banner banner banner
Подруга – жизнь. Соседка – смерть. Подлинные истории из далекого и недавнего прошлого
Подруга – жизнь. Соседка – смерть. Подлинные истории из далекого и недавнего прошлого
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Подруга – жизнь. Соседка – смерть. Подлинные истории из далекого и недавнего прошлого

скачать книгу бесплатно

Подруга – жизнь. Соседка – смерть. Подлинные истории из далекого и недавнего прошлого
Сергей Щавинский

Книга подлинных историй из далекого и недавнего прошлого притягивает читателя непридуманными жизненными коллизиями и ситуациями. Герои повествования, друзья и знакомые автора, со своими нетривиальными судьбами оживают на страницах книги и заставляют вновь задуматься о нашем предназначении на Земле. Книга содержит нецензурную брань.

Подруга – жизнь. Соседка – смерть

Подлинные истории из далекого и недавнего прошлого

Сергей Щавинский

Иллюстратор Николай Резниченко

© Сергей Щавинский, 2021

© Николай Резниченко, иллюстрации, 2021

ISBN 978-5-4485-9683-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

С годами все чаще появляется желание вернуться в свое прошлое, чтобы все пережитое когда-то случилось опять, но только как-то иначе, правильно, без ошибок, которые были щедро рассыпаны в прошедшей жизни и остались там навсегда, – как бы снова прожить все это, только немного подкорректировав ту жизнь, с сегодняшним опытом.

Ведь прошлое не проходит – проходит настоящее. А прошедшая жизнь уже кажется не своей, а чьей-то историей, какой-то ненаписанной книгой, которая все просится изложить ее на бумагу.

Жизнь человека похожа на водный поток. У кого-то это стремительная горная река, бурно несущаяся между нависающими каменными утесами. У других – нежный ручеек, весело бегущий и воркующий среди низких бережков. А у большинства людей это тихая спокойная река, не предвещающая никаких неожиданностей, протекающая среди равнин и однообразных будничных картин.

Воспоминания никогда не сбываются. А жаль!.. В конце концов, каждый из нас остается один на один со своей памятью. И поскольку лучше нам уже не стать, надо хотя бы оставаться самим собой.

Жизнь у меня складывалась по-разному, я часто менял работу и даже виды деятельности, был музейным работником, экскурсоводом, реставратором, организовывал выставки, продавал книги, работал журналистом, редактором и много чего перепробовал. Жизнь моя переходила из одного состояния в другое, часто изменялась, причем принципиально, и не отличалась постоянством.

Иногда мне кажется, что я прожил несколько разных жизней, настолько разношерстными и непохожими были эти жизненные страницы. Что ж, видно, пришло время снова их перелистать…

Попка

Мой отец служил на флоте, поэтому я родился в Балтийске, бывшем немецком городке Пиллау, который после войны был военно-морской базой нашего флота на Балтийском море, а потом еще года три мы жили в Севастополе. Когда наша семья вернулась в Ленинград, я ходил в детский садик у бабушки, где мы жили в ее комнате на Воронежской улице первый год или два. Этот садик был где-то в районе Боровой. Сейчас его там нет, и когда я проезжаю на машине в том районе, не могу точно вспомнить это место, хотя территорию садика, как мне кажется, зрительно запомнил.

С этим садиком летом мы ездили на дачу в Рождествено. Большой дачный участок находился на пологом склоне берега реки Оредеж, а на противоположной стороне был хорошо виден другой, крутой лесистый берег – и это живописное место и летние впечатления садиковской дачи остались во мне на всю жизнь. Я совсем не помню Балтийска – это естественно, я был очень маленький. Я мало что помню из севастопольской жизни. Но многие картинки летней жизни на даче в Рождествено врезались в мою память навсегда, как небольшие кусочки из какого-то фильма, в котором я сам участвовал совсем маленьким.

Когда в начале лета мы приезжали на автобусе в Рождествено и поворачивали направо через деревянный мост, то видели на горе большой красивый, белого цвета дом с колоннами, который возвышался над дорогой, окрестными деревьями и речкой. Конечно, мы тогда не знали, что это усадебный дом Набоковых, который потом, в середине 1990-х годов, сгорел, а позже был заново отстроен. Для нас, детей, это был просто красивый старинный дом.

Помню, как мы каждое утро делали зарядку на большой площадке, как мы мылись в деревянной бане, которая стояла прямо у речки, как мы ходили в ближайший лес и по пути ловили стрекоз большими сухими ветками деревьев, если, конечно, тебе повезло найти такую ветку. Помню своих воспитательниц, они мне тогда казались красивыми женщинами. Как-то раз один мальчик позвал меня: «Серега! Серега! Там Вера Николаевна голая!..». И мы тихонько пошли за наш обеденный корпус на заднюю часть территории садика. Там на пригорке, укрывшись от посторонних глаз, загорала наша воспитательница Вера Николаевна без лифчика, и ее обнаженная грудь приковала к себе наши взгляды. Казалось, мы увидели нечто невероятное. Уже тогда мы понимали, что это интересно, но запретно. Потом, мы шепотом рассказали об этом другим мальчишкам, и еще долго обсуждали не столько увиденное, сколько сам факт…

Когда наша семья получила комнату в Новой деревне на улице Савушкина, я еще один год до школы ходил там в садик. И вот с этим детским садом у меня связано одно забавное воспоминание. Наверное, я был симпатичный мальчик. У меня всегда была аккуратная стрижка, челка и длинные ресницы, которыми восхищались взрослые девушки. Они говорили: «Сережа, откуда у тебя такие длинные ресницы? Вот бы нам такие!.. Отдай нам свои реснички!». А я не понимал, чего им так нравятся мои ресницы… Сам я был влюбчивый мальчик, и мне всегда нравились какие-то девочки. И конечно, там мне тоже нравилась одна девочка, Лена. Что это за Лена, какая у нее была фамилия, какой она была сама?.. Ничего этого я не помню. Но помню, что она мне нравилась. И поскольку отношения между мальчиками и девочками в этом возрасте физически никак не проявляются, мне хотелось хоть каких-то подтверждений своего увлечения. И я задумал одну авантюру. Я решил во время положенного по распорядку дня тихого часа, когда Лена заснет, погладить ее попку. Мне казалось, что самое приятное место у девочек – это попка. Это был предел моих желаний, и это желание стало для меня идеей фикс.

Вечное противоборство между «хочу» и «нельзя» потом будет преследовать меня всю жизнь. И порой я все-таки поддавался какому-то накрывающему меня с головой искушению, дабы сорвать цветок сиюминутного удовольствия…

На время тихого часа нам в большой комнате ставили раскладушки. И вот когда моя раскладушка оказалась по соседству с Лениной, я решил осуществить свой дерзкий план. Конечно, ни о каком сне не могло быть и речи. Сначала я дождался, когда все затихнут и воспитательницы уйдут из комнаты. А они, конечно, вскоре уходили в соседнее помещение, потому что им же надо было перекусить, попить чайку, поболтать…

А для того, чтобы достичь заветной цели, мне надо было еще кое-что предпринять. Ведь раскладушки были расставлены на определенном расстоянии друг от друга. План мой был такой: дотянуться до ее раскладушки, ухватившись за раскладушку, подтянуть ее, залезть рукой под одеяло и дотронуться до ее попки.

Помню, что ждал возможности осуществления своего плана я довольно долго. Или мне так казалось от нетерпения. То Лена эта все вертелась и не могла заснуть, то воспитательницы периодически заходили в комнату. И вот, наконец, момент настал. Я чуть-чуть приподнялся, протянул руку, дотянулся до ее раскладушки, ухватил и стал притягивать ее к себе. Но Лена стала шевелиться, тогда я сразу же отдернул руку и сделал вид, что сплю. Через какое-то время я вновь повторил попытку, девочка была уже в пределах досягаемости, и я мог запустить руку под ее одеяльце, что я и сделал. Рука натолкнулась на ее ногу, полезла выше, но надо было еще залезть под трусики, чтобы ощутить эту заветную попку. И вот когда рука уже почти достигла желанной цели, Лена вдруг проснулась и с удивлением посмотрела на меня – то есть она меня застукала. А я-то все хотел сделать тайком, чтобы она не почувствовала и никто не узнал. Поймав меня на месте преступления, то есть на своей попке, Лена сказала: «Что ты делаешь?.. Я все расскажу». «Ну и говори», – единственное, что я смог ответить, быстро вернулся под свое одеяло и затих.

Но уже вскоре закончился тихий час, который для меня получился отнюдь не спокойным, пришли воспитательницы, стали нас поднимать, все стали просыпаться, вставать, уносить постели, убирать раскладушки… Я все это делал с опаской, ожидая скорого разоблачения. Но Лена молчала, а я старался на нее не смотреть, чтобы не спровоцировать и не накликать на себя позор. И что же?.. Эта девочка все-таки промолчала, и я был спасен. Так произошел мой первый интимный контакт с женщиной. Я осуществил задуманное, впрочем, не получив удовольствия от достижения заветной попки красивой и не забытой по сей день девочки Лены.

Бабушка Соня

У каждого человека есть бабушка или была когда-то. И у меня тоже было две бабушки, причем, одна из них была мамина тетя, потому что настоящая бабушка, мамина мама, умерла в Ленинграде во время блокады. А у бабы Тали, Наталии Николаевны, своих детей не было – вот она и любила со мной нянчиться.

А другая моя бабушка была самая что ни на есть родная – папина мама. Вот об этой бабушке я и хочу сейчас рассказать.

Звали ее Софья Алексеевна Мазнева, а для меня она была Баба Соня. Она прожила долгую жизнь и умерла в 91 год. Когда я был совсем маленький в Балтийске, где я родился, то называл ее «баба Воня таая таюшка», то есть, «старая старушка». Но тогда она была еще совсем не старой – ей было под шестьдесят.

Бабушка была худой, сухопарой, с живыми глазами, и чем-то была похожа на американскую писательницу Гарриет Бичер-Стоу, которая написала известную книгу об угнетении негров в Америке «Хижина дяди Тома». Всю свою жизнь она провела в трудах праведных. Помню, как она меня наставляла: «Никогда не спи днем. Если хочешь отдохнуть, приляг на пять минут, но никогда не спи».

Она всегда была энергичной, неутомимой, живой, веселой и даже, казалось, какой-то беззаботной. От всех проблем она как будто отмахивалась, словно они ее не касались. А ведь жизнь ей выдалась не из легких. Я бы даже сказал, что в ее жизни отразилась сложная трагическая история нашей страны.

Родилась она в 1896 году в небогатой семье, о которой, впрочем, особо никогда не рассказывала. В те советские времена вообще как-то не принято было вспоминать царское прошлое. Но мне запомнился ее рассказ о том времени, когда она училась в Петербурге в Институте благородных девиц и к ним на экзамены приходила императрица Александра Федоровна вместе с фрейлиной Вырубовой. Еще она вспоминала некоторые подробности дореволюционной жизни, как в Петербурге, в вагонах трамвайных конок, ездили жандармы и не пускали в трамвай пьяных. В советское время, когда каждую пятницу добрая половина работоспособного населения напивалась и в таком виде возвращалась домой в метро, автобусах и трамваях, подобный жандарм воспринимался бы как что-то невиданное и у нас невозможное.

До революции бабушка работала учетчицей на обувной фабрике. И вспоминала, как на праздники управляющий дарил им, молодым девушкам, по паре хороших туфель. В советское время, когда бабушка мне это рассказывала, такие подробности тоже воспринимались как нечто фантастическое. В те пресные времена к праздникам начальство дарило своим подчиненным только почетные грамоты.

Что-то в ней оставалось от дореволюционного прошлого, но что именно, трудно было понять, потому что жизнь ее уже пришлась на нелегкое время и покатилась по горькой и натруженной советской колее. И все-таки, когда бабушка выражала восторг по поводу чего-то вкусного, она всегда закатывала глаза и говорила: «У-у! Антик-марэ с гвоздикой!». Никто не понимал смысл этого выражения, а, оказывается, такое выражение действительно бытовало в давние времена, только правильно было «Антик-муар с гвоздикой», а еще говорили: «Антик-муар с мармеладом». На самом деле «антик-муар» или правильнее «муар-антик» – это название материи с расходящимися и переливающимися крупными разводами, из которой шили орденские ленты.

Удивительно, но революцию и социалистические принципы распределения труда бабушка, видимо, приветствовала. Во всяком случае, она никогда не поносила социализм и советский образ жизни, а Хрущева даже очень любила и почитала, возможно, потому что во времена Хрущева она смогла вернуться на родину.

Насколько я знаю, всю свою жизнь бабушка прожила одна. И всегда сохраняла какую-то независимость и даже гордость. Кто был ее муж, от которого она родила сына, будущего моего отца – эта тема никогда не возникала в семейных разговорах, тем более, она никогда не рассказывала об этом мне, мальчишке.

До войны она жила в Гатчине, у нее был свой дом рядом с Приоратским парком, и она одна воспитывала сына, который так и вырос без отца, слыл известным гатчинским хулиганом и заводилой.

Когда в Гатчину пришли немцы, бабушку угнали в Латвию, где она батрачила на каком-то хуторе. И даже после окончания войны она там еще оставалась несколько лет, но опять же, впоследствии не любила это вспоминать и никогда не рассказывала о жизни на чужбине.

В начале 50-х годов мой папа служил на флоте в Балтийске и как-то договорился с начальством, чтобы бабушка переехала туда, к нему. А после перевода отца в Севастополь, бабушка Соня так и осталась жить в чужом для нее городке.

Ее дом в Гатчине после войны оказался занят, поскольку хозяйка была угнана немцами и уже многие годы отсутствовала. И бабушке некуда было возвращаться.

И только в конце 50-х годов, после демобилизации отца, когда наша семья приехала в Ленинград, она смогла, наконец-то, вернуться на родную землю…

На окраине Гатчины, за железной дорогой, в районе, который назывался Загвоздка, в двухэтажном деревянном доме на Детскосельской улице до войны жила большая семья моей мамы. В семье Снарских было шесть детей, одна из дочерей была моей родной бабушкой, которую я никогда не видел, потому что, как я уже писал, она умерла в блокаду. Из тех шести детей после войны в живых оставалось трое. Моя мама была наследницей части этого дома на первом этаже с отдельным крыльцом, которая состояла из двух комнат и кухни. Еще там был большой неотапливаемый коридор, который служил хозяйственным чуланом, и свой холодный туалет с выгребной ямой.

Вот на это, по сути, отдельное жилье мама сделала дарственную бабушке Соне. И почти через 20 лет та вернулась в родную Гатчину, уютно обжилась в квартире и устроилась на работу кассиром в парикмахерской.

Перед окнами бабушкиной квартиры был небольшой палисадничек, за которым она очень тщательно следила, выращивала там цветы, зелень и немного овощей. В сравнении с таким же небольшим участком Снарских, ее садик-огородик всегда выглядел ухоженным и аккуратным.

Я пошел в школу и стал приезжать к бабушке на каникулы. Мне нравилось ее жилье. Там я спал в отдельной комнате и чувствовал в ней какой-то особенный бабушкин уют и покой, которого не было в ленинградской коммунальной квартире, где мы жили с мамой и папой. Во время зимних каникул на десять дней я был предоставлен сам себе.

Как-то во время таких каникул я приехал к бабушке в тонких осенних ботинках. Бабушка, увидев это, расстроилась и решительно заявила, что завтра пойдём покупать зимние ботинки. На следующий день мы пошли с ней в магазин и подобрали мне обувь из толстого сукна с байкой, которые спереди застегивались на молнии – такие ботинки тогда носили многие мальчишки и даже взрослые мужчины, да и на женских ногах порой можно было их увидеть. Бабушка была очень довольна, что сделала мне такую обновку, и все приговаривала: «Как раньше говорили: держи голову в холоде, а ноги в тепле». А я запомнил эту бабушкину доброту на всю жизнь. Жили мы тогда скромно, и любая обновка становилась маленьким событием.

Мы с бабушкой ладили, жили довольно мирно. Она уходила на работу, я целыми днями гулял с Мишкой Снарским, своим двоюродным дядей, который был старше меня всего на два года. Мишка жил в этом же доме с другой стороны, и их семья занимала такую же половину.

У бабушки была собака – шпиц Туська. Она не отличалась особым дружелюбием – как правило, всех впускала в дом, но всегда устраивала истошный лай, когда гость собирался уйти, и даже могла схватить его за штанину.

Еще у бабушки был небольшой ламповый приемник, который она привезла из Балтийска, – видимо, он достался ей от довоенных жителей этого немецкого городка в Восточной Пруссии. Когда я стал постарше, то вечерами крутил ручку приемника и сквозь треск и помехи, еле-еле, но все-таки ловил «вражеские голоса» – радиостанцию «Немецкая волна» из Кельна и «Шведское радио». И там была музыка, которую мы никогда не слышали из наших точек радиотрансляции – а особенно, «Битлы»…

У бабушки был свой особый порядок вещей, и мне всегда было интересно обследовать, что у нее есть необычного. Но бабушка не любила, когда я рылся в ее вещах, и больше всего боялась, что я нарушу ее порядок. У нее была ножная швейная машинка, и все постельное белье, полотенца и даже носовые платки у бабушки были очень аккуратно подшиты и сложены – даже я это замечал, будучи мальчишкой. Видимо, в этом сказывалось ее давнишнее воспитание в институте благородных девиц.

Я становился взрослее, бабушка – старее, но она по-прежнему была бодра и неутомима. Ей уже было за семьдесят, она приезжала к нам в Новую деревню на семейные праздники со своим неизменным «наполеоном». А один раз приехала зимой, и они с отцом пошли на дворовый каток кататься на коньках. Но вскоре вернулись, как оказалось, бабушка упала и сломала руку. Это называется, вспомнила молодость! Правда, я не помню, чтобы это стало для нее чем-то непоправимым. Рука зажила, бабушка продолжала работать и продолжала курить, потому что курила всю свою жизнь. А когда мы отмечали бабушкино 75-летие, она, выпив и хорошо повеселев, поспорила, что если захочет, то может бросить курить прямо с этого дня. И действительно с тех пор ни одной папиросы больше не взяла в рот. Ее жизнь продолжалась, и впереди еще было немало разных событий!

Все соседи по дому, знакомые и сослуживцы отмечали, что Софья Алексеевна – редкая женщина, незаурядная личность… Ее уважали и с ней считались. А она жила своей совершенно независимой жизнью – никогда не страдала, не унывала и не плакалась… И спала она всегда хорошо, причем ложилась, как правило, поздно, еще долго ночью колобродила по дому, а вставала рано. Вот такая у нее была неутомимая натура.

Была в ее в жизни одна страсть – чай. Поэтому, несмотря на то, что хозяйство у нее было скромное, чайников и термосов в доме всегда было в достатке, и на свой День рождения она просила дарить ей новый чайник. Она пила чай утром, днем, вечером и ночью. А между чаепитиями заливала чай в термос, в котором в гатчинской известковой воде он заваривался еще крепче и становился еще ароматней.

На тихой, почти деревенской улице, в своем уютном отдельном жилом уголке бабушка Соня прожила с добрый десяток лет. Когда я приезжал к ней и выходил с железнодорожной станции, вид Загвоздки напоминал мне картину Поленова «Московский дворик», не хватало только колокольни, которая там изображена. Но в начале 1970-х годов мой отец захотел, чтоб у нас была своя дача, и они с бабушкой подыскали небольшой домик на другой стороне Гатчины, из которой был выезд на Лугу и Псков. Тогда они продали бабушкину квартиру и купили эту, старую, построенную еще до войны, хибару. Так бабушка сменила узкую архаичную Детскосельскую улицу на широкую, но достаточно тихую Новопролетарскую. С тех пор она стала жить совсем одна, а мы приезжали к ней из Ленинграда как на дачу.

Но бабушка приняла эти перемены смиренно и не унывала – это было не в ее характере. А дел у нее прибавилось, все-таки хотя небольшой, но это был целый дом, да участок восемь соток. Она уволилась с работы и с головой ушла в посадки, цветы, огород. А тогда считалось: свои огурчики, помидорчики, редисочка – что может быть лучше! Вот бабушка и бросилась на эти грядки с тяпкой в руках, которая стала у нее самым ходовым садовым инструментом.

Мой отец очень полюбил дачу, ездил туда каждые выходные дни и проводил там весь свой отпуск. Он стал заниматься расширением дома, пристроил веранду, а старый зимний сруб, в котором жила бабушка, остался внутри нового, большего по объему, но довольно холодного пространства дома. Отец провел в дом водопровод, и бабушке уже не надо было ходить за водой на колонку, потом он вместо печки поставил паровой котел и протянул в доме трубы с чугунными батареями отопления, правда, теплее от этого в доме не стало. Но отношения с бабушкой у него были непростые, можно сказать, даже жаркие… Поскольку мы жили в Ленинграде, а нанимать рабочих приходилось в Гатчине, то контролировать их работу должна была бабушка, и отец постоянно давал ей инструкции и поручения. Но как только он приезжал туда и переступал порог дома, тут же находил, что что-то было сделано не так, и тогда все претензии обрушивались на бабушку, причем, он кричал так, что слышно было на всю Новопролетарскую улицу. Бабушка как могла увертывалась от его наскоков, оправдывалась, улыбалась, хихикала и повторяла: «Боренька, Боренька, что я такого сделала, чтоб на меня так кричать…». Даже потом, когда работы закончились, каждый раз, когда отец приезжал в пятницу на дачу, следовала непременная буря, и, конечно, виновата во всем была бабушка, и каждый раз она пыталась куда-то укрыться и как-то сгладить ситуацию.

Один раз отец приехал после того, как мужики устанавливали в доме отопительные батареи. Опять что-то было сделано не так, и отец обрушил на бабушку очередную тираду. Бабушка не знала, куда от него деться, и тут ему на глаза попался новенький строительный шпатель с пластмассовой ручкой, который бабушка купила для себя, чтобы переворачивать блины. «А это чей шпатель, откуда он взялся?», – раздраженно спросил отец. «А это я тебе, Боренька, купила», – быстро нашлась бабушка. Сердце отца несколько смягчилось, и конфликт был заглажен. Оба они, мать и сын, были горячие, темпераментные, но быстро отходчивые.

Когда уже в моей семье родилась дочка, мы стали проводить у бабушки на даче каждое лето. Она была рада нашим приездам, но мы начинали вторгаться в ее привычную жизнь, и всем от этого было не очень удобно – в доме сразу появлялось много людей, из Ленинграда приезжала еще бабушка Таля, тетя моей мамы, но дом по-прежнему был не очень-то просторный, все помещения маленькие и тесные. А баба Соня привыкла жить по-своему, в своем вечном одиночестве, не меняя своего уклада жизни. Вечером она смотрела телевизор, и вообще вела свой, отдельный от нас вечерний и даже ночной образ жизни, хотя утром все равно, как правило, вставала раньше всех.

По телевизору она смотрела все подряд, но особенно любила новости, верила всему, что там показывали. И когда видела репортажи, как на Западе бастуют рабочие, – а это была любимая тема наших новостей из-за рубежа – бабушка, бывало, приговаривала: «Да, вот так, милые мои! Никто за вас революцию не сделает. Только сами! Только самим надо бороться!»

В то время бабушке перевалило уже за восемьдесят. Она резко постарела, многое стала забывать, а ее гатчинский дом постепенно приходил в запустение.

Когда мы приезжали к ней на лето, жили там своей жизнью, а она своей. К тому же старость все нарочитее давала о себе знать – бабушка все время обо что-нибудь билась, ударялась или в огороде наступала на грабли, в буквальном смысле слова, и всякий раз разбивала себе лицо. Как мы ни приедем, у нее то на лбу, то на носу красовался немаленький синяк, обильно намазанный йодом, потому что йод она признавала лучшим лекарственным средством и мазала им везде, где у нее болело.

Постепенно у бабушки стали проявляться какие-то психические ненормальности. Видно было, как она плохо понимает, что происходит вокруг. Это было особенно тревожно, потому что в доме был не только водопровод, но и газ от баллонов. И оставлять бабушку одну становилось опасно. Она уже плохо ладила со спичками, заговаривалась, а как-то даже ненароком объявила, что сожжет дом. Или ночью, когда все ложились спать, бабушка ходила по коридору с ножом и бубнила, что всех зарежет. Причем совершенно непонятно было: то ли она говорила так, потому что психика ее повреждена, то ли разыгрывала этот театр, а на самом деле была в здравом уме.

Надо было что-то делать, а что именно – мы не знали. Взять ее к себе в Ленинград никто не хотел. Подбиралось нехорошее предчувствие, что бабушку придется определить в психбольницу.

После очередной тревожной сцены с ножом, когда весь дом был в напряжении, вернувшись в Ленинград, я позвонил отцу и рассказал ему об этом. Он молча выслушал меня, сказав только: «Ладно, я понял…».

Лето подходило к концу, и вот как-то за бабушкой приехала машина скорой помощи. Вошедший в дом врач сказал ей, что, мол, ничего страшного, она поедет в больницу на недельку на обследование. Бабушка почувствовала неладное, сопротивлялась по-своему и очень не хотела уезжать из дома. За всю свою жизнь она практически никогда не была в больницах. Но медицинские работники все-таки сумели убедить ее и посадили в машину.

Она попала в больницу имени Кащенко, которая находилась в том же Гатчинском районе, в селе Никольское. Отец периодически ездил туда на рейсовом автобусе, виделся там с бабушкой, рассказывал об этих встречах очень скупо – да и что можно было рассказать, веселого мало. Как живут пациенты таких больниц, можно догадываться – ничего хорошего представить нельзя. Мы же только отгоняли от себя мысль о печальной участи бабушки в заброшенной больнице для психов.

А через года полтора отцу сообщили, что бабушка умерла. На прощание с ней глубокой осенью пришли четыре человека: мы с отцом, Боря и Миша Снарские. Никакого отпевания не было – тогда это было не принято. Отец на похоронах был на удивление бодр и даже весел, как будто это были вовсе не похороны, а какой-то обычный семейный праздник. Бабушку похоронили на новом кладбище, которое находится далековато от Гатчины…

После смерти бабушки мы нашли в глубине ее кухонного стола восемь заварочных чайников, самых разных: и фарфоровых, и металлических – смех и грех! А мне на память от бабушки достались маленькие, несколько грубоватые, кривые ножницы неведомых сороковых или пятидесятых годов, которые она мне подарила в один из моих приездов к ней и которые до сих пор хорошо режут.

…Каждый год в сентябре мы поздравляли бабушку Соню сначала с Днем рождения, а потом, 30-го числа, с Днем ангела, когда праздновали именинниц Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию. А теперь мне все чаще кажется, что Вера, Надежда и Любовь покинули нас вместе со смертью их матери – моей бабушки Сони.

Мой папа – коллекционер

Мой папа после демобилизации из армии, возвращения в Ленинград и устройства на гражданскую службу, стал коллекционером открыток, иначе говоря, филокартистом. Случилось это где-то в конце 1950-х годов. Почему это произошло, что двигало им, какова была цель его коллекционирования – осталось для меня загадкой. Но в этой страсти была вся его жизнь и, можно сказать, его крест. Ничто в жизни не интересовало его больше, чем это многолетнее упорное собирательство открыток

Он был человек веселого и легкого нрава, любил шутить, острить, как тогда говорили. И мне, мальчишке, очень нравилось, когда папа шутил. Правда, потом я понял, что все шутки у него на протяжении многих лет были одни и те же – из номеров Райкина или советских кинокомедий времен его молодости. Когда в нашей коммунальной квартире отмечали общие праздники и к пожилым соседям приезжал их сын Герман, чуть помоложе моих родителей, я уже заранее предвкушал, как они с папой будут соревноваться в остроумии, и мне было интересно, кто кого переострит.

Он хорошо писал, у него был неплохой литературный слог и легкий, несколько размашистый красивый почерк. И я всегда отмечал, как красиво и литературно грамотно он подписывал поздравления. Вообще он вел большую переписку с коллекционерами из других городов, даже с зарубежными. С немцами переписывался на немецком, который худо-бедно помнил со школы, с поляками и болгарами – на языке эсперанто.

Дело в том, что родной дед моего отца, Тимофей Александрович Щавинский, был в России одним из первых пропагандистов этого языка и написал учебник языка эсперанто, который в 1910-е годы издавался несколько раз. Придуманный в начале XX века для международного общения этот язык в дальнейшем так и не получил развития, но в мире еще оставались его немногочисленные сторонники. И вот с такими эсперантистами отец завязал переписку на языке своего деда и обменивался с ними открытками.

Отец был абсолютный аскет, очень нетребователен к бытовым условиям. Родился он в Гатчине, в детстве и юности рос без отца, был предоставлен сам себе. А потом была война, фронт, скудная на радости армейская жизнь – все это приучило его довольствоваться малым.

В школе он играл в струнном оркестре на домре, любил рисовать, и весной 1941 года поступил в изостудию. Другой возможности развивать свое увлечение у него не было.

И первый день войны застал его в Гатчинскоv дворце, когда вместе с другими студийцами с утра он рисовал античные скульптуры в Греческой галерее. В половине второго вбежал запыхавшийся Володя Абрамов, который в то время уже работал на военном аэродроме, и выдохнул: «Ребята, война!».

Они только что закончили школу, правда, отцу в октябре должно было исполниться уже 20 лет, поскольку пару раз он оставался на второй год из-за своего неудовлетворительного поведения.

Молодость выпала на эти военные годы. Отец воевал на Ленинградском фронте, на бронепоезде, а сразу после войны учился в военном училище, стал инженером-строителем. Потом служил на флоте, в Балтийске и Севастополе. А когда вышел в отставку и наша семья вернулась в Ленинград, он стал банковским служащим, все годы до выхода на пенсию (больше трех десятков лет) работал в одной организации – Стройбанке.

И вот тогда он решил, что будет собирать открытки по теме: изобразительное искусство всех стран и народов мира – живопись, графика, скульптура (и, соответственно, памятники), декоративно-прикладное искусство. Потом, после полета Гагарина в космос, он стал еще собирать космонавтов. И еще у него была особенная часть коллекции – несколько альбомов открыток по Гатчине, откуда он был родом.

А годы эти были трудные, совсем небогатые пятидесятые годы. Люди тогда жили более чем скромно, можно сказать, экономили каждую копейку. И наша семья после переезда из Севастополя сначала жила в комнате у маминой тети, а потом отцу дали комнату в только что построенном доме в Новой деревне, на улице Савушкина. Там мы прожили чуть больше десяти лет. Там я пошел в школу и закончил ее, и на моих глазах проходила вся неустанная коллекционная деятельность отца в те годы.

Родственники и знакомые удивлялись его увлечению, а все знакомые женщины говорили в один голос: «Лишь бы не пил!». А пьянство тогда в стране было обыденным явлением. Мужчины пили почти все – кто меньше, кто постоянно принимал, а кто и запоями, до беспамятства.

Говорят, что коллекционер – это беда для семьи. В нашей 18-метровой комнате открытки были везде. У отца был большой письменный стол, в ящиках которого разделенные рядами плотно стояли открытки. Поэтому выдвигать эти ящики из-за их веса было довольно трудно. Над столом был специально заказанный стеллаж с застекленными полками, на которых стояли альбомы с открытками или еще пустые, незаполненные. А на верхней полке этого стеллажа стояли коробки с открытками. В маленькой прихожей нашей двухкомнатной коммунальной квартиры был неглубокий встроенный шкаф с антресолью. Он был присвоен отцом (уж не знаю, как он договорился с соседями), и там тоже стояли ящички с открытками. Кроме того открытки хранились и в каких-то чемоданчиках, которые были запиханы в разных углах комнаты.

Отец занимался открытками все свободное время. У него сложился строго определенный режим рабочего дня, который он монотонно, буднично соблюдал всю жизнь. Вставал он рано, часов в шесть, умывался, брился, отваривал себе два яйца в мешочек, завтракал и еще до ухода на работу садился за свой стол: пятнадцать – двадцать минут обязательно занимался открытками: раскладывал их, сличал поступления, отвечал на письма. Вечером после работы повторялось все то же самое.

А два дня в неделю были особые. Во вторник был так называемый приемный день, когда к нему приезжали другие коллекционеры, поэтому во вторник вечером он обязательно был дома. И я знал, что во вторник у нас обязательно кто-то будет, а иногда одновременно бывало и по несколько человек. Они сидели за круглым столом и, в основном, смотрели открытки в коробках, которые давал им отец. А в среду после работы, с неизменным чемоданчиком в руках, он ездил во Дворец культуры им. Кирова, где проходили встречи коллекционеров, членов клуба филокартистов. Руководил клубом солидный и авторитетный Тагрин, а отец входил в состав бюро секции филокартистов.

Там, на этих встречах, была формальная часть, которая придавала официальный статус клубу, когда коллекционеры выступали с докладами и сообщениями о своих коллекциях, делали выставки открыток. В этом и заключалась официальная деятельность клуба филокартистов. Отец был очень ответственный человек и подходил к этому серьезно. Но на каждой такой встрече коллекционеры могли обмениваться открытками, а самое главное, вполне легально их продавать. В чемоданчике отца был его дежурный обменный фонд. И я помню, как он был доволен, когда приезжал вечером и говорил, что сегодня удалось продать открыток на какую-то приличную сумму, например, на десять или больше рублей.

Год от года коллекция отца росла. Причем он гордился не столько ее качеством, редкостью и состоянием своих открыток, сколько количеством, вел строгий учет и постоянно записывал новые цифры по отдельным разделам и по всей коллекции. Ради этого общего, «валового» количества он не брезговал и любыми отпечатанными репродукциями небольшого формата, даже стал специально делать такие, как сам их называл, «налепишки» – наклеивал на заготовленную чистую бумагу разные печатные картинки и подрезал их фоторезаком в формат открытки. У него даже были специальные шаблоны из оргстекла. В ход шли любые репродукции, вырезанные из журналов, всяких изданий, которые достались в уже растерзанном виде или были обречены на сдачу в макулатуру. Этим отец занимался, в основном, во время своего отпуска на даче, которую родители снимали каждое лето.

Все коллекционеры, которые давно и серьезно собирают открытки, всегда стремятся дешевле их приобрести и выгоднее продать – делают на этом свой маленький бизнес. Ведь порой открытки попадают в руки от совершенно случайных людей, которые не знают, куда их деть и что с ними делать. Естественно, занимался этим и отец. У кого-то покупал открытки за бесценок, как он говорил, «на круг», потом продавал начинающим собирателям, чей опыт в таких делах был существенно меньше.

А еще у него был один способ сделать хоть какую-то выгоду на открытках. Часто ему доставались старые дореволюционные надписанные открытки. А он самой мелкой шкуркой, «нулевочкой», аккуратно счищал написанное и потом продавал эти открытки как чистые. Такие были уже в два раза дороже. Особенно это получалось на черно-белых открытках, отпечатанных способом фототипии, – у них бумага была поплотнее. Подчас стертое было почти незаметно. Опять же, в основном, он делал это во время отпуска – уезжая на дачу, брал с собой увесистую пачку открыток и занимался таким нудным прозаическим занятием даже на пляже, в перерывах между купаниями. Однажды к нему подошел человек, поинтересовался, чем это он занимается, и посоветовал сводить надписи химическим способом. Он подсказал состав и последовательность операций. Сначала надписанную сторону открытки надо было смазать раствором марганцовки, смешанной с уксусной кислотой, – для этого были сделаны длинные палочки с накрученной на конце ваткой. Покрытые этим раствором места становились темно-вишневого цвета. А потом, спустя минут пять, они смазывались перекисью. Открытка вновь становилась светлой, но надпись растворялась. Что и требовалось доказать!

С тех пор отец перешел на этот способ сведения надписей с открыток. Хотя надо сказать, что не всегда это получалось удачно, потому что и бумага была разной, и чернила, и тушь. Но самое главное, что этим навсегда уничтожались документальные свидетельства времени. Ведь открытка, прошедшая почту, подчас могла многое рассказать о своих отправителях или адресатах… Кто кому писал, откуда и куда, по какому поводу – в таком открытом письме порой было столько важных подробностей! Каждое послание из дореволюционного времени – это же исторический документ! И такой документ на маленькой открытке просто уничтожался.

Но отец подходил к этому вопросу чисто утилитарно. Открытка становилась чистой, а значит, стоила дороже.

Я уже писал, как сложно было разместить большую коллекцию открыток на небольшой жилплощади. Другая проблема – как сделать так, чтобы от этого увлечения не страдал семейный бюджет. У них с мамой была договоренность, что строго определенную, небольшую часть семейных денег он тратит на открытки, а остальное как-то выкраивает сам, благодаря разным ухищрениям. Поэтому выгадывать ему приходилось на всем. Покупал открытки за бесценок от людей, которые просто от них избавлялись, а часто и отдавали просто так. Что-то попадало в коллекцию, а значительная часть постепенно продавалась поштучно разным коллекционерам, и особенно выгодно – начинающим.

Но, конечно, не все измерялось деньгами. Отец был довольно тщеславный человек, и для него важно было что-то делать, что поднимало его имя и общественную значимость. На Невском проспекте, рядом с кинотеатром «Знание», был известный в 1970-е – 80-е годы магазин «Открытки». По договоренности продавцы оставляли отцу все новые художественные открытки, а особенно наборы с открытками. В магазине висели две небольшие витрины. И отец делал там выставки, периодически возил туда папки с листами, на которых была смонтирована новая выставка открыток. Как правило, это были выставки к каким-нибудь юбилеям художников или общественных деятелей. Он делал это на протяжении многих лет, совершено бескорыстно, довольствуясь только тем, что там было написано: «Выставка открыток из коллекции Б. Н. Щавинского».

За три десятка лет коллекция отца дважды переезжала. В 1969 году, благодаря работе в Стройбанке, ему, наконец, дали двухкомнатную квартиру на проспекте Ветеранов, у самого Таллинского шоссе. Теперь у него появилась своя комната, правда, небольшая. И в эту 10-метровую комнату надо было опять как-то впихнуть всю разросшуюся коллекцию открыток. Вместо массивного канцелярского стола у него был обычный секретер в мебельной стенке.

Его приемные дни по вторникам сохранились, но сюда, на окраину города, посетители приезжали меньше. А каждую среду отец по-прежнему исправно ездил в клуб филокартистов на Васильевский остров.

Мы живем повседневными заботами и, как правило, не очень-то замечаем перемены в своей жизни. А они все-таки наступают. И вот через десять лет, когда у меня появилась своя семья, родился ребенок, нам всем стало тесно и неудобно в двухкомнатной квартире. В это время ветеранам войны разрешили покупать кооперативные квартиры, и отец этим воспользовался, так как ждать получения квартиры по городской очереди пришлось бы еще очень долго. Через года полтора родители въехали в небольшую двухкомнатную квартиру с дурацкими невысокими окнами в доме-корабле на юго-западе, на улице Рихарда Зорге, а мы втроем с женой и дочкой остались в квартире на проспекте Ветеранов.

У нас говорят, что один переезд равен двум пожарам. А родителям предстоял второй переезд за сравнительно небольшой отрезок времени. И не только вещи, мебель надо было перевезти, но всю коллекцию: альбомы, папки с репродукциями, десятки одинаковых пластиковых ящичков с открытками… С пятого этажа одной квартиры – на четвертый этаж другой. Да и я не больно-то был помощником отцу в это время – у меня, как всегда, нашлась неотложная работа.

Но все-таки родители переехали, отец как-то приспособил квартиру для размещения своей коллекции, вписал ее в комнату, которая была побольше (хотя в квартире, мягко говоря, разгуляться было негде), а также во все уголки коридорчика и маленькой антресоли.