным выводам, более того – бежали окончательных выводов как признаков умственной лености и заведомых заблуждений; и напротив, в области «точных», как принято считать, знаний приобретение цельного и всеобъясняющего мировоззрения дается исследователю почти без труда. Новейшая история знает множество цельных и всеобъясняющих мировоззрений, которые во всех областях, будь то культура, общество или религия, ищут подтверждения нескольким простым правилам, вынесенным из области естественных наук… Не предположить ли, что цельное и законченное мировоззрение дается уму только в меру его ограниченности, готовности удовлетвориться малым? Тогда невозможность «последних выводов» в каком-либо направлении не повод для отчаяния, но только знак, что на этой дороге мысль еще не зашла в тупик. Указанное Достоевским «чувство отчаяния и проклятия», свойственное человеку, в этом случае теряет свою остроту. Духовный смысл мироздания из «непознаваемого, сомнительного и, возможно, несуществующего» (как смотрит материализм) в этом случае переходит в область тайны, т. е. имеющего со временем раскрыться, а это совсем иное.
***
Современное познание имеет в основном статистический характер. Мудрость не поддается количественному измерению и, что еще важнее, ни на что не смотрит как на средство и ни для чего не может быть целью, что делает ее непривлекательной для времени, которое мыслит о вещах настолько, насколько они могут быть средствами к достижению целей. В «целевом мышлении» есть что-то безнравственное. Что ни говори, оно предполагает употребление не нами созданного, и более того – взгляд на мироздание как на неизмеримое количество могущих быть потребленными вещей. Как ни печально, надо признать, что рациональный взгляд на природу и потребительство как общественное явление имеют один корень, ибо кто же рациональнее смотрит на вещи, чем потребитель? И здесь наше общество определяется самым невесомым и маловажным с точки зрения современности – своими верованиями и убеждениями. Мы то, во что верим.
***
Движение ложное и неодолимое, как, например, «прогресс» – всегда угроза для совести, т. к. его неодолимость соблазнительно принять за истинность. «Что мы не можем или не решаемся остановить, особенно если оно нам приятно – то и истинно». Таким образом любовь к истине подменяется следованием силам, которое, правда, предпочитают прикрывать, говоря о «покорении» этих сил. В действительности всё как раз наоборот: прогресс, скажем, состоит не в покорении человеком сил природы, но во всё большей его зависимости от силы безудержного, бессмысленного развития во имя развития, перемен ради перемен, прибыли ради прибыли. Самое главное здесь – приучить человека не задавать вопросов о смысле с ним происходящего, научить принимать все события жизни в такой простоте, будто и спрашивать не о чем. Это великое дело – отучить человека от вопросов и размышлений и все силы его направить на неосмысленную деятельность ради чьей-нибудь, но никогда не его собственной пользы.
Чем ослепительнее истина, тем менее она заметна, тем легче заставить людей не замечать ее. Достаточно только пустить человеку немного свету в глаза, чтобы он почувствовал себя достаточно «просвещенным» для того, чтобы не видеть главного Света. Или, говоря иначе, голос истины громок, но достаточно добротного, постоянного шума для того, чтобы этот голос заглушить. Истину зачастую не нужно опровергать, от нее достаточно просто отвлечь. Именно так удалось отвлечь человека новейшего времени от мышления – не «научного» или какого-нибудь еще, а от взвешивания доводов и поиска истины как такового.
Чтобы начать мыслить по-настоящему, нам потребуется перво-наперво освободиться от т. н. «научного мышления», то есть мышления «ни о чем», в категориях, никак не затрагивающих человека… Нужно отказаться от хваленой «беспристрастности», за которой скрывается самая обыкновенная нетвердость в нравственных понятиях. Словом, надо из «людей науки» стать просто людьми. Говоря это, я понимаю, что предлагаю самое немыслимое… Однако до тех пор, пока мы снова не научимся задавать вопрос: «Что это будет значить для моей души?», беды нас не оставят…
***
Всё, к чему ни прикоснется разнимающее мышление, расползается гнилыми нитками. При достаточной умственной честности, человек науки не может иметь и мировоззрения: только взгляд на происхождение его взглядов в зависимости от известных влияний. В области человеческого эта неспособность видеть цельные силы и явления особенно мстит за себя. «Научное» разрешение нравственных вопросов может быть, как говорил Достоевский, только разрешением их с точки зрения силы. Наука велика, но велика на своем месте. «Научного» суждения о человеке быть не может, т. к. «человек» для науки есть только равнодействующая внешних сил, итог бессознательных процессов, а его личность – любопытная иллюзия. Всё это не умаляет заслуг науки в области, законно ей принадлежащей, но эта область ограниченна. Думаю – как ни кощунственно для современности это звучит, – что для того, чтобы вывести умственное развитие человечества из опасного тупика, нужно освободить его от пут научного мышления о неподвластных науке вещах.
***
Материализм есть склонность во всём видеть одну поверхность, а глубину не признавать вовсе. Материалисту приличествует если не глупость, то по меньшей мере известная ограниченность, самовлюбленность, гордыня. Мне кажется, что таково свойство большинства людей этой породы – если исключить циников, то есть, говоря обобщенно, всех тех, для кого материализм предпочтителен нравственно, ибо освобождает от совести, и небольшое количество совестливых материалистов, которые сохранили христианскую нравственность и думают, будто она каким-то образом вытекает из материалистических убеждений (однако она не вытекает. При малейшем испытании им придется выбирать между материализмом без совести – или совестью и Богом). Черта этих людей – полное философское невежество, т. е. нежелание обращаться с точными понятиями. В требовании ясного определения понятий они видят какое-то излишество и предпочитают смотреть «с точки зрения простого здравого смысла», не имея ясного представления о смысле употребляемых слов. Странно: и этому наука не учит. Тут и парадокс: с подмастерьями науки невозможен философский спор потому, что они ничего не знают о (говоря в сократовском смысле) диалектике; а с ее князьями философского спора быть не может, потому что всё, выходящее за пределы опытного познания, с их точки зрения бессмысленно, в том числе и диалектика, как учение о каких-то «смыслах», опытным путем не наблюдаемых. По-видимому, совершенно утеряна умственная культура, которая требует тщательно определять всякое понятие перед его употреблением и избегает понятий неопределенных. Невоспитанному уму, о котором я говорю, легко даются такие, например, заключения: «адаптивность – одно из характеристических свойств живой материи»; «у разума имеется такое качество как креативность», и тому подобные. Мысль прожевывается и выплевывается, но не усваивается. Однако именно человеку этого склада свойственно наибольшее самомнение, т. к. всё, что у него есть, получено им в готовом виде со склада. Ни одной своей мысли он не был отцом, а с чужим имуществом можно обращаться безответственно… И что наиболее поразительно – эти люди считают себя диалектическими материалистами. Вот уж совсем лишнее слово!
***
Технические успехи новейшего времени вызваны, в первую очередь, привычкой мыслить исключительно о внешних предметах. Мышление о внутреннем, которым испокон веков занималась философия, оставлено и забыто. Как невозможно представить себе Платона за написанием статьи «К характеристике некоторых вопросов мировоззрения Сократа в связи с упадком афинской демократии», так нельзя вообразить нашего современника за изучением цельной жизни, а не мельчайших срезов с нее. Эпоха сильна вниманием к подробностям, однако изучение самых мельчайших подробностей некоего события нисколько не приближает к пониманию его смысла. Изучение частностей закрыло дорогу познанию целого, даже более того, по всегдашней человеческой склонности смешивать метод разыскания истины с самой истиной, целое признано не просто несущественным, но и несуществующим иначе как совокупность частей. Говоря обобщенно, победила страсть к поиску простых сил за сложными движениями, ведущая, в конечном итоге, к упрощению мысли, к отвыканию от сложных понятий и всё большей элементарности мышления. Таков обычный путь умственной лени: сначала изощренный ум разыскивал во всём элементарные первоосновы, теперь неискусная мысль объясняет все вещи мира, не желая выходить за круг затверженных элементарных понятий. На мой взгляд, в этом очень мало «научности», но очень много желания спать настолько долго и настолько приятно, насколько это возможно. Если бы еще круг найденных первоначальных причин расширялся! В этом случае мы могли бы сказать, что познание не дремлет, и хоть и держится по-прежнему разнимающего метода, но всё же идет вперед. Однако этого нет. На пути мысли поставлена плотина, она разлилась как никогда широко и стала как никогда мелкой. Река постепенно превращается в болото, и лягушки и цапли, каждая на свой лад, воспевают могущество науки. Всё, что угодно, лишь бы не мыслить и сохранить умственный покой! Церковь беспокоилась и спорила полторы тысячи лет; по сравнению с ней наука успокоилась удивительно скоро. Объяснение я вижу в философском невежестве современного исследователя, которое позволяет ему верить в обладание «последней истиной». Церковь, какова бы она ни была, была слишком затронута философским мышлением и слишком сильно стремилась к истине, чтобы успокаиваться надолго. Однако наука (как я уже замечал) с удивительной ловкостью избавилась от нежелательного общества философии – сначала обоготворив «опытные наблюдения», потом истолковав их определенным образом, затем превратив эти толкования в догму, которая ни в каких наблюдениях более не нуждается.
***
Престранное мировоззрение – атеизм. Он обещает человечеству вечную погибель, но делает это с легким сердцем, а в виде приемлемого вознаграждения предлагает земное могущество. «Ты ничто, – говорит атеизм человеку, – но наука сделает тебя всесильным». Атеизм без науки и ее мощи потерял бы изрядную долю своей привлекательности. Только опираясь на земную мощь, он может беззастенчиво, даже гордо делать свои предложения одинокому, испуганному человеку. Однако в этом обетовании всесильного ничтожества явное противоречие. Червяку предлагается власть над царствами; мотыльку – царская корона. Но на что она мотыльку? Христианство предполагало человека господином природы по достоинству, а не по силе. Атеизм переворачивает вопрос и предлагает человеку всевластие при полном сознании собственного ничтожества. Думаю, если человечество и возьмет этот дар, то надолго им не удовлетворится.
***
Склад ума, поощряемый наукой, есть, в сущности, горделивая неполноценность, полностью лишенная культурной почвы, презирающая прошлое, восторженно принимающая настоящее и ожидающая всяких чудес от будущего. Это болезнь, которую Пушкин назвал «полуобразованием», и в которой полуобразованный человек современности видит только признак своего превосходства. Наука не только не препятствует понижению культурного и нравственного уровня, но и способствует его падению, просто в силу того, что в культуре прошлого видит только бред, иллюзии, игру теней, которую надлежит рассеять «светом знаний». Однако «научное знание» относительно человека, его культуры и общества есть чистый нигилизм, т. к. все прежние основания человеческой жизни считает ложью. Вместо этой «лжи» человечеству предлагают основать свое существование ни на чем. Разумеется, сделать это нельзя, и мы погружаемся всё глубже в воду, следуя за человеком с дудочкой. Любопытно, что полные и окончательные выводы из положений материалистической науки были сделаны не на Западе, а в России XIX столетия, и там же началось успешное преодоление материализма. Запад прискорбно отстает от Востока в осознании точного смысла своей же веры, с которой он силится совместить уют и тепло жизни, не понимая, что эта вера навеки исключает из жизни основания для всякого уюта и тепла…
Надо заметить, что слово «наука» приняло в наши дни совершенно особое значение – иное, чем вкладывали в него наши предки. «Наука» в современном смысле означает, во-первых, исключительно нетерпимую материалистическую метафизику; и во-вторых, этим словом называются прикладные исследования на службе у разного рода производств. Говоря о действительной науке, той, которая не балуется ни метафизическими утверждениями, ни созданием новых видов оружия, я предложил бы использовать слово «знание». Наука как раз и не желает быть знанием: она стремится быть церковью или цехом, либо чем-то большим, либо чем-то меньшим, чем просто знание. Наука и знание необратимо разделились, вот определяющая особенность нашей эпохи. Наука хочет быть законодателем ценностей и производителем благ, тогда как ее область совсем иная – осторожное и добросовестное толкование найденных фактов. Бесспорно, такая наука, которая придерживалась бы этих правил, никогда не получила бы поддержки государства. Ведь, как это ни странно, наука сделала ни больше, ни меньше, как сказала «да» на все три искушения, какие встретил Христос в пустыне: она приняла власть над царствами; она кинулась вниз, и не разбилась, а полетела; она камни сделала хлебами. Неудивительна после этого ее ненависть ко Христу. Только такая наука смогла стать новой союзницей государства вместо строптивой Церкви, которая многое прощала из того, что не следовало прощать, но скрижалей своих при том никогда не стирала.
***
При всей внешней силе материализма, он не может сделать так, чтобы люди рождались совсем без души. Поэтому единственными его орудиями могут быть удушение духовной жизни, низведение во тьму, растление – словом, сугубо отрицательные воздействия. Творчески материализм бессилен. Ему нечего предложить пробужденной душе; в его силах только препятствовать пробуждению. Это утешительное соображение, несмотря на всю внешнюю силу современной безбожно-бесчеловечной веры. Она в силах заставить душу не спрашивать, но ей нечего ответить душе, которая уже научилась задавать вопросы. Гедонизм и материальное благополучие – сильные помощники материализма, они, собственно говоря, и создают его обаяние. «Глядите, – говорит он, – сколько удовольствий я принес человеку!» Однако это обаяние недолговременно. Сытость – не ответ на вопрошания души, и я думаю, что рано или поздно материалистическая религия рухнет по причине пробуждения душевной жизни. Правда, вероятно и то, что это пробуждение наступит тогда, когда приносимые наукой блага начнут иссякать. Ведь усыпить массы нетрудно, и «всеобщее благосостояние» отлично справляется с этой задачей…