
Полная версия:
Случайные встречи…
Клёст
Чем внимательнее смотрю на мир,
тем всё более поражаюсь его совершенству!
Стук в окошко поздним вечером не встревожил никак. Ну, – мало ли. Может, ветер бросил снежком, либо почудилось. Но поутру, когда я вышел из дому, чтобы поздороваться с солнцем, которое с радостным нетерпением приподнималось из-за стола горизонта, и потягивалось с нарочитым ворчанием, мол, – засиделось, пора и ноги размять… Я чуть было не наступил на птицу, – чуть побольше воробья, и кажется, будто всю в крови. Сомкнутое перекрестье клюва помогло узнать её. Это был клёст. Взяв на руки лёгкое нетленное9 тельце, я понёс его в известное место, и пока долбил лёд на пригорке, чтобы захоронить птицу, вспомнил нашу первую встречу с её семейством.
Дело было осенью. Сперва я расслышал над головой нечто среднее между «хрю» и визгом, а после, раздалось многократно, весёлое: «Идём! Идём! Идём! Ить!» И с шорохом пересыпаемых из мешка семян, чуть ли не мне под ноги опустилась пара почтенных10 птиц, в окружении девиц, приспешников и прихлебателей11.
В самом деле, клестов-сосновиков привлёк не я, а заросли выращенного мной винограда. Я усердно трудился, ухаживая за ним. Некогда хилый кустик возмужал и, опершись на предоставленную для нашего общего удовольствия беседку, щедро, крупными стежками обшил её. Созревшие к концу сентября сизые ягоды были красивы, но совершенно несъедобны. Однако, стоило воткнуть в землю по соседству пару слабых веточек винограда с ещё более невкусными плодами, как, то ли из чувства соперничества, то ли в благодарность за обретение товарищей, гроздья налились столь густым сладким нектаром, что даже той малой толики, которая пробивалась сквозь плотную кожицу, хватало, дабы напоить округу благоуханием и дурманящим ароматом.
Впрочем, всё это великолепие было надёжно спрятано под сенью листьев чудовищных размеров, каждый из которых имел не менее десяти вершков12 в ширину, и добраться до ягод было не так-то просто. Осень, без какого-либо желания услужить, но скорее по привычке, оборвала их все, открыв к винограду доступ всем, кто пожелает полакомиться.
Прилетали дрозды всех мастей, свиристели, дубоносы и разного рода дятлы, а в этот день изъявили желание пировать клесты. Скромные домашние халаты дев, цвета пыльного лимона, на фоне ярких, оранжево-красных кафтанов парней, казались до неприличия невзрачными и заношенными. Даже серо-коричневые, маркие, для удобства, одежды отроков да отроковиц, и те гляделись куда более нарядно.
Недолго пировали птицы. Быстро расправившись с большей частью ягод, клесты оставили после себя усеянную фантиками виноградной кожуры тропинку, и улетели домой, на небритую, колючую от сосняка поляну.
…Мёрзлая земля поддавалась с трудом, и хотя я понимал, что никто не позарится на насквозь пропитанную сосновой смолой птицу, мне не хотелось, чтобы кто-то глумился над ней от скуки или из озорства…
Пирожок
Это был какой-то, прямо скажем, несчастливый пирожок. Тесто, из которого он был сделан, долго пролежало на уголке кухонного стола, кисло и куксилось. Хозяйка не сразу вспомнила о нём, а когда в следующий раз пекла пироги, заметила его, но, вместо того чтобы выбросить в помойную лохань, обернула тестом щепоть яблочного повидла и сунула в печку, порешив: «Авось не заметят среди других и съедят». Не желалось ей нести убыток, ну никак. Работники, которых полагалось наделить пирогами, и впрямь не сразу распознали подвох. Затерявшийся среди прочих, этот пирожок был не так румян, как остальные, и, вместо сдобного духа, издавал такой ясный хмельной аромат, что от него заранее пучило живот.
Покивав друг на друга, ибо никому не хотелось получить в свою долю того, что он не положит в рот, работники оставили было этот пирожок на полотенце, но в последнюю минуту, самый старый из мастеровых, махнул рукой, и сказавши: «Нехорошо так с пищей», – сунул его в котомку.
Взять-то он его взял, но вот покушать позабыл, или не захотел мешать с румяными, пахучими да гладкими. Ну и затерялся пирожок в котомке, стал вроде наперсника: куда по какой надобности работник, то он вместе с ним, болтается, завёрнутый в тряпочку, сохнет, пылится мелко.
И вот, перед самым Крещением, жинка мужичка, что по работам ходил, стряхнула котомку с лавки неловко, а ей оттуда пирожок на ногу-то и упади. Да так больно! Очерствелый, он сделался словно камень. Вскрикнула женщина, обозлившись, ухватила с пола пирожок и прямо так, босая – к двери, в сенцы, кинула во двор со злобы, и попала в стайку воробьёв, что на всякий случай щебетали во дворе, напоминая о себе, в чаянии подачки. И тут – пирожок… Дождались!
Воробьи обступили его и, расталкивая друг друга, каждый попытался отломить хотя малую толику, да не вышло. Воробыши могли лишь чирикать13, но так, чтобы как следует чирикнуть14 клювом, этого они не умели.
По случаю, мимо пролетал пёстрый дятел. Услыхав15 суету подле пирожка, он опустился выяснить, из-за чего шум, повертел головой так и эдак, но, не думая особо долго, привычными взмахами продолбил в окаменевшем тесте дупло, ровную, круглую дырочку. А после, жмурясь от удовольствия, дятел слизывал повидло, закусывая мучными стружками. Ему очень нравилось, что они не пропадают зря, и их можно есть. Тюкая полегоньку, он расширял пустоту, подбирая каждый кусочек, что отлетал от пирожка.
Воробьи с беспокойством наблюдали за тем, как то, что показалось им негодной ни на что безделицей, крошка за крошкой исчезает у них на глазах. Впрочем, дятел был один, и скоро оказался сыт. После того, как он улетел, воробьи, а чуть позже и синицы, продолжили начатое трудолюбивой птицей. И такой воцарился переполох, такая сумятица! Синицы по-цыгански трясли плечами перед воробьями, сгоняя их с пирожка, а брат брата, воробей воробья отпихивал ножкой так, чтобы другие не увидали, – совестно толкаться, не делиться стыдно, а голод не тётка16.
Впрочем, как не много было желающих откусить от пирожка, его всё никак не убавлялось. Едят его, клюют, крошат, а он вроде бы, как не делается меньше, – знай, щёки дует, да выпускает всё новые доли повидла.
Слух о чудесном пирожке разнёсся на всю округу. Даже большой зелёный дятел прилетал посмотреть на него. Приобняв за шею сосну, дабы не ронять себя, обнаруживая на миру любопытство, он хорошенько разглядел диковинку, и порешил возвернуться к ней, как покрепче сожмёт её в кулаке мороза. Тогда уж, – рассудил дятел, окромя него самого, никому не дано будет отведать сего замечательного кушанья. Но тут, откуда ни возьмись, не смущаясь никого и нисколько, не ястребом и не тихой сапой, к пирожку подступилась соя. Малая тётка17 по отцу ворону, сестренница18 воробью по матери, важная, сиятельная19 лесная птица сойка, союшка, что носит с собою зеркальце20, чтобы было куда посмотреть небу, коли будет в том нужда. Сойка не стала терзать пирожок на людях. Недолго думая, ухватила его половчее, и унесла. Вот и всё.
Один страшится, другой берёт и делает. Первому крошки, а второму – весь пирожок!
За одну жизнь
Рассвет. В холодных ладонях леса зреет золотое тёплое зёрнышко солнца, и многое, что скрадывает мгла, становится явным, внятным, заметным. К примеру то, что под собранным горстью черепашьим панцирем кленового листа, посечённом иглами льда, притулился маленький шарик, – чей-то уютный дом. То орехотворка21, спуталась или поленилась, не долетела до дуба, заложила новую жизнь под залог своей там, где показалось ближе. И прогадала. Дуб-то не отпускает от себя листву запросто, не роняет подолгу, ни осенней стужей, не зимним дождём, а клён – повеса и ветреник, кинул, прямо под ноги тому, кто первым пройдёт, а обойдёт или придавит, – тут уж не угадать.
Вьётся ручейком по лесу оленья лыжня. Всего в двух прыжках косули от неё – утоптанная кабаньим семейством, за одну только ночь, дорога с юга на север. Тянутся к дубу, кто за красотой, кто за мудростью, кто за силой. Есть в нём стержень22, да сокрыт глубоко. У заснеженного дуба длинная рябая шейка, как у дрозда или рябчика, только не такая пышная, сытая, как у них.
Взвалив на спину кусочек солнца, летит пёстрый дятел. Сосны, ели, лиственницы, туи просвечиваются до стволов. Пасмурный рассвет не дал бы разглядеть, что там, в ветвях, не комья заледенелого снега, а разноцветные пушистые шары воробьёв, синиц, лазоревок, снегирей… Сидят тихо, не тратят сил в мороз на чрезмерную опасливость.
– Дык- дык- дык…Тыхь… – Раздаётся вдруг холостое потрескивание мотора, что не заводится на холоде никак. «Откуда бы ему быть тут?» – Думаю я, выглядывая в окно, и вижу сойку, что похоже тарахтит, надрываясь шутейно, дразнится, сверкая голубоглазо, да насмешливо хохочет мне в ответ. Так… по-человечьи.
Тут же и воробьи, – чешутся, по-собачьи, взбивают пуховые жилеты, которые носят, не снимая, с осени и до самой весны, а синица, вгрызается волчонком в приросшее к свиной шкурке сало, вырывает клочки, и проглатывая их, озирается на мир, что вынуждает не быть, но казаться грубее, чем ты есть на самом деле.
В янтарных прядях солнечного дня заметно, как заурядный деревенский деревянный заборчик, за одну лишь метель превращается в балюстраду, украшенную мраморными шарами, а поляны, с застывшими морскими волнами трав со снежною солёною пеной, – в мелководье, до которого тысяча вёрст. Но во что превращаемся мы? Всего за одну жизнь…
Мороз
Прозрачный, будто отлитый из хрусталя, лес сиял многочисленными гранями на белой, лилейной скатерти снега, и звенел едва слышно. То шалил ветер, проводя влажным пальчиком по его краю. Прислушиваясь к не имеющему пределов гудению, он клонил голову и глядел в никуда, стараясь понять, как, толкаясь друг об дружку, рождаются звуки, и улыбался, представляя, что делается им от того весело, тепло. Рассуждая в себе про брызги полутонов, которые распространяют они подле, ибо без оных никак нельзя, верил, – касаются даже лишённых понять мелодию, и тревожат их. Так матери будят поутру выстраданных душой детей, касаясь лица улыбкой или одним лишь намерением взглянуть.
Мороз разогнал всех по гнёздам, в тепло и тишину глубины дупла. Откуда почти неслышны приглушённые, осипшие голоса шагов, не видно седого пара выдоха, и голубых, в цвет неба, бесконечных теней. Большой зелёный дятел, выбравшись с верхнего этажа сосны, кинулся в полёт, как в ому или Крещенскую купель, – трижды с головой, и, ухая от собственной удали, возвернулся, не оглядевшись даже начерно. А удивиться было чему: снег, срывая последние листы с дубов тяжёлой рукой, сыпал им, как пеплом, на голову пёстрого дятла, отважно метущего клювом тропинку. И один лишь луч солнца птицей парил над лесом, не опасаясь ничего. Мороз, как не старался, так и не научился справляться с ним.
Мир, в котором есть метель
Он был до такой меры сутул, что волосы коротко стриженного затылка царапали спину. Несмотря на то, что шеи не было заметно вовсе, это не портило его, но напротив, придавало облику некую солидную плавность и законченность. Присаживаясь, он по-стариковски приподнимал полы одежд, и осматривался, чтобы ненароком не замарать подол. Из опрятности или нежелания утруждать себя лишними хлопотами, тут уж, – кому что приятнее воображать.
Как оказалось, он частенько гостил у нас, но лишь по какому-то недоразумению был представлен только теперь. Молодёжь, при виде его, конечно же сразу врассыпную, за портьеру, и ну, давай подглядывать за ним оттуда: в чью сторону обернулся, да покачал ли после головой, а, коли кивнул, то так или эдак. Но уж пока все вальсы не отыграют, – и гость сидит, и юношество носу не кажет, -или опасаются, либо стесняются осрамиться при нём.
Несколько понаблюдав за тем, метель растирала, по ходу времени, хлопья снега в муку. Явно испытывая неприязнь к ястребу, что кукольным пустым глазом с хорошо различимой хитринкой осматривался вокруг, она жалела синиц, которые из самых недр сосны с горечью следили, как скрывается под снегом чаша, случившаяся в месте единения трёх дубов, и служила им кормушкой. Ещё немного снега, еду будет не отыскать, а ночью, как обычно зимой, обещали мороз.
Не стерпела метель, уронила работу23 наземь, да сдунула ястреба прочь, согнала:
– Лети ж ты отсюда уже, окаянный! Вижу ведь, что сыт!
Едва опасность миновала, не тратясь на капризы24, синицы тут же принялись за обед, а метель подобрала с земли снег и продолжила перетирать его, довольная тем, что синицы успеют теперь и покушать, и в дупло унести, спрятать впрок.
Подыгрывая себе барабанными палочками обломанных стволов, негромко пел ветер. Деревья тёрлись друг об дружку, скрипя шестерёнками. Казалось, будто бы где-то неподалёку возится дед, привычно заводит крепкими сухими пальцами старый будильник перед сном, чтобы зачем-то проснуться поутру.
За всем этим можно было наблюдать до бесконечности, вот просто – стоять и любоваться, не мешая никому.
Косуля, издали подглядев за моим настроением, принялась обходить, – медленно и осторожно, чтобы не потревожить, не спугнуть минуты. Было заметно, что ей из-за того непросто ступать, по высокому-то снегу. Хрупкие веточки ног погружались всё глубже, сугробы жадно охватывали тонкие запястья и неохотно отпускали их. Облик косули – лесу подстать. Со стороны могло показаться, словно куст выбрался из земли и ползёт куда-то, пока не заметил никто.
Так очевиден и столь мил был порыв маленькой козочки – не оказаться помехой, что я не сдержался:
– Да ты моя маленькая!.. Маленькая козочка. Хотя… Как же я не заметил! Судя по рожкам, ты – мальчик.
Поглядывая на меня, прислушиваясь к знакомому запаху, он спокойно перешёл тропинку, опередив всего на каких-то два шага, и, улыбнувшись в мою сторону, словно проговорил: «Ну, ведь правда же, красиво у нас здесь?!»
– И не говори! – Согласился я вслух.
Пока мы стояли поодаль друг от друга, снег сперва заполнил следы лисицы, которая проходила тут ночью, потом вчерашние оленя, после взялся за наши, так что довольно скоро не стало заметно даже их. Но это было совершенно неважно, как и то, любое расстояние промеж нами, оно не означало ровным счётом ничего. Мы одинаково думали. Об одном и том же. О мире, в котором есть метель.
Запретный плод
Тема урока, которая явно не интересовала одноклассников, лично меня радовала простотой и элегантностью ещё в средней группе детского сада. Речь шла о строении атома, напоминавшем систему планет. Казалось, что на поверхности одной из них обитают маленькие человечки. Они лепят крошечные куличики в миниатюрных песочницах, а когда вырастают, непременно идут в школу, и так же ленятся, подсчитывая, сколько ворон прилетело на ветку за окном, чтобы поглазеть на не ведающих своего счастья школьников, а сколько убыло. Ну, хоть какая-то польза от арифметики!
Пока мои товарищи активно сопротивлялись движению отрицательно заряженных частиц относительно положительного во всех отношениях ядра, я, устроив на коленях под партой книгу, исподтишка читал. Точнее – пытался. Накануне матерью был выкуплен очередной, двадцать четвёртый том Большой Советской Энциклопедии, и мне не терпелось просмотреть его, открывая наугад, от собак до струн25. Фолиант весил килограмма полтора, не меньше, и с трудом втиснулся в набитый учебниками портфель, но жажда быть первым, кому распахнёт он свои бледные, со сладким ароматом типографской краски страницы, была куда сильнее трудностей, сопутствующих этой затее. В то время я сравнил бы себя с голодным птенцом, в открытый рот которого что ни сунь, – проглотит, не задумываясь. Одну за другой я поглощал отпечатанные мелким шрифтом статьи, с первого раза запоминая наизусть, но не чувствуя вкуса, не насыщаясь, не… не… не… Многая отрицания, витая в пространстве моей пустой головы, упруго сторонились друг с друга, от чего я розовел и неприлично, словно после урока физкультуры, потел.
Заметив моё пыхтение и неподобающую моменту возню, учитель прочистил горло, проверив настрой голосовых связок, и играя ими, как на широких струнах контрабаса, грозно завопил:
– Это что это там у нас под партой?! Это ты у нас самый умный, что ли?! Вста-ать!
Совершенно понятно, что с тяжёлой книгой на коленях я не мог подняться так скоро, как это требовалось. К тому же, был риск повредить тонкие листы раскрытого тома, и мне ничего не оставалось, как, несмотря на изменения высоты тона, силы звучания и отсутствие пауз в речи разъярённого педагога, оставаться сидеть на своём месте.
Голос учителя, будто ватой, заполнил мои припухшие от смущения уши, но яростное «Во-он!» было-таки расслышано с облегчением, и радостью.
Немедленно разогнув колени, я позволил тому энциклопедии съехать по ногам к полу, на удивление легко сунул его в портфель, и, даже не пытаясь смотреть в сторону кафедры у доски, вышел из класса.
Когда кровь перестала пульсировать в висках и щёки приобрели почти нормальный цвет, я, наконец, смог осмотреться и обнаружил, что в коридоре нахожусь не один. Кое-где, у дверей класса тоже стояли ученики, и они явно скучали. Ковыряя пальцем стену, заглядывая в замочную скважину или приставляя к ней ухо, – каждый, как умел, томился бесцельно, словно отправленный матерью в угол, сообразно приобретённой за годы детства привычке. Я же чувствовал себя освобождённым из плена, и, водрузив на подоконник энциклопедию, продолжил поглощать запретный плод26 знаний, не отвлекаясь на то, что происходило вокруг.
Я даже не заметил, когда в коридор вошла тётя Паша, наша уборщица. Насильно громыхнув ручкой о ведро с горячей водой и подбоченясь, она воскликнула:
– Да что же за день-то такой!
Промежду строк, как сквозь сон, до меня едва доносилось её ворчание:
– Ну-ка ноги! Марш на подоконник! И не спускайся, пока не просохнет! – Командовала она каждому, но лишь подойдя к тому окошку, подле которого стоял я, она молча провезла швабру мимо, цыкнув остальным, – Видите, человек делом занят, а вы… Двоечники!
Вот эта, сказанная мимоходом школьной уборщицей, фраза, крепко засела у меня в голове. Именно благодаря ей, я понял, что иду верным путём, и главная задача теперь, не растерять то, о чём прочёл, но найти способ употребить27 его. Чтобы не пылилось просто так, как раз и навсегда прочитанная книга на полке в шкафу. Оно ведь – всё для чего-то нужно, только бы разобраться, что и для чего.
Кот
Я надоедал попутчикам рассказами о том, какая у меня замечательная собака, и не знал, что уже несколько часов, как её нет на этом свете. Колёса поезда вальсировали всё быстрее, и, словно следом, пытаясь угнаться за мной, на полу у печки бежала в последний раз по полю беспамятства моя собака.
Возвратившись из командировки, прямо на перроне, сам не зная почему, я спросил у встречающих:
– Как она?
Меня поняли, даже не уточнив, кем интересуюсь, и.… я встретился-таки с тем, страшным, о чём боялся даже думать последние три года:
– Умерла.
– Нет! – Запротестовал я, и уже сквозь рыдания едва расслышал, что «всё к тому шло».
За последний год у собаки дважды отказывали задние лапы, но я категорически не соглашался считаться с её немощью. Из одной лишь любви, она каждый раз приходила в себя, поднималась, и снова шла за мной, куда бы я её не позвал. Иногда, обращаясь ко мне взглядом, она интересовалась: «Зачем я тебе, такая?!», после чего просила разрешения уйти. Я неизменно отказывал ей в этом, а для убедительности мотал головой, да решительно и громко произносил: «Нет». Собака покорно вздыхала, и, не смея ослушаться, продолжала жить. И вот, ловко воспользовавшись мои отъездом, она поспешила сделать то, о чём так долго просила.
– Как… Как она могла?!!! Я же не позволил!!!
– Но тут …ещё одно, – Едва разобрал я из пучин своего горя.
– Что? Что ещё?!
– Кот…
– А что с котом?
– Он тоже…
– Что?!!!
– Он умирает…
Я не понимал, как может происходить такое с котом, который в пять раз моложе собаки.
– Объясните толком. – Попросил я.
– Сейчас сам всё увидишь.
Когда мы вошли в дом, первое, что бросилось в глаза – распластанное на кровати серое тело.
– Эй, кот… – Тихо позвал его я.
Услышав мой голос, он пошевелился, дёрнулся, попытался ползти навстречу, и рухнул на пол.
Почти невесомого, я подхватил его на руки, прижал к себе и почувствовал, как оглушительно работает крошечное сердце, стараясь достучаться до меня, разбудить сострадание, жалость.
– Да что ж это, бедный… Что случилось? – Спросил я у домашних, и они поведали мне о том, как, едва собака ступила за ворота своего собачьего рая, как кот завалился вдруг на бок. Его голова обвисла, и он как бы забыл – как это, ходить.
– Всё произошло как-то сразу. – Уверяли меня. – В один миг. И ещё… он не может глотать, разучился.
Сжимая в руках то, что осталось от некогда весёлого, почти круглого кота, – горсть хрупких косточек, обёрнутых гладкой кожей, я лихорадочно соображал, что можно предпринять. И, пока набирал в шприц лекарство, поил, баюкал и обтирал после приступов тошноты, думал о том, что от горя умирают не только люди, а вот, гляди-ка ж ты, коты тоже умеют делать это.
До этого времени, я совершенно не мог предположить, что кот и собака дружны. Не задумывался об этом, не замечал. Мне казалось, они живут рядом, как посторонние. Обстоятельства вынудили делить кров и любовь к одному человеку, но, по отношению друг к другу, это не обязывало их ни к чему. Так казалось. Но теперь, глядя на то, как страдает кот, я начинал припоминать такие моменты, которым раньше не придавал значения.
Услыхав нечто неожиданно громкое и пугающее, кот приходил посидеть рядом с собакой, её присутствие умиротворяло его, а в поездках кот был спокоен, только если, выпростав из-за пазухи голову, видел идущую рядом собаку. Целыми ночами, кот лежал на диванчике напротив, и неотрывно глядел на неё. Не знаю, о чём были их молчаливые разговоры, не смею мечтать, что обо мне, хотя, кто знает.
Три месяца понадобилось на то, чтобы вновь научить кота сидеть, ходить, глотать, и если бы я ещё искал пояснение к такому чувству, как любовь, то теперь у меня наверняка бы был ответ.
Оттепель
Оттепель. Крыльцо, покрытое скользкой эмалью льда, сдерживает не то, что шаг, но само намерение выйти. Пользуясь уцелевшими островками сугробов, переступая по ним, словно по болотным кочкам, бреду, оставляя глубокие, набирающие воду отпечатки. Следы тех, кто был тут накануне, уже доверху полны талого, не утерявшего ещё память о прошлом, снега.
В лесу пахнет, словно от свеже-отмытой дубовой бочки, засыпанной до краёв гроздьями палевого28 винограда. Когда идёшь, кажется, будто бы давишь из него весёлый сок, оставляя после себя лишь много мелких веточек и плотный слой кожицы. Кому черёд, невдомёк, каково это, венчать усилия сладостью преодоления, или обретать решимость справиться с напором противления собственной слабости. Расположившись томно, она всегда подле, не миновать. Перехватывает взгляд, порыв, упреждает тщетностью мечты… как оттепель, что лишает льды строгости и порядка.
Чернеет и покрывается испариной тропинка. Голоногие, враз осунувшиеся воробьи бродят по колено в липкой, остывшей каше льда. С одного краю, стараясь не измарать нарядный аксамитовый29 жилет, смакует подтаявшее сало синица, с другого – дятел в чёрном плаще с неловко завернувшейся алой подкладкой, отрывает и заглатывает большие его куски. Воробей, одетый, по обыкновению в куцую кацавейку, сперва не решается присоединиться к трапезе, а после, махнув крылом, – была не была! – в два прыжка преодолевает смятение и возможное недовольство, да принимается отщипывать понемножку из середины. Некоторое время троица самозабвенно угощается, и, кажется даже, что промеж ними возникает некое единение. Одобрительно переглядываясь, они подбадривают друг дружку, а когда дятел, не рассчитав сил, закашливается чересчур крупным лоскутом кожи, синица и воробей перестают есть, но, только убедившись, что сотоварищ готов продолжить, сызнова принимаются пировать.
Рыжая тень солнца на снегу покрыта приметами ночных хлопот лисицы, того же яркого цвета, оспинами капели, – жизни, что бежит в испуге, стоит лишь намекнуть, – понял, из чего она, из-за чего и зачем.
Мороз не щиплет за щёку больше, и от того немного грустно. Он, в общем, незлой старик, да и не так, чтобы очень уж стар. Если бывает строг, то для одного лишь порядка, а не с досады.
Оттепель. Январь принимает её с покорной мудростью. Он знает свои права, и готов уступить немного, чтобы после сделать всё, как полагается зимней порой, и на троне из снега, сжимая в руке скипетр солнца, вновь воцарит мороз.
Усач
Дрова в печи плевались, – то словами, то так. Время от времени они даже принимались драться, ну и вообще, вели себя крайне неподобающе. Особенно, если учесть тот факт, что вскоре, кроме пары-тройки углей, да горсти золы, от них не должно было остаться ничего. Их свару не могли удержать в рамках пристойности ни печные заслонки, ни чугунная кованая дверца. Вовлечённая в то печь возмущалась, гудела, и, распаляясь в ответ розни напоследок, едва заметно расшатывала не только дом, но и саму землю, из которой он рос, словно гриб…