
Полная версия:
Сердечно
Маленькие листья кубышки и яркие жёлтые глаза её бутонов перехватывали взгляды проезжающих, да проходящих. Так же – мимо, громко громыхая громом по небесной мостовой, проехала и кибитка грозы.
Мчит и август во весь опор. С первого денёчка, к первому тенёчку… А ночами-то, как водится, захаживает уже зима.
Серебряный
– Он утонет! Спасите его!
– Кто? Он?! Вот ещё. Это вы его плохо знаете. Такие, как он, не тонут.
– В каком смысле?
– Да в самом прямом! Вы приглядитесь к нему!
– Пытаюсь…
– Да не туда, не так… Эх, ну, что же вы, куда же вы, обождите…
Ну, не поймёшь этих ласточек. Как затеют возню, понаделают затяжек да прорех в вязанном комарами небе, – то ничего. А из-за какого-то там паучишка, оказавшегося в воде, столь крику, да щебету, что в ушах звон.
– Так то ж насекомые, комары! Пауки – другое дело, они не как иные31.
По всё это время паук разглядывал меня, ухватившись за серебряную каплю воздуха. Но так как, судя по всему, дел у него было невпроворот, вскоре продолжил свои занятия. Наполняя снежками воздуха сплетённый под водой аэростат паутины, он казался неутомим. Раз за разом доставляя порции воздуха с поверхности воды в глубину, иногда он, всё же, давал себе отдышаться немного, и, не взирая на близорукость, разглядывал окружающее в подробностях, недоступных прочим.
– Кому это?
– Хотя бы нам с вами.
Пауку заметно уютнее было именно среди рыб и водорослей, однако ж он не упускал случая понаблюдать, как там, наверху у тех, кто отличается от него количеством глаз, ног и цветом крови, ну или тем, что так на неё похоже32.
Несмотря на нередкие передышки, работа у паука спорилась, и вскоре под куполом паутины набралось чуть ли не с голубиное яйцо воздуха, в котором он мог совершенно спокойно поджидать заблудившуюся в его сетях добычу: дафний и вялых, не осмеливающихся жить мальков. Доставляя еду из невода паутины прямо к столу, в уют подводного колокола, паук готовил из неё сок, а вечерами сидел у окошка, распивая его, и наслаждаясь бесконечными пустяшными ссорами рыб между собой, да потешными позами лягушек.
– Он утонет! Спасите его!
– Кто? Он?! Опять?! Ах, вы новенькие! Только-только научились летать. Ну, давайте, я вас познакомлю. Это паук, паук-серебрянка33. Да не переживайте вы так, подобные ему не тонут. Они умеют устраиваться и всюду приносят с собой частичку своего, привычного мира…
И это закончится… когда-нибудь
Соседский кобель рвал ночь своим лаем в клочья до тех самых пор, пока чаша горизонта не наполнилась снятым голубоватым молоком утреннего неба. После в неё просыпали муку о’блака, вбили яичный желток солнца, чем-то сладким капнули пчёлы. Малая мушка, дрозофила, даже та тщилась всплакнуть, дабы достать щепотку соли для опары… И вот уже – новый день почти готов.
Горячий аромат разнотравья кружил голову. Казалось невозможным насытиться, отпивая его мелкими глотками, а от глубоких больших всё путалось в голове. И было непонятно: то ли небо таяло, стекая на землю цветами васильков с колокольчиками, то ли те так страстно стремились взлететь, что взмывали к облакам и парИли… парИли… парИли.
А к полудню уж пАрило во всю мочь, из-за чего казалось, – ещё немного и совершенно определённо пойдёт дождь. И он-таки всерьёз намеревался быть, ибо небо насупилось вскоре, сделалось серым и мрачным. Засуетились у земли ласточки, дрозды, недовольные переменой настроения дня, позабывши про то, что ещё недавно тяготились жарой, с негодованием рассуждали о грядущей сырости.
Пожалев птиц, дождь принялся было заталкивать тучи в свои баулы и кофры, а те вздымались оттуда, будто тесто, распахивая кованные крышки, отчего немедленно сделался ветер.
– А так хорошо всё начиналось!
– Но сдобу дня вскоре размоет ливнем, и под ногами будет скользко, липко, обманчиво…
– Так ведь это закончится!
– Когда-нибудь – да. И это тоже.
О чём шепчет сердце
Я часто подолгу наблюдаю за ней, но она, не замечая того, сидит, вздыхая своим думам. Из грустных её глаз время от времени течёт солёная вода, – вкусная, я проверял. В такие минуты она берёт мою голову в свои тёплые руки, и, заглядывая через стёкла зрачков, что-то пытается отыскать в моём сердце. Наверное, у неё от слёз портится зрение, если она пока не может понять, что моя душа распахнута ей навстречу всегда. Потому-то, в отличие от неё, мне некогда грустить, ибо я занят тем, что доказываю ей свою любовь. Неустанно, постоянно или неутомимо, – это уж как будет угодно.
Она думает, что я – её пёс, хотя в самом деле всё иначе. Она – моя Хозяйка. Это другое, куда как серьёзнее, чем воображают о том люди, и, меняя нравственную подоплёку моего пребывания подле, я живу для того, чтобы быть полезным ей. Она – смысл моего существования. Вне этого меня нет. И.… кто бы что ни воображал, но даже припадая к земле у её ног, я не пресмыкаюсь. Всякое, чтобы ни делалось от любви – не стыдно.
Это началось в том странном месте, откуда мы все появляемся на свет. Незадолго до того мне дали понять, что вскоре подойдёт очередь родиться. В ожидании сего, я болтался без дела, почти не задумываясь о том, что и как будет там, после. В принципе, мне не очень-то и хотелось меняться, но: «Надо, так надо. Пора, так пора.» – Рассуждал я.
И вот однажды, незадолго до, меня подозвала к себе большая грустная собака:
– Иди-ка сюда. Слыхала, что тебе скоро на белый свет, верно? Мне надо показать тебе кое-кого. – И через окошко, в которое мы обыкновенно наблюдаем, что делается на земле, указала на человека:
– Видишь?
– Кого?
– Вон ту печальную женщину с заплаканным лицом.
– Чего это она такая? – Спросил я.
– Какая?
– Тусклая.
– Разве? Раньше она была весёлой и милой.
– Не похоже.
– Ну, ты такого и думать не смей.
– А кто она? – Поинтересовался я и грустная собака вздохнула:
– Моя Хозяйка. – После чего рассказала о том, как появилась на свет для того, чтобы встретиться с нею, как щенком её пыталась отдать в чужие руки. И про то, что каждый раз, когда появлялись люди, дабы выбрать себе собаку, она пряталась под кроватью.
– В некое прекрасное утро я выбралась оттуда, и принялась метаться от окна ко входной двери. Было предчувствие, что Хозяйка уже близко, и мне не терпелось прижать ухо к её груди, чтобы услышать единственную на все времена песню сердца. Так что, едва Хозяйка переступила порог дома, я запрыгнула ей на руки, прижалась крепко, уткнувшись носом в ямку на шее, и…
– И что? Что дальше?!
– Ничего. Я перестала различать, где она, а где я. Мне не надо было подсказывать, как себя вести и что делать. Про того, кто понятен в достаточной мере, люди говорят: «Он для меня открытая книга». Так и тут. Я предвкушала невысказанное намерение, затаённую мысль, неосознанную ещё просьбу, и делала всё, что могла… Лишь единая мольба – не покидать её никогда, осталась без ответа. Я старалась, я очень старалась, но в один из дней, пользуясь отсутствием Хозяйки, малодушно сбежала, по той самой радуге, о которой так много говорят.
– Малодушно?
– Ну, а как ещё?! Поверь, в последнее время я доставляла ей одни проблемы. Недуги сопровождаются неприятностями и запахами, рядом с которыми очень непросто находиться. Я сделала так из сострадания!! Но оказалось, что в любви нельзя решать за двоих. Теперь, глядя на то, как рыдает моя Хозяйка, я готова поступиться чем угодно, лишь бы умерить её печаль.
– Позволь… От чего ты теперь можешь отказаться?
– Да не знаю я. Наверное, нЕотчего. Это так, слова, от невозможности сделать что-то самой. Я отпрашивалась отсюда раза три, давала знать о себе. Сделала две лужи, прилегла рядом на кровать. Но ей того мало, да и мне тяжело.
– А от меня-то чего ты хочешь?
Грустная собака то ли всхлипнула, то ли вздохнула, но сдержалась и произнесла:
– Я не могу тебя принуждать, но прошу позаботиться о ней. Тебе же, вроде, всё равно, кто будет твоим человеком.
– Пожалуй, да. Я ещё не присматривался.
– Да как же это!? Ведь уже ж скоро на свет!
– Но я думал, что это не имеет значения, можно и потом.
– Нет! После будет поздно. Всех хороших разберут. Останутся те, чьи желания окажется стыдно выполнять, а не делать этого будет нельзя… Ну, так как? Согласен?
У меня не было причин, чтобы отказать, и я кивнул:
– Да, конечно, почему бы и нет, вот только… А что, если она меня не узнает?!
– Всё будет нормально, не сомневайся! Но для верности мы предпримем кое-что.
Немного погодя, я оказался в числе прочих щенков. Некоторые из нас, как и я, были посланы к своим людям, кое-кто отправлялся сам по себе, на удачу: в надежде приучить к себе человека или привязаться самому. Пока собратья толкались и подтрунивали друг над другом, я всё повторял напутствие грустной собаки:
– Ты смотри, не ошибись только. Этого никак нельзя. Ну вот – совсем. А если за тобой придёт другой – не давайся в руки. Беги, что есть мочи.
Спасаться бегством мне не пришлось. Печальная женщина с заплаканным лицом первой постучалась в двери. Я ещё не слишком владел своим телом, посему, не желая подвести ту, которая понадеялась на меня, собрался с духом, и, помогая себе хвостом, с размаху прыгнул женщине на ногу, как лягушка. Она подхватила меня, обняла и заплакала, а я, слизывая слёзы с её щёк, едва не разрыдался сам. Прислушиваясь к стуку её сердца, я скоро разобрал, о чём шепчет оно. На разные лады, там звучало одно лишь слово, но какое зато:
– Люблю… люблю… люблю…
Nota Bene
– Я справился?
– Спасибо, малыш, ты молодец. Теперь мы будем заботиться о ней вместе.
– А кого она любит больше? Тебя или меня?
– Не волнуйся, в её сердце хватит места для всех.
Английская булавка
Кто-то рождается в рубашке, иные с серебряной ложкой во рту, бабушка говорила, что я появился на свет, сжимая в руках радиоприёмник. Мне в то верилось не очень, но бабуля, наверное, не стала бы сочинять. К тому же, я видел на дне её сундука, под красивой скатертью, которую расстилали перед Рождеством, небольшой, размером с половину книжки, аппаратик, туго вставленный в кожаную коробочку на тонком ремешке. Бабушка довольно долго не позволяла мне трогать его.
– Испортишь! – Говорила она, едва я пытался дотянуться до него через обитый железом край сундука, но в тот день, когда мне исполнилось десять, со словами: «Ты уже взрослый», вручила обёрнутый в газету радиоприёмник.
Едва дождавшись, пока разойдутся гости, я забрался в кровать и принялся ощупывать, да осматривать бабушкин подарок. Кожаный чехол вкусно пах кобурой деда, в которой хранился хромированный кольт образца 1911 года. Когда я стянул с приёмника кожу, чтобы рассмотреть, куда вставляются плоские кисленькие батарейки, то на обороте отсека прочёл нацарапанное криво: «От бабы и деда». Кровь волной омыла мне щёки, я наскоро собрал приёмник и, сунув его под подушку, уткнулся в неё лицом. Я был так рад подарку, и видел, что бабушка поглядывает на меня за столом. Ей явно хотелось порадоваться вместе со мной, когда я замечу эту незамысловатую надпись… А вместо того, я насилу вытерпел присутствие гостей. Ну, прочие, – оно бы и ничего, но бабушка…
На следующий день, сунув приёмник запазуху и отпросившись гулять, я помчался на трамвайную остановку. Протиснувшись через почти захлопнувшиеся двери, я разозлил контролёра, но мне не было до него дела. Мысли, занятые одной лишь бабушкой, перед которой мне следовало извиниться, не медля ни часу, терзали моё сердце.
Добежав до дома, в котором «жили дед и баба», я остановился передохнуть. Подойдя к кухонному окошку, я заглянул в него. Бабушка стояла у стола. Проворные её руки, по обыкновению мелькали, колдуя над нехитрыми припасами. Она готовила завтрак. Не в силах медлить дольше, я забежал в подъезд и принялся барабанить в двери.
– Иду-иду! – Скоро отозвалась бабушка, и я расслышал, как шуршит её платье, задевая стоящие в узком коридоре вещи.
Увидев меня, бабушка испугалась:
– Случилось что?
– Да! – Гордый собой, кивнул я и добавил, чтобы не томить её опасений. – Я повзрослел, ба. И.… я – свинья.
Бабушка улыбнулась так, что морщинки собрались в красивые вытачки у её глаз:
– Мой внук не может быть совершенным негодяем, раз пришёл навестить свою старую бабку, вместо того чтобы уплетать остатки именинного пирога.
– Ты не старая… – Пробормотал я, обнимая её, и неловко скрывая кстати явившиеся слёзы, прошептал:
– А буквы-то чем царапала?
– Английской булавкой! – Закусывая нижнюю губу, разоткровенничалась бабушка.
– Ну, у тебя и почерк… – Скрывая смущение, пожурил её я.
– Ну, ты и нахал! – В тон мне ответила бабушка и нежно поцеловала в макушку.
Реченька (плач
34
)
Речка… реченька моя, Клязьма! К тебе взываю я: дыши! живи! Несмотря ни на что, невзирая на нас, людей…
Как и много лет назад, я люблю объятия твоих прохладных вод, что принуждают моё сердце отбивать ритм ровнее. Одни лишь думы о покатых нежных плечах твоих берегов, заставляют трепетать мои ноздри, ибо чувствую я, что молод.
Зеркала твоих затонов не лгут. Не приукрашая ничего, они отражают неизбежные поползновения времени сразить нас. Морщины, мешаясь с рябью на воде, уже страшат не так, да и заметны мене. Но взгляд – знакомый и дерзкий, тот, что из юности, – здесь он, здесь! – не подевался, не исчез в никуда.
Где, как не тут, в тумане утра, путаются местами земли и небеса. И луна позволяет себе такую вольность, – спуститься, погрузившись в воды, окутанная нетканым платьем облаков.
Кому, как не тебе, тушить зарево заката ежевечерне, и вчерне, ночами, предугадывать течение судеб, коих перевидала ты сотнями тысяч.
Вскормленная снегами, ты замираешь на пороге зимы и обретаешь волю дышать к прилёту красной утки35.
Песчаное твоё лоно исчерчено плоскими, перламутровыми изнутри раковинами. Нежные, долгие замысловатые узоры рисуют они, будто в забытьи, но, хлопнув створками, как в ладоши, сгоняют серое облачко дна с места, стирая в одночасье надуманное, да написанное.
Речка… реченька моя… Так ли важно, как тебя зовут, но боле лестно, чьё имя в ночи шепчешь ты сама.
Жаль
Дети злы. Из-за жизни, на которую их обрекли. Они беззаботны, покуда ведают о вечности и бесстрашны, ибо помнят про то, что можно начать всё заново, да только вот позабыли, – как больно, проходить через это вновь
Глядя на поезда, что скользят по ручью рельс мимо, вспоминаю, как водился у нас некогда рыжеватый, коротконогий и мокрохвостый карбыш или обыкновенный хомяк. Мне сильно не нравился резкий запах его желёз, и дабы избавиться от зверька, я задумал отправить его туда, откуда он прибыл. А так как адрес его прежнего места жительства был неведом, то прорезав кухонным ножиком дверцу своего любимого красного пластмассового поезда, я впустил хомяка в вагон, даже не выписав плацкарты, понадеявшись на то, что игрушечный поезд поможет зверьку добраться, куда нужно. Но хомяк счёл за лучшее идти пешком, а испорченную игрушку пришлось кинуть в топку, так что осталось от неё чёрное, оплывшее нечто с налипшими лепестками пепла, похожими на крылья бабочки.
…Бабочка-белянка, репница36 шустрит глазами, будто с пожелтевшего снимка, на котором она наряжена безыскусно в летний, запятнанный чёрными горошинами сарафан. Девчонка совсем, доверчиво льнёт к лицу, садится на волосы. Хорошо, коли смахнут, а не прижмут ладонью.
Нескладный голубоглазый цикорий, расставив широко ноги, стоит у тропинки, и топчут его, ломают и мнут, не жалея. Неужто не досадливо лишаться такой-то земной красы.
Ночь. Сквозняк, перегнувшись через приоткрытое окно, играет пламенем свечи. Треплет его за рыжий чуб или шутя пригибает долу, и всё это, ничуть не опасаясь ожечь нежные пальцы. Сгорающий фитиль ползёт медленно по стеклу мухой, а воск стынет сладким молочным сиропом.
Вдруг, ни с того, не с сего, наскучила ветру забава, и встряхнув кружевным жабо винограда, примявшимся о подоконник, он убрался восвояси.
Любая внезапность, сродни предвкушению беды. Словно в ответ на предчувствие, из черноты лесной чащи, ударом в спину, гроздью деревянных шаров выкатились выстрелы. И тотчас ужас, буян, настиг да обнял так крепко, что рад бы упасть, да нельзя.
Не всем, но жалко всех: и детей, и цветы, и хомяков, и бабочек.
…Держишь слёзы в себе, а они всё равно катятся по щекам и падают "во сырую землю". Может, потому-то она и сыра, что от слёз…
Кому жизнь дорога
Гулкое эхо шагов в ночи.
– Стой, кто идёт?
– То стук падающих на землю яблок. Они уже готовы к встрече с нею.
Ночью случилась гроза. Гром был не так, чтобы грозен, но грубоват, и из попорченной им подушки неба к утру посыпались перья облаков.
Воздух казался свежо капризен, и от того приятно было бродить по лесу. Под ногами ломались с хрустом листья ландышей, сгоревшие в пламени лета, и ржавые, совсем уже негодные для шитья, иглы сосен.
Отходить далеко от села было недосуг37. После того, как едва ли не из-под ног, визгливо причитая вылетел перепел, у меня не отыскалось особых причин, сделаться для обитателей леса виновником ещё бОльших неудобств. Им, смирившимся с нашим соседством, и без того приходилось нелегко. И потому я бродил недалеко, за околицей, натыкаясь то на нелепый, истомившийся жаждой, журавль38 посреди поляны, то на сиротливую рогатину, лишённую доски, по которой били в набат. Таковой прежде у нас сгоняли народ, дабы остановить лесной, беспричинный, либо умышленный пожар. Сбегались все, кто мог стоять на ногах, с лопатами, граблями. Забрасывали огонь песком, да землёю. Случались, которые отсиживались за чужими спинами подле своего скарба. Были и те, кто сдёргивал с себя единую рубаху, и лез открытой грудью на пламя, сбивая его. Под натиском ярости потерять нажитое, оставить старых да малых без крыши над головой, огонь, тушевался, отступал. Бывало, что уходил так, без корысти, довольный тем, что наигрался вдоволь, а подчас и уводил с собой кого: то вовсе запечёт, дочерна, а то уронит прогоревшее дерево поверх, будто бы невзначай. Только был человек, и нет его. Ну, огню, тому ничего, так и так пожарище, а людям – горе.
Поворотившись спиной к рогатине, утеряв её из виду, оказалось, – не изгнать её из памяти. И так жаль стало дня. Испорченный горькими думами, он не давал боле радости подступиться ближе. Да разве оно верно так? Жизнь-то, она для счастья, для удачи, а коли ударят в набат, то и выйдет на свет правда, кому она дорога, а кому нет.
Мужская дружба
– Да кто ж так вёдра-то, на дороге… – Воскликнул мужчина, и к брызгам звёзд ночного неба добавились капли воды, пролившиеся из жестянки. Разбуженный месяц, выглянув из-под одеяла облака, дабы полюбопытствовать о причине неурочного шума, заметил заспанного мужичка в исподнем, который в растерянности рассматривал что-то у себя под ногами. А там, в луже грязной воды, чихал и кашлял новорождённый котёнок, единственный из пяти, оставшийся в живых…
Проснувшись поутру, жена застала мужа спящим на табурете в кухне. Тяжёлой рукой он нежно прижимал к своей волосатой груди котёнка.
– Ой… – Захихикала женщина. – Да вы только поглядите на него…
Мужчина открыл глаза, и спокойным, не допускающим возражения голосом произнёс:
– Собирайся. И чтобы духу твоего здесь больше…
…Кот был так ленив, что не находил нужным снимать свою полосатую пижаму вовсе. Он в ней не только спал, но ел, гулял, ловил мышей и даже встречал гостей. Впрочем, всё упомянутое он делал с большой неохотой. Обыкновенно же его можно было отыскать растянувшимся на подоконнике, и больше похожим на запылившуюся горжетку, неприбранную с самой зимы в шкап.
Иногда, заслышав, как хозяин царапает удочками потолок, да бухтит на некоего Лешего, который «опять спутал всю леску», кот принимался собираться на рыбалку, для чего наскоро умывался и даже расчёсывал усы.
Всю дорогу он шёл немного позади хозяина, как собачонка. Добираясь до реки, человек снимал с плеча связанные за ушки болотные сапоги. Перед деревянными мостками, с которого клевало лучше всего, ощетинившись шумными камышами, шуршало болото, и через него было не пройти абы как. А кот, не обременяя себя излишествами ни в чём, дабы не мочить и не пачкать лап, заваливал осоку на сторону, ступая по гати, как посуху.
Хозяин кота, нелюдимый и равнодушный на первый взгляд, был удачлив, и каждую следующую рыбу, со строгим безразличным лицом отдавал коту. Кот ленился даже урчать, но за рыбку благодарил, тесно обходя вокруг вымазанного в болотной тине сапога.
После рыбалки хозяин и кот возвращались похожим порядком, с тою только разницей, что правую руку мужчины оттягивало полное ведро рыбы, а пижама кота трещала по швам, выдавая его чрезмерно округлившиеся от сытости живот и бока.
Вечерами хозяин выходил посидеть на крыльцо, а кот, оставив на время уют подоконника, разваливался у него под боком.
Вот такая вот крепкая мужская дружба. Скупая на слова и щедрая на поступки.
А началась-то она, как обычно, с такого пустяка…
Настоящее
Часто бывает, что телега жизни катится с горы, скрипя шаткими колёсами, и ты сидишь, ухватившись за её край так цепко, как можешь, опасаясь того, что развалится всё в один момент на неком, незаметном ещё ухабе. Не глядя по сторонам, до красных глаз всматриваешься в призрачное будущее, мусолишь набившее оскомину прошлое, и пренебрегаешь тем, что теперь. Оно заглядывает тебе в глаза по-собачьи, просится в сердце, виляет хвостом… А ты? Позволяешь ему быть где-то неподалёку, и всё.
За что мы так с настоящим? Неужто оно так худо, что годно лишь для того, чтобы, помявшись в растерянности подле, как можно скорее сделаться заурядным минувшим? Прощая себе великие грехи, ему мы не извиняем самых малых огрехов. А после, лишённое шероховатостей, как обаяния своеобразия, неужто оно покажется нам безукорным39? Или мы снизойдём к нему за то, что его уж боле нет?!
Отчего утерян нами тот вкус к жизни, с которым дети радуются каждому часу любого дня? Они просыпаются с улыбкой, и не хотят уходить спать не от того, что капризны, но ибо так непросто перестать тешиться всем, что округ.
Не тормози свою телегу, коли уж никак не можешь сделать это, но осмотрись, по-крайней мере, по сторонам.
Поверни голову, – заметил? – там сосны в соболях хмеля, теперь ты знаешь, что за странная ёлочная игрушка хранилась в бабушкином сундуке. Маленьким ты не мог понять, зачем она нужна, и казалась тебе лишней, а бабушка вешала её повыше и говорила, что именно в ней заключена сущность добра40. И вот теперь, ты познал её прелесть сам. Согласись, соцветия шишек хмеля невероятно красивы!
А если ты опустишь голову, совсем немного, дабы только разглядеть саму дорогу, то заметишь там, на песке, разбросанные угольники заячьих следов. Невдалеке, с пригорка, примятого плоской грудью усталой черепахи, глядит вослед она сама. Видно тебе хотя бы её? Она слишком рассудительна, чтобы суетиться, и не сойдёт с места, пока не поймёт, что замечена…
– Эй! Почему ты сбавляешь ход? Что-то случилось?
– Нет. Жизни не случится, если я не остановлюсь, в конце концов.
Приметы времени
Приметы времени, они у каждого свои.
Кто-то улыбается мечтательно, вспоминая пышный сугроб ваты с колотыми ёлочными игрушками между рам. В мороз было весело и даже немножко щекотно разглядывать его, а летом, при виде его же, осевшего, прибитого пыльным сквозняком, делалось не по себе. Хотелось избавиться от неряшливых клочьев и вымыть окошко с хозяйственным мылом, как следует. Так, чтобы даже между морщинок краски на его лбу не осталось ни соринки.
Иной видит себя сидящим на песчаном берегу то ли речки, то ли морском, где часами пытался докопаться до истины маленьким ловким совочком. На смену сухому, одуванчиковому41 слою песка, проступал другой, – тёмный, влажный, приятный наощупь, особливо в жаркий день. Пропуская через себя волны, что скоро плавили края выкопанной ямки, он слишком споро наполнялся ими, и нужно было оказаться куда как более проворнее воды, вычерпав её, дабы добраться до чёрной прожилки земли, которую требовалось непременно попробовать на язык. Ведь невозможно оставить так, на веру, про услышанную где-то соль земли.
Детство щедро раздаривает время на пустяки, как считают взрослые. Зачем, к примеру, вырезывать из бумаги снежинки, если за окном их считать не пересчитать, зимней-то порой?
– Ну, ведь тают они в тепле-то, от того и нужны.