
Полная версия:
По воле ветра
Вырванный с корнем, росток лимона скоро вял на подоконнике. Засыпая, он заметил, как неровными пятнами, в тон не появившимся на свет плодам, желтеют листочки. Корень, обёрнутый пелёнкой гриба28 продержался немногим дольше, и тоже вскоре засох, но этого лимончик видеть уже не мог.
Быть может, ничего подобного и не произошло бы, не рассчитывай лимонное семечко на то, в чём было так уверено, – на одного лишь себя. Или, если бы его росток истратил хотя часть своего пыла для того, чтобы осмотреться, попытаться отыскать опору вовне. Излишняя, непривычная и не к месту, поспешность также могла сыграть с ним злую шутку. Кто знает, в чём истинная его вина.
Жизнь забавляется нами, как пожелает, а мы – ровно так, как это дозволено ею, и намного меньше, чем сами того хотим.
Зачем они с нами… так?
Шмели сыпались и сыпались с неба, будто дети мохнатого цветка, что растёт где-то там, на облаке. Лёгкие, сухие… некоторые оставались ещё живыми недолго, но большая часть уже нет. Многие пытались растормошить шмелей, но было очевидно, что единственным способом вернуть их к жизни – поворотить ворот времени вспять, но как это сделать, никто не знал.
Обронённые в воду, шмели не тонули, но красиво ходили по воде под руку с ветром. Да только когда ему сделалось скучно, сразу стало грустно и ясно, что к чему.
Стройный, цвета раннего салата кузнечик, не выдержал долго и без раздумий бросился в воду, спасать шмелей. А, когда понял, что помощь опоздала давно, едва не утоп сам. Высоко подняв голову, он храбро отталкивался от воды, но то ли отчаяние было слишком сильно, то ли ноги чересчур стройны. На подмогу ему отправился бронзовик, но также – не рассчитав сил, почти сразу стал тонуть. Единственное, к чему он смог прибиться, – к холодному боку лягушки, которая терпеливо ждала, пока и кузнечик, и жук взберутся ей на спину, чтобы, хотя оттуда, первый смог перепрыгнуть на берег, а второй взлететь.
Казалось, лягушка равнодушна, наблюдая за сторонними стараниями, но мало кто знал, как она горюет. Шмели не были посторонними для неё. Сколь раз отвлекали они внимание ужей на себя, пока она пробиралась к воде. Да и, – не забываются так просто радости общих рассветов, добрые утра и тёплые дни, прожитые бок о бок…
Подзабытое давно шуршание мышей нарушило скорбные раздумья. Подбирая павших, они заносили их в гущу листвы, где, пробегая по просторным ступеням ветвей, складывали съёжившиеся комочки в сплетённую зябликами корзинку для птенцов. Мыши давно присмотрели гнездо. Ещё весной. Но терпеливо ждали, пока оно опустеет.
Шмели сыпались и сыпались с неба, словно лепестки.
Зачем они с нами… так?
Не умеем…
Всё небо, с ног до головы заляпано пятнами морской пены. Серые, в мурашках, щёки бутонов чертополоха мёрзнут, ёжатся морскими ежами. Плавниками скорпены29, у которой, как водится, каждый третий шип ядовит, топорщатся сосны. Словно мыльные пузырьки фукуса30, тают на солнце незрелые вишни. Спелые одуванчики сеют россыпь медуз, – откровенных, прозрачных, у которых всё по-честному, начистоту, на виду.
Мелкие шишки туй, копии морских желудей – не подделка, а старание изобразить похожее. Не из лести вовсе или корысти, но, чтобы найти общий язык, жест понятный, знакомый с колыбели вкусный аромат соли, горчицы, душистого перца, истёртой шагами полыни, что горюет и пылиться у дорог.
Кузнечик, на манер морских коньков, тянет подбородок книзу, и, расслабив корсет, даёт себе глубоко вздохнуть. Разноцветные жуки, божьи коровки и бронзовки, разрисованными крабами копошатся по насыпи железных дорог, как на отмели, в отлив.
Пауки по-осьминожьи тянут затёкшие бесконечные ноги. Недосчитываясь пары, стесняются и прячутся под марлю паутины. Стращают кого-то, жонглируя точками зрения, как мнением, да пугаются собственной смелости и замирают на месте, будто офиуры31 у дна.
В пруду пучит очи карасей от изумления да схожести с бегущими32 пресной воды собратьями. А притаившаяся лягушка хватает вдруг из-под воды осу, взметнувшись по пояс каланом, что черпает пересоленный бульон прибоя, вместе с лапшой тонких серебряных нитей мелкой рыбёшки.
С позднего вечера, на заскорузлом от проступившей соли подоле лета, украшенном стеклярусом планктона, отражением волны света уже холодных звёзд, мерцают светляки. То ли дразнят, то ли им в ответ.
Слезливый бриз ночи обдувает переболевший оспой голыш луны. И только так, на него глядя, становится ясно, – все мы на одном берегу, но, роняя в воду камни, слёзы, взгляды, не скорбим об этой потере. Ибо не умеем по-настоящему ничего – не любить, ни жалеть.
Этого не знает никто
На вид он был скромен и до чрезвычайности мил. И, хотя не было в том нужды, посторонился, освобождая место подле себя, едва я ступил на початок тропинки, усеянный, словно зёрнами кукурузы, немного стёртыми, но крепкими ещё зубами камней.
Кивнув друг другу, мы принялись наблюдать за тем, как вечер, собираясь уходить, закатал повыше рукава несвежей сорочки с расползающимися рюшами мелких туч, и подбирает разбросанные днём краски, сматывает тени в моток, скручивает тканые дорожки тропинок, да набивные ковры дорог. Рассовывая по лабазам ягоды, чтобы не пропали от росы, грибы трогать не стал, лишь прикрыл их новой чистой тряпицей жухлой листвы.
Вкручивая лампочки в фонарные столбы, задувал одну за другой гнилушки пней по берегам прудов и рек, а протирая слабые светильники звёзд, – лишняя, в общем, работа, – делал это только лишь по привычке или для красоты. Какой от них свет? Так только, блеск один.
Отерев чистым полотенцем облака лицо луны, тут же, походя постучал по стволам деревьев, турнув из дупел сов, пошуршал по чердакам, и, взболтав чашу неба, согнал оттуда чаинки летучих мышей покучнее.
Последними, вручив лопаты, он расшевелил кабанов, те который уж день обещали перекопать поляну под огород к рассвету.
Вечер так торопился, что на его щеках проступил тот неяркий горячечный свет, который выдаёт волнение заботы обо всех. Под конец, уронив на бок бочонок дубового пня, он присел на него перед дорожкой, и… Как он вышел, не заметил никто.
Лес, что тоже присматривал за вечером, выглядывая из-за наших спин, выдохнул тихонько:
– И так каждый раз. Когда он уходит? Не могу разглядеть, хоть как!.. – Лес ещё раз вздохнул, и мы расслышали слабый запах корицы, который обыкновенно приносит с собою сентябрь.
Я вдруг понял, что озяб и, приподняв шляпу, попрощался:
– Пойду, пожалуй, пора…
Жук-оленёк привстал вежливо, как перед старшим, и отерев усы, поклонился в ответ.
Лысеющий одуванчик, что стоял неподалёку, скривился:
– Ох уж эти мне… учтивцы… – Но процедил-таки сквозь зубы, – не кашляй, бывай.
Приподняв шляпу и в его сторону, я направился к дому.
Идти было приятно, чувствовалось, что те, которые с улыбкой смотрят вослед, не сразу займутся своими делами, но обождут, пока за мною закроется дверь. Кстати, вечер тоже не оставил меня без заботы. Светлячки, которых он расставил вдоль тропинки, не давали сбиться с пути.
Вечер… Откуда он приходит и уходит куда? Этого не знает никто.
Это ли не вопрос…
Поплевав на ладони, он пригладил голову от того места, где у других обычно располагается пробор до висков и, пригнув голову, сделал выпад.
Вообще-то говоря, драться он не любил, но заметное отсутствие колебаний при выборе между бесчестьем и дуэлью – признак порядочности, а уж в чём-чём, обвинить его в недостатке данного качества было совершенно невозможно.
Всё началось пару месяцев назад, когда ужи повадились греть свои тонкие высокие талии на берегу пруда. Сперва они были более, чем скромны. Проявляясь с первыми тенями веток вишни промеж камней, в точности повторяли их изгибы и очертания. Но постепенно, смелея и сметая преграды чужих границ, ужи обживались. То, якобы ненамеренно, выставляли хвост либо упитанный бок, или даже, разглядывая нечто невидимое вдалеке, тянули шеи вверх, похваляясь янтарным ожерельем, фамильной драгоценностью, что переходит у них из поколения в поколение. Дальше-больше, и уже спустя неделю, под присмотром взрослых, в воде барахтались ужиные дети в оранжевых спасательных воротниках. И, ладно бы так, – место, пусть некупленное, а родное, да уж, солидный вроде на вид, недвусмысленно стал поглядывать на супругу старожила, лягушку. Дама была хотя и молода, но нелегкомысленна, что давало повод рассуждать об её добродетелях, ибо оснований сплетничать о другом не находилось. Она держалась более, чем скромно, подчас даже ущемляя себя в угоду окружающим.
Посему, когда было замечено неблаговидное поведение ужа, в обществе начали поговаривать о дуэли, которой не избежать. И вскоре, невзирая на уговоры и слёзы супруги, лягушонок счёл необходимым поставить соперника на достойное его пониманию место, если уж иные способы и собственный пример доброго соседства оказался вольно или невольно непонятым им.
Итак, поплевав на ладони, лягушонок пригладил голову от того места, где у других пробор до висков и, пригнув голову, сделал выпад. Уж не ожидал нападения, так как не мог воспринимать лягушек иначе, как годный в пищу объект, который, исключительно по случайности, недоразумению или от чрезмерной сытости, не может быть съеден до поры. Но теперь же… Что же такое эта обида? Дуэль?! С чего бы? И из-за кого?! «Из-за светло-зелёной особы, с нездоровой glandula thyreoidea33, размером в половину кофейной чашки, не больше. Да неженки, к тому же, – чуть комар, так трепещет, гонит от себя, отмахивается двумя руками. Из-за чего, вообще, спор?!» – промелькнуло в голове ужа, но, глянув не поверх лягушонка, как обыкновенно, но прямо в его глаза, где увидел своё высокомерие, отражённое в их решимости, и сник, засомневался, – лягушонок был серьёзен. Повторив выпад, он отвесил ужу пощёчину, после чего изъявил готовность погибнуть, так как перевес сил был явно не на его стороне. Справный, весьма упитанный, не менее маховой сажени34 росту уж осознал, что не прав, отвечать не смел, не счёл возможным, и отступил.
Лягушонок обмяк, ибо был храбр, но вовсе не безумен. Его милая, совершенно зелёная супруга, которую доселе удерживали от того, чтобы дать вмешаться, пустили к нему, и… Нам ли дело до тайн их жизни, неужто мало своих?
А, всего неделю спустя, лягушонок учил мелкого, ужонка, охоте на шершня. Жестами показывал, что следует не шевелиться, даже дышать через раз, дабы не спугнуть добычу. Та как раз прилетала к пруду, и, одёрнув застиранную до желтизны тельняшку, державшую сытое пузо, установилась одной ногой на берег, а другой на лист кувшинки. Было потешно наблюдать за тем, как, шершень, отогнав невидимые соринки, словно бы он рысь, взбивает лапой до пены воду, и принимается лакать, вздрагивая головой по-собачьи.
Холодный камень, и тот туманится от выдоха. А вдохновлённое любовью живое, не делается ли оно ещё более живым?
– Это ли не вопрос…
– Так это и не он.
Propinquus
35
– Ух ты… какой! – восхитился было я, и тут же шершень бросился наперерез, так больно задев по плечу, что меня даже развернуло слегка, словно флюгер от нечаянного порыва ветра. А я всего-то и хотел, что посмотреть на новорождённого ужа, который только-только вылупился из яйца, но уже ловко дразнился языком, гадая, чем пахнет жизнь, мелко грёб на глубоком месте, подражая ряби на воде и прятался, зарываясь в прибрежный песок, оставив на виду один лишь завиток хвоста.
В этом был весь он: спелое надтреснутое беззубой улыбкой семечко головы с оранжевым ободком вершило тело в виде хвоста. Впрочем, вполне вероятно, что главным был хвост, пока было не разобрать, но умениям этого малыша стало можно завидовать уже теперь.
Только вот шершню… ему-то что за дело, чем я занят. На натянутой верёвке наших взаимоотношений можно было развешивать простыни. И в тех случаях, когда, в силу обстоятельств, мы сближались, то метались оба. Говорят, что особенно трудно уживаются схожие натуры. Неужто и вправду мы чем-то похожи, но в чём именно?
Покосившись на примостившегося у воды визави, я принялся сравнивать.
Ходили слухи, что шершень кровожаден, но, если по чести, то он такой же сластёна, как и я, а вот кто совершенно не в состоянии обойтись без жаркого, так это его детишки. А какой ребёнок не любит ухватить котлетку со сковороды? Так что тут, как бы ничья.
Агрессивен, говорите? Да нет, скорее шумноват. Как и я, любит явиться потеатральнее, да пройтись эдак, с коленцем, чтобы всё внимание на него и: «Бу-бу-бу!» Ну, так, чем я лучше? Сам такой, – и про внимание, и про «Бу-бу-бу»…
Что до сладкого, – шершень не так жеманится, как спешит, оглядывается по сторонам, стесняется, что он, в такой-то корпуленции36 и усы измазаны печёным на солнце яблочным вареньем… срамота, ей-Богу.
Опять же – и одеваемся мы оба кое-как, и добряки, каких поискать …а что в гости никого не зовём, так это ж, характер у нас с шершнем такой.
Сощурившись, я разглядел, как, подманив ужонка, шершень гладит его по голове. Заметив, что разоблачён, он полетел прямо на меня, гневно шевеля бровями, но, совершив вираж у самого уха, тихо шепнул: «Прости, я не хотел…» и улетел пить кленовый сироп из бутыли, что ветер откупорил накануне, обломив ветку .
…Мы страшимся нарочито грозного вида лишённых лукавства и бредём покорно в сети велеречивых сладкоголосых лжецов. Отчего мы так легковерны и не умеем отличить добро ото зла? Узнавая подобных себе, сторонимся их, бежим, дабы не распознали в нас тех, которых обидеть куда как легче, чем защитить.
Отчий тон
Мутнеет калька воды, исколотая отражением звёзд. Уж, притворяясь жухлым, сменившим облик, вишнёвым листом, парит у камня, заворожённый отблеском тлеющего фитиля Венеры. Лягушки благоразумно переходят на другое место, подальше от него, – мало ли, что взбредёт в голову соседа. Судя по смурному сумеречному виду, нынче он не в духе.
У рыб, у тех всё иначе, – уже румяные со всех сторон, и даже чуть подгорелые со спины, они нежатся, вкусно брызжутся соком, шкворчат, шевеля луковицами лилий на сковороде лета. Ловят перчинки мошек и солёные кристаллы мелких бабочек, что просыпаются из прорех кармана предрассветного сквозняка.
Зримый топот и шуршание друг об друга стеблей крапивы обнаруживает присутствие ежонка. Застигнутый врасплох, он дрожит и, не сходя с места, принимается бежать, моргая семафором глаз, пышет паром из предосторожности, и чудится даже, что тронется вот-вот, как паровоз по отполированным росой рельсам тропинки. Чуть погодя, серая тень скользнула сквозь кусты малины, и кряхтя в такт шагам, стала забираться вверх по склону. То – мама, на выручку. Ей, грузной, нелегко, ибо – одышка и годы уж не те, но другого пути просто нет. Как бросить ребёнка?!
Ближе полудню – куда ни глянь, каждый муравейник в округе выкипает и пенится, и кажется со стороны, что все разом сговорились печь пироги, а так, провариваясь в тягучем сахарном сиропе, готовится маковая начинка. Наблюдая за этим, мечтается о коричневой холостой заварке в едва ли не прозрачной, тонкой чашке костяного фарфора, с парой кусков тающего на дне рафинада, чьё сладкое марево вьётся к небу горячим терпким духом. И, мнится само собой, как под вечно недовольный тон матери из широко надкушенной сдобы, высыпается сладкое сочиво на вовремя подставленное блюдце.
Но… закат уж прикрутил фитиль горелок под разрисованными сажей котелками, и наваждение, стёртое сумерками, рассеивается без следа. Ни мака, ни пирогов. Лишь, перекликаясь со вздохами совы, слышны интонации отчей речи, которые не теряют оттенков. Но …даже усвоенный с годами их смысл не важен уже. Важно слышать этот натруженный любовью тон, не разбирая значения. Просто так, ни о чём.
Заслужить прощение
Было уже темно. Он шёл, привычно ступая по знакомой дорожке к лесу, как я заметил его и, пугая косуль обращённым не к ним криком, принялся умолять:
– Подождите! Подождите, пожалуйста! Не так быстро, позвольте мне извиниться!
Тревожа эмпатию37 ночных бабочек, которые тут же принялись будить мой рассудок, похлопывая по щекам, я не успокоился, пока, расслышав мой голос, он-таки не остановился. Свет фонаря оказался намного проворнее меня, и неизбежно слепил глаза, чем усугублял нелестное обо мне мнение, и от того-то я ещё более заторопился, если не заслужить, то хотя бы донести до его слуха глубину моего раскаяния:
– Простите! Простите… – кричал я, сетуя на собственную неловкость и задыхаясь на бегу.
Когда я приблизился, он не обернулся на мой зов, но и не отвернулся, просто оставался неподвижен. Покуда я усмирял воспламенившееся на скором ходу дыхание, он рассматривал какую-то травинку у себя под ногами. Из недовольства, или из нежелания выказать, что поддался на мои уговоры обождать, было не понять, но, как бы там ни было, мы стояли рядом. Помолчав менее, чем это было необходимо, я заговорил:
– Спасибо большое! Простите меня за вчерашнее, я был невежлив, навязчив очень. Простите, прошу вас! Пожалуйста! – зачастил я, угадав в нём, невыказанное, впрочем, ничем намерение уйти.
Однако извинения явно растрогали его. Окинув меня беглым снизу вверх взглядом, он улыбнулся, но, вероятно, ожидая от меня чего-то ещё, промолчал.
– Вы… вы не рассердитесь? Позвольте сфотографироваться с вами? Можно?! – С жаром прочувствованной надежды воскликнул я, сам не понимая, как решился выговорить эту, едва не рассорившую нас в конец, вчерашнюю просьбу.
Он глянул сочувственно, и распознав вдруг обрушившееся на меня смятение, широко улыбнулся. Затем, сдерживая ноздрями смех, но по-прежнему не вымолвив ни единого слова, он чуть склонил голову, соглашаясь на предложение и замер в ожидании съёмки.
Я засуетился, захлопотал и лицом, и телом, принялся говорить нечто несуразное, но в крайней степени доброжелательное… А он стоял, стоял и едва не хохотал, – и над вчерашним своим испугом, и надо мной, нынешним, безвольным от его снисхождения.
– Ну, и кто это был?
– Ёж…
Водевиль
38
Было ощущение, что природа приглядывает за нами, и, отыскивая какой-то непорядок, включает воду с требованием немедленно и со всевозможным тщанием отмыться. А, спустя немного времени, убедившись в нашей к тому неспособности, принимается тереть спины мочалом веток, от чего вокруг всё делается краснО39 и ярко так, что даже хочется петь. Но увы, не поёшь, а так только, приплясываешь тихонько, чтобы не попасться никому на глаза, кроме как … А, – да всё равно! Пусть смотрят!
И вот, именно в такой же беспокойный банный день, примеривая на себя роль стебля, уж устроился между пухлых лоснящихся щёк листа кувшинки. Пока солнце небыстро проводило по его телу тёплой рукой, змей разнежился и задремал. Что ему снилось, да и вообще – умеют ли ужи видеть сны, нам неведомо, но по всё время отдыха он был безмятежен, мил и тих. Ни от кого не бегал, не гнался ни за кем, и вообще, по всему видать, спал глубоко, ибо игрек40 его языка, пользуясь случаем побыть с собой наедине, сумел пробраться между губ и прилёг рядом.
Собственно говоря, он впервые оказался один. Нет, ну ясное дело, что не совсем, так как у него на хвосте спал уж, но, – как бы, почти. Язык осторожно, чтобы не разбудить змея, подобрался к отполированной поверхностным натяжением капле дождя, и, дивясь столь очевидному доказательству пользы сего равновесного между собой состояния двух сфер, окунулся в воду, но… не ощутил ровным счётом ничего. Язык заволновался и, перебравшись к краю листа, благо он был совсем рядом, свесил одну ножку, а, поболтав ею в воде, ничего не разобрал, переменил её на другую, и опять не ощутил никакой разницы.
Как не прискорбно было осознавать, язык оказался не в состоянии понять вкуса, либо запаха.
Из осторожности, на всякий случай, или же, если нечто попадало в поле зрения ужа, змей первым на разведку выпускал именно его! Но если теперь окажется, что он и вправду лишён чувства… что будет с ним, с ними?! Он не сможет распознать ни друга, не врага…
Язык был раздавлен ощущением собственного ничтожества. Но тут, как и полагается в приличном водевиле, разумеется вовремя, уж пробудился, и неприлично широко зевнув, втянул язык на полагающееся ему место. В тот же миг его окатило волной ароматов и воспоминаний, которую привнесли от себя вода с небес и та, что питала реку родника.
– Бр-р! – Встряхнул головой уж, дабы прийти в себя от обилия чувств-с. – Хорошо ж я выспался. Жизнь заиграла так искусно! Палитра ощущений такова, что мне по силам рисовать, не меньше…
…А вскоре, уж полз по листьям к берегу, вооружившись переменной41, привычной меркой мерил всё, а рыбы ото дна его дразнили. Язык, признаться, недоумевал, но счёл за лучшее помалкивать поболе, хотя сомнение закралось в том, что он лишь инструмент. Вот, доля…
Предтеча любви
Вишни, виноград, яблоки, калина, арбузы, – все с косточками, со смыслом, заключённым в их сердцевине. С надеждами на новую жизнь, на счастье, которое будет не только в них самих, в невиданном продолжении, но и вблизи, под сенью, в тени, подле. И хотя тоже бывает, что не уживаются вместе, но как-то пробуют, стараются. Кто-то пускает корни глубже, кто-то дальше, иной держится повыше, но не от поверхностного отношения к судьбе. Слабее он? Уступчивее, уязвимее, понятнее от того.
А с видимой всем частью – всё так же. Отнимая кроной от неба, сколь удаётся, загораживают его собой, теснят других. Дорвавшись, глядят недолго свысока, а после грустят в одиночестве, худеют, сохнут. Но, не в силах выносить сего дольше, теряют силы, роняют себя к ногам тех, в ком доселе видели лишь менее удачливых, противных ему. И, выпуская от корней новые ростки, радуются тому, что сдюжили, пережили, переосмыслили… так вовремя!
Также, как доверие – предтеча любви, так и наше сокровенное – предвестник великих свершений, но каких – не узнать, пока не испробуешь многое по чуть-чуть.
Так где она, наша косточка, в которой зерно правды и жизни соль? Или мы только и умеем, что на чужих костях?
Маленькое происшествие
Он явно думал, что уже всё, спасения нет, коли не помогли ни отчаянное, на публику, ни барахтанье, не басом свист, не крики, ни даже воздушные шарики в карманах жилета. Одежда намокла и не давала двигаться. Некстати здорово отстирался жёлтый воротник, на нём не осталось ни единого пятнышка.
Я случайно заметил его, безвольно кружащимся на воде. Ветер куражился, гоняя остывшее тело в разные стороны, как лодку без паруса и вёсел. Нашёл игрушку…
Выудив шмеля, я и сам сперва подумал, что он не жилец, но, движимый сочувствием и любовью ко всему, что появилось однажды на свет, загородил его от ветреного повесы ладонями, и стал согревать, выдыхая так часто, как сумел.
У меня уже кружилась голова и стало казаться, что всё это не имеет смысла, до такой степени он был неживым на вид, но понадобилось меньше пяти минут, чтобы шмель пришёл в себя. Я думал, мне почудилось, когда его окоченевшая, похожая на куриную левая лапка стала розоветь и принялась вздрагивать в такт сердцу, отыскавшему, наконец, причину биться. Вторая последовала примеру чуть позже, но ей было заметно тяжелее, ибо судорога, что изуродовала напоследок фигуру, не давала току крови ходу.
– Маленький, ну, давай, дыши! – попросил я жарко, и шмель, с заметным усилием избавившись от корчи42, старательно задышал.
Я хотел было оставить его одного, чтобы солнце завершило начатое мной, но к шмелю потянулись с поздравлениями родные и друзья, а после, почуяв лёгкую наживу, и враги. Посему, пришлось задержаться у постели выздоравливающего и, отмахиваясь от визитёров ненужной дереву веткой, просить их прийти на следующий день.
Маленькое происшествие, случай, который нельзя носить, как орден, на груди, но не сделай того, что мог, станешь пенять себе по всю оставшуюся жизнь.
Коробочка
…такое чувство, что мы живем
в коробочке с закрытой крышкой,
которая протекает…
И. Шаталова, микробиолог
Воронеж-Нефтекамск
За окном дождь, и стёкла сделались так чисты, что кажется, протяни руку – дотронешься до мокрого листа тополя, что давно перерос крышу школы.
– Думай… думай! Ты когда-нибудь будешь думать своей коГобочкой?!– учитель кричит, картавя беззастенчиво и раскатисто. Вбивая ученику эту мысль, она больно долбит указательным пальцем по его непричёсанной голове, словно дятел, и неприятно смеётся при этом.
Можно ли через силу научить чему-то? Вряд ли. Умения подразумевают ту самую пресловутую любовь к делу, которой не заслужить одним лишь подражанием.
Когда я вижу человека, про которого говорят, что у него золотые руки, я понимаю, что он не просто ловко держит молоток в руках, но умеет любить.