
Полная версия:
Чекист. Неизвестная война
Экзотические наряды на всадниках объяснялись просто – костяк отряда состоял из кавалеристов Дикой дивизии, перешедших на сторону большевиков ещё в июле семнадцатого. На Северный фронт в восемнадцатом году были отправлены семьдесят пять джигитов, за год жестоких боев их осталось десять. Но остальные кавалеристы – сплошь русские, по примеру кавказцев, пошили себе черкески и носили папахи. Они бы и бурки на себя нацепили, но вот беда, в Архангельском крае овец почти не имелось. Командовал отрядом невысокий осетин, с пушистыми усами и бакенбардами, увешенный оружием и с орденом Красного знамени на груди. Говорили, что за германскую у него три Георгиевских креста, но царские награды Хаджи-Мурат – да-да, именно так! – не носил.
Иных подробностей мне узнать не удалось, потому что нас сразу же отделили и от отряда, и от селян.
Плохая новость – мы принесли с собой сыпной тиф. Пока блуждали по лесу, бродили по болотам, уже начинали болеть – озноб, лихорадка, не проходящие головные боли, но всё списывали на голод и на усталость, а красно-розовые пятнышки, превращающиеся в пятна, считали последствиями комариных укусов. Подозреваю, что мысли о тифе зарождались, но их старались отогнать в сторону, иначе бы не дошли.
Командование отряда оказалось мудрым, и всю нашу команду сразу же определили на карантин в пустовавший дом на краю деревни. У крыльца выставили часового с карабином, приказав стрелять в каждого, кто вылезет и станет распространять заразу в отряде. Приказ был правильным, но никто из наших выползать не смог бы при всем желании – не было сил. Нам приносили еду и воду, оставляли на входе, а те, кто ещё оставался на ногах, пытались кормить и поить заболевших. Словом, получился сыпнотифозный госпиталь, но если учесть, что ни врача, ни даже фельдшера и близко не было, то скорее сыпнотифозный барак, где больные предоставлялись собственной участи – если повезёт, выживешь, а нет, так судьба такая.
Народ уже не хотел есть, а только пить, бредил, метался то в ознобе, то в горячечной лихорадке.
Я до сих пор как-то умудрялся избегать ещё одной напасти гражданской войны, о которой вспоминают не часто, но от которой погибло больше народа, нежели от пуль интервентов и белогвардейцев. Как-то умудрился не подхватить «испанку» осенью восемнадцатого, избежал оспы и скарлатины, дизентерии. И даже переносчики сыпного тифа – платяные вши, хотя и кусали мою тушку, но отчего-то не заносили заразы.
Первое время я считал, что прививки, сделанные в «цивилизованную» эпоху, каким-то образом, через моё сознание, влияют на тело Володьки Аксёнова. Не знаю только, каким. На молодом теле я не обнаружил даже следа прививки от оспы, а ведь вакцинацию начали делать давно, ещё при императоре Николае Павловиче. Сильно подозреваю, что родители Вовки из староверов, сопротивлявшихся оспопрививанию до полной победы Советской власти, а медику, получавшему от властей пятьдесят копеек «с руки», отваливали рубль, лишь бы тот не оставлял на плече «метку дьявола».
Может, помогало, что срабатывали инстинкты человека двадцать первого века – мыть руки перед едой, пить только кипячёную воду, избегать, по мере возможности, митингов и прочих массовых скоплений, от которых вреда больше, чем пользы, и не стаскивать с умерших от инфекционных болезней обуви и одежды.
Вот и теперь, когда с тифом слегли почти все беглецы, на ногах осталось лишь трое – мы с комиссаром да Серёга Слесарев, музыкант из Архангельского полка, угодивший на каторгу за то, что обучал оркестрантов пению «Интернационала». Виктор с Сергеем уже переболели тифом, так что у них имелся иммунитет, хотя в девятнадцатом году этим словом ещё не пользовались.
Мы втроём, как могли, ухаживали за больными, хотя вся наша помощь сводилась к накладыванию на лоб пышущих жаром больных мокрых тряпок, да к попыткам напоить умирающих.
Еды хватало, тем более, что нам доставались и порции больных товарищей, но мы старались на неё не налегать, хотя это и требовало изрядного мужества. Ещё ужасно хотелось помыться в бане, сменить пропотевшее и истончавшее бельё, заполненное насекомыми, выстирать и заштопать прохудившуюся одежду, но об этом пока приходилось только мечтать. Потом, когда народ выздоровеет, устроим баню себе, выжарим вшей. Покамест нам дел и без того хватало.
Отчего-то люди умирали лишь по ночам, а поутру мы брали остывшие тела и выносили их за порог, где уже стояла телега, запряжённая лошадью, а хмурый мужик из числа местных крестьян увозил тела на погост.
Судя по всему, местные были не шибко довольны, что в селе появился сыпнотифозный госпиталь, откуда ежедневно вывозились мёртвые тела. Им же приходилось ещё и могилы копать, и ежедневно бояться за собственную жизнь.
Ночью я проснулся от запаха дыма. Вскочил, метнулся к двери, но та оказалась закрытой снаружи, а попытка открыть ни к чему не привела.
– Сжечь нас хотят, сволочи! – крикнул Виктор, высаживавший рамы вместе со стёклами.
Мы уже собрались вытаскивать оставшихся в живых товарищей через окна, как услышали снаружи крики и ругань на русском и на других языках, которых мы не знали.
Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат, в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются отражать нападение. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.
Дверь освободили, но огонь уже вовсю полыхал, и тушить дом было бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серёгой вытаскивали лежачих и передавали их красноармейцам, относившим людей в безопасное место. Дыма наглотались, но хотя бы ничего себе не подпалили, не обожгли – уже хорошо.
Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.
Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового – хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:
– Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.
Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но я не стал. И так, по его милости, погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально – караульным приказывали следить за тем, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.
Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.
Тем временем командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем – тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.
– Знаэшь, что с табой дэлать нужно? – спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.
– Да что хошь со мной делай! – психанул тот. – Они кажный день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.
Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевёл взгляд на крестьянина, потом сказал:
– Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.
– Что? – переспросил крестьянин. – Как это, свой дом освободить? А я куда?
– А куда хош, – равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. – К садэдям пайдёшь, или в хлэву станеш жить, мне всё равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш – расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?
– Понял, – угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.
Всего нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай – у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест не было, – мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдёт. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное бельё. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провёл дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привёз – и ладно, и молодец.
Теперь можно вымыть товарищей тёплой водой – тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, – потом переодеть во всё чистое, а старое, завшивевшее бельё лучше сжечь.
Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь, мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке! Это получается, что я не мылся и не менял бельё больше двух месяцев? М-да, сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.
Для полного счастья мы с парнями ещё и побрились, убрав всё лишнее не только с подбородков и щёк, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксёнов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, рёбра торчат, не смертельно.
Потихонечку болезнь сходила на нет, и наши товарищи принялись выздоравливать. Из тех, кто пережил пожар, не умер никто.
В числе первых встал на ноги командир, Серафим Корсаков, чему мы были особенно рады. Нет, конечно же, мы были рады выздоровлению и других, но этот человек особенный. Зато теперь нам стало полегче. И вот, когда почти все люди уже начали подниматься на ноги, мне вдруг стало плохо. Голова налилась тяжестью, руки и ноги превратились в вату, а что было дальше, помню плохо.
Меня бросало то в жар, то в холод. Почему-то казалось, что я лежу раненый в земской больнице Череповца, а Полина снова меняет моё бельё, пытается поить, а ещё время от времени ругается, но отчего-то разными мужскими голосами.
Когда я впервые пришёл в себя, то понял, что лежу на полу, а неподалеку сидит на табурете какой-то грустный человек. Присмотревшись, понял, что это Серёга Слесарев. Увидев, что я открыл глаза, Сергей оживился:
– Ну, наконец-то, а я уж думал – кирдык тебе.
Я попытался спросить, долго ли валялся без сознания, но Слесарев меня опередил.
– Вовка, ты две недели пластом лежал, не ел и не пил. Я тебе тряпочку мокрую в рот совал, так ты её сосал, как титьку младенец.
Две недели?! Интересно, дистрофия уже началась или ещё нет? И чего внутривенно меня никто не догадался покормить? М-да, опять забыл, куда я попал, – какие уж тут внутривенные, если из всех лекарств одна только холодная вода.
Кажется, Серёга ужасно скучал без собеседника и теперь спешил вывалить на меня все новости.
– К Хаджи-Мурату гонец прискакал с приказом – велено к Пинеге выдвигаться, её от белых отбивать станут. Все наши вместе с ним и ушли, а меня здесь оставили, с тобой. Витька, наш комиссар, приказал – мол, Слесарев, ты у нас музыкант, в бою от тебя проку мало, так ты за Володькой Аксёновым присматривай. Берданку мне оставили, патронов. Правда, – вздохнул Серёга, – я из ружья всё равно стрелять не умею.
Услышать такое от военного музыканта было странно, и я даже приподнялся на локте, желая узнать подробности.
– Я ж и раньше музыкантом был, – сообщил мне Серёга. – В ресторане на пианино играл, на трубе. В германскую на фронт не взяли – плоскостопие у меня и зрение хреновое, а как интервенты пришли, в армию и загребли. Говорят – будешь в оркестре играть, на кой тебе хрен винтовка? Вот, я и играл. А потом решили «Интернационал» сыграть, чтобы бучу в батальоне поднять. Ну, не вышло, бывает.
Что ж, и такое случается. Помнится, был у нас в роте водитель, имевший водительские права, но не умевший водить машину.
– Хочешь водички? – поинтересовался Слесарев.
Он ещё спрашивает! Конечно, хочу.
Я выпил одну кружку, вторую, а потом и третью. Нет, третью до конца уже не осилил. Заснул.
Мне снилось, что я сижу на скамейке у Патриарших прудов, любуюсь на уток, клянчащих подачку у туристов, прибывших посетить булгаковские места, а рядом со мной сидит командир партизанского отряда Хаджи-Мурат, увешанный оружием, Георгиевскими крестами вперемежку с орденами Красного знамени и говорит: «Моя голова думает, что лишние мысли иметь вредно. И если у тебя будут лишние мысли, то можешь остаться без головы. А для тебя даже и масло не надо разливать». Хотел поинтересоваться у красного джигита, о чём это он, но вместо кавказца рядом со мной уже сидел кот. Кот, очень похожий на Бегемота – не того, что из книги, а из музея-квартиры Михаила Афанасьевича, – говорить со мной не соизволил, а только зевнул и принялся вылизывать тёмно-шоколадную шубку. Закончив, мохнатый хранитель музея соскочил со скамьи и куда-то пропал.
Проснувшись, я задумался, означает ли что-то мой сон, но пришёл к выводу, что сны – это просто фигня. Зато меховая шубка кота напомнила, что у меня был когда-то полушубок. Наверное, его бы тоже следовало кинуть в печь, чтобы не разводить лишних насекомых, – а может, уже кто-нибудь догадался это сделать. Хотя полушубка жалко. Всё-таки я в нём и на операции ходил, и на Мудьюге. Историческая реликвия, так сказать. Глядишь, лет через пятьдесят, в ознаменование годовщины победы в Гражданской войне, повесят мой полушубок в каком-нибудь музее, на радость моли. А что, моль тоже живое существо, и кушать хочет. Потом вдруг вспомнилось, что полушубок остался в доме, который сжёг селянин. Ну вот, осталась моль без еды.
К утру дурацкие мысли, что приходят ночами, улетучились. Серёга Слесарев кормил меня с ложечки жиденькой кашей, я торопливо её съедал, открывая пошире рот. Съел бы сейчас целое ведро каши, запил её супом, но Слесарев, сволочь такая, скормив мне ложечек пять, сказал:
– Сказано было – как Володька очнётся, корми его с ложечки, понемножку, чем-нибудь жидким. Много нельзя – пузо у тебя слабое, наешься, кишки порвёт. Ничё, терпи, я тебя через два часа покормлю. Баб попросил – целый горшок для тебя сварили, на два дня хватит.
Как я ждал эти два часа! Попытался сам добраться до горшка с кашей, но сил пока не хватало.
И опять Слесарев кормил меня с ложечки, попутно рассказывая о житье-бытье в партизанском отряде, а главное – о командире.
– Хаджи-Мурат, хоть по-русски и говорит плохо, но всё понимает. Он вообще дядька бывалый – в первую революцию с полицией воевал, оттого в Мексику убежал, там батрачил, а оттуда в Америку рванул, золото мыл. Перед германской в Россию вернулся, добровольно в Дикую дивизию служить ушёл, с Корниловым воевал. Он у ребят и за мать, и за отца, и за господа бога. Хаджи сказал – сделай, так ты помри, но сделай. У него с нарушителями один разговор – нагайкой отходит, парень потом две недели сидеть не сможет, но против него ни-ни. Если Хаджи отстегал, значит, за дело.
Командир партизанского отряда вызывал у меня всё больший интерес. Дал себе зарок – вернусь в свой мир, обязательно изучу его биографию. Как же так, столько читал о гражданской войне на севере, и ничего не знаю про командира-кавказца?
А Слесарев, между тем, продолжал делиться впечатлениями. Похоже, он сам зауважал необычного партизана.
– Ещё такое дело. Тут же неподалёку монастырь стоит. Местные говорят – мол, полюбовник царевны Софьи здесь похоронен, Васька Голицын, что против Петра пошёл. Монахов всего пять человек, стены крепкие, можно в кельях жить, и защищаться, ежели что. Я потихонечку у ребят из отряда Хаджи спросил – а чего, мол, монастырь-то не заняли, а они говорят – батька не велел. Дескать, в монастырь войдём, можем бога обидеть, а этого делать не стоит. Мы сейчас только людей обижать можем, а бога нельзя.
Глава 5. По следам Александра Грина
Я сидел на телеге, разглядывая начинавшие желтеть листья. А ведь уже осень. Сентябрь девятнадцатого года, хотя, казалось бы, недавно был март восемнадцатого. Летит времечко-то, летит. Похоже, что я так и останусь в этой эпохе. Интересно, когда у меня день рождения? Вовка Аксёнов о том помнил, а вот Олег Васильевич так и не выяснил, а в документах нигде нет. Может, сделать днём рождения первое сентября? Значит, мне исполнился двадцать один год. Или двадцать один уже был?
Серёга Слесарев дремал, а возница время от времени оглядывался на меня, словно пытаясь пробуравить во мне дырку. Мужик недоволен, что его заставили отвозить двух не шибко желанных гостей в Пинегу, хотя дома непочатый край дел. Но сказать что-нибудь поперёк боялся, памятуя нагайку Хаджи-Мурата, да и у меня здесь с собой берданка.
Это был наш хозяин, отзывавшийся на имя Степан, тот самый, что сжёг сыпнотифозный барак, а потом был вынужден уступить дом нашей слабосильной команде. Когда мы выходили, слышали причитания его жены и дочки. Им же теперь отмывать весь дом, изрядно загаженный за время пребывания захворавших.
– Степан, а ты за кого: за красных или за белых? – поинтересовался я. Увидев, как напряглась его спина, хмыкнул: – Ясно, за белых. Не боись, никому не скажу.
– Белые, красные… как вы мне все надоели, – не оборачиваясь, сказал крестьянин, без надобности принявшись торопить лошадь, подхлёстывая её вожжами. – Н-но, пошла, тварь!
– Лошадь-то в чём виновата? – поинтересовался я. Хотел добавить – мол, радуйся, что жив до сих пор, к стенке не поставили, но не стал. Думаю, мужику об этом уже сказали раз сто, не меньше.
– Мать вашу так! Лошадь! – ещё раз хлестнул неповинную скотину крестьянин, отчего бедняга понеслась во всю прыть.
Я уже начал злиться. Ладно, если вымещаешь злобу на мне, а животина-то тут при чём?
– Степан, ещё раз лошадь ударишь, я тебя пристрелю, – пообещал я.
Не знаю, что это на меня такое нашло, но я и впрямь был готов застрелить мужика. Неужели из-за коняги? Или до сих пор не сумел забыть языки пламени, охватившие избу, и то, как мы с ребятами вытаскивали уцелевших больных?
Нет уж, если мстить, так стоило сразу.
Однако Степан внял моему увещеванию, сбавил ход и перестал обижать животное.
– Злишься на меня? – неожиданно поинтересовался он.
– А ты как думаешь? – ответил я вопросом на вопрос.
– Злишься, – кивнул Степан. – Я бы на вашем месте вообще за такое дело на первой сосне повесил, только и ты пойми. У меня же два сына было – один к белым ушёл, другого к красным мобилизовали. Не знаю, не то живы, не то уже косточки ихние где лежат, собаки обглодали. Но не это страшно. Все мы под богом ходим, каждому умирать придётся. Страшно, если они в бою встретились, да друг дружку и положили.
– Всё могло быть, – не стал я кривить душой. А что, говорить Степану – мол, живы твои сыночки?
– Мать кажий день изводится, а у меня ещё дочка есть. Вроде, девок-то чего любить? Замуж выйдет, в чужие люди уйдёт. А я, дурак, девку больше парней люблю. Думаю – ладно, хоть эта жива, может, выдам её замуж за хорошего человека, внуков мне нарожает. А тут вы явились, что бы вам в лесу-то не сдохнуть было? А я кажий день от вас покойников вожу. Думаю – заражусь, девку свою заражу, и не станет у меня ни дочки, ни внуков.
– И решил ты грех на душу взять – одним скопом на тот свет двадцать человек отправить?
– Какие двадцать, вас меньше было! – возмутился Степан. – Я ж вас считал, сам хоронить возил. Поперву всего двадцать шесть, двенадцать померло. Стало быть, осталось четырнадцать.
Немного помолчав, мужик обернулся ко мне и оскалился:
– А по мне хошь двадцать, хошь сто, кой хрен разница? Мне моя собственная дочь всех вас дороже. Слышал? Хошь, стреляй меня.
Я только отмахнулся. В чём-то мужик и прав. Дочь, конечно же, будет дороже, кто спорит?
Дальше ехали молча, но уже и ехать-то оставалось всего ничего.
Пинега скорее напоминала большое торговое село, нежели город. Четыре улицы вдоль, шесть поперёк. Центральный проспект вёл к двум каменным храмам, а всё остальное было деревянным.
На въезде в город нас остановил патруль – двое парней в солдатских шинелях, в крестьянских картузах и в лаптях. У одного на плече винтовка со штыком, у второго – охотничье ружье.
– Кто такие? – поинтересовался парень постарше, с винтовкой, рассматривая нас.
А вид у нас с Серёгой был ещё тот! Залатанные штаны и гимнастёрки без поясов, рваные сапоги, зашитые каким-то умельцем на «живую» нитку.
– Из Красного бора мы, своих ищем, – пояснил я.
– Так тут все свои, чужих не держим, – хохотнул красноармеец. – Ты толком скажи.
– Федь, а это не те ли, кто с нашим комиссаром с Мудьюга утекли? – предположил второй. – Слышал, что они в Красном бору были, с Хаджи-Муратом.
– Если ваш комиссар Спешилов, то те, – кивнул я.
– Значит, прямо езжайте, потом направо. Школу увидите, она большая, мимо не пройдёте, там штаб бригады, и комиссар там, – махнул рукой вдоль проспекта первый.
Отпустив возницу обратно, отправились искать штаб бригады. Стало быть, Виктор остался при должности, хотя могли бы уже и нового комиссара на полк отыскать.
Идти пока было тяжело, и я несколько раз останавливался отдохнуть, не раз пожалев, что отпустил мужика. Довёз бы, не развалился.
В школе на втором этаже был развёрнут штаб, а на первом устроили казарму. Виктора отыскали в кабинете, на двери которого висела табличка «Учительская». Оказалось, что Спешилов не просто при должности, а пошёл на повышение – он теперь целый комиссар бригады. Это же как Леонид Ильич Брежнев на Малой земле, что-то между полковником и генерал-майором.
Комиссар готовил огромную стенгазету, одновременно давая указания художнику, рисовавшему на холсте красноармейца с огромной винтовкой, и поэту, пытавшемуся срочно написать поэму на взятие Пинеги.
– Завтра на рыночной площади повесим, пусть смотрят, – сказал комиссар, горделиво показывая своё творение.
А что, молодец комиссар. Пропаганда и агитация – важная вещь.
– Ребята, дел у меня выше крыши, – сказал Спешилов и рубанул ладонью где-то над кадыком. – Так что проводить не смогу. Серёга, ты давай в распоряжение Корсакова ступай – он у нас командиром батальона назначен, спросишь народ внизу, проводят.
Отправив Слесарева, комиссар посмотрел на меня и вздохнул:
– У меня к тебе разговор есть, но до вечера терпит. Давай-ка, товарищ Аксёнов, пока на квартиру ко мне отправляйся. Сейчас прикажу кому-нибудь, пусть проводят. Отдохнёшь чуток, скажешь хозяевам, что от меня, тебя ещё и покормят.
– Так давай сразу-то, чего тянуть? – пожал я плечами.
– Ну ладно, – кивнул Спешилов. Посмотрев на «редакцию», сказал: – Товарищи, вы пока покурить сходите.
Поэт с художником удалились, а Виктор, убедившись, что они ушли, прикрыл дверь покрепче. Мне от подобных приготовлений стало как-то не по себе.
– Случилось что? – поинтересовался я. – Или приказ пришёл о моём аресте?
– Тьфу ты, типун тебе на язык, – отозвался Спешилов. – Просто не хочу, чтобы кто-то знал, что ты особист.
Я немного успокоился, а Виктор продолжал:
– Мы же Пинегу две недели назад взяли, да её и брать-то не надо было. Двумя полками в клещи зажали, артиллерию выдвинули, думали, бой будет, а беляки сразу и смотались. Народ говорил, что их не больше сотни и было. Хаджи, как узнал, что белые убежали, свой отряд за ними вслед и пустил. Комбриг не хотел отпускать – мол, неизвестно, на самом-то деле, сколько белых. Вначале разведку пошлём, уточним. Так Хаджи его и слушать не стал. У него один сказ – мой голова так думает, надо дагнат! Догнал, правда, и всех вырубил, молодец. А мы тут остались. Комполка своего встретил, других товарищей. И место моё, сам понимаешь, уже занято. Обо мне в армию доложили, в РВС, оттуда приказ пришёл. Комиссара бригады на повышение послали, в Вологду, вот меня и назначили на его место.
– Так поздравляю, – кивнул я, искренне радуясь за товарища. Если бы все комиссары были такими, как Виктор Спешилов, так и коммунизм бы построили к тысяча девятьсот восьмидесятому году, а то и раньше.
– Но мне-то что, я хоть рядовым красноармейцем пойду, – отмахнулся Виктор. – Другое странно. Я же о тебе в особый отдел целую депешу послал – так, мол, и так, товарищ Аксёнов, будучи в каторжной тюрьме, поднял восстание на острове Мудьюг, личным примером повёл за собой каторжников, заслуживает высокой награды. Я бы на тебя и представление написал, на «Красное знамя», будь ты моим подчинённым, но сам понимаешь, на тебя твои начальники должны писать.
Мне было приятно слышать такие речи, но Спешилов прав. Есть у меня собственное начальство, а оно, может, не то что к ордену меня не представит, так ещё и нагоняй за что-нибудь даст. Начальство, оно такое. Мне бы сейчас другое узнать – а там, в Москве, не позабыли ли обо мне?
– Из Особого отдела пришло что-нибудь? – спросил я.
– Депеша пришла, но какая-то странная, – сообщил Виктор. – Написали, что товарищ Аксёнов остаётся в распоряжении комиссара стрелковой бригады вплоть до подтверждения его полномочий.
– И что тут странного? – не понял я. – Останусь в твоём распоряжении, ты мне какое-нибудь дело нарежешь, что тут думать?
– А как я тобой стану распоряжаться, если особые отделы политотделам и комиссарам не подчиняются?