Читать книгу Ни о чём… (Иоланта Ариковна Сержантова) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Ни о чём…
Ни о чём…Полная версия
Оценить:
Ни о чём…

5

Полная версия:

Ни о чём…


Были б у зимы руки посвободнее, махнула бы ими с досады. Жаль трудов своих, всё гонят её куда, торопят. Прочих просят годить, угождают по-всякому, хватают за что придётся: которого за подол, иного за рукав. Вон, перламутровая пуговица луны,– надысь крепко, по-солдатски была притянута к обшлагу неба, но болтается теперь на одной нитке… А кому зашивать, спрашивается?! Опять ей, зиме! Больше некому!


Торопилась некогда осень вслед за летом, всё ей было некогда, а зима, – как есть седа, каждому дню рада, бережёт, по крошкам снежным сбирает в лукошко овражка, не торопит весну. Пусть поспит подольше девушка, наберётся сил, а там уж – как Бог даст. Всякому – своё: этому время10, а не этому безвременье11.

Мама

Мама пришла от врача и позвонила мне. Мы не ругались по обыкновению, её голос был спокоен и даже миролюбив. Это было странно, это было как-то непривычно и неправильно от того. Мама пересказывала мне, что делала или намерена сделать, кому звонила, кому ещё нет.


Я слушал, почти не понимая смысла слов, и всё ожидал подвоха, издёвки, сарказма, порицания, насмешки… А их всё не было, отчего мне делалось всё более и более не по себе.


– Ох, что-то я сегодня разговорилась… – Вздохнула мама и наскоро попрощалась, оставив меня если не в состоянии крайнего ужаса, то в полной растерянности.


Все в доме уже спали давно, а я лежал, не чувствуя тела, и рассматривал лепнину на потолке. Вот глядит она свысока равнодушно, и не касается её ничего: ни горе, ни радость. И опасаться ей нечего до той неминучей поры, покуда не отыщется некто, который порешит, что слишком невысок и стар этот дом. А то, что крепок, так то его беда, а не доблесть. Тем труднее будет ему расставаться с жизнью.


Наверное, что-то из маминых слов дошло до моего сознания, наконец, и страх, проторив себе дорогу, пролился нечаянными слезами, заполнив уши горькой, солёной водой. Надо же, мне всегда казалось, что у меня довольно-таки небольшие уши и приделаны не наспех, не абы как. Может, щеки стали немного меньше и в этом всё дело?


И я припомнил, как детстве точно также плакал, представляя, что не стало вдруг матери. И, сколько бы я не проделывал это, всякий раз был безутешен, хотя слышал через стену её голос, и понимал, что этого не может произойти. Никогда. Дети вообще-то знают про такое совершенно точно.


Я вырос, и теперешние текущие слёзы были всё по тому же поводу, но лишённые наивной детской сладости от уверенности, что всё наладится, и останется как прежде, горчили иначе, а стекая, разъедали сердце до самой души.


Мама пришла от врача…

Драгоценные минуты жизни…

На самом донышке горизонта плескалось озеро луны. Налитая его мера была во всякий день своя, а случалось так, что приходилось обходиться вовсе без неё. Без привычного глотка луны, как без подслащённой мёдом порции горячего молока на ночь, спалось прямо скажем – неважно.


Порешив, что лежать просто так, без сна, всё равно, что терять даром драгоценные минуты жизни, я оделся потеплее и вышел во двор. Лишённый какого-либо мало-мальски заметного штакетника или даже осиновых кольев, вбитых в неповинную грудь земли, двор сливался с луговиной.

На поляне, прикрытой для сохранности грубой тканью наста, промеж пней и поваленных деревьев, прижимающих снежный покров, дабы не трогался с места до весны, неторопливо прохаживался олень. Временами он останавливался, нежно щурился на мелкий снег, коим небо обильно солило землю. Казалось, он не замечает меня, но это было не так.

– Хорошо… – Вздохнул он. – Правда?

– Ой! А я опасался шуметь, не хотелось мешать тебе, думал, ты не знаешь, что я здесь!

– Да, как же! – Хохотнул олень. – Твои, подбитые кожей валенки, так неприятно скрипят по галошам, когда ты надеваешь их, что у всех обитателей леса, отсюда до самой речки, начинают ныть зубы, я полагаю.


– Скажешь тоже… – Я покраснел от смущения. – То для сохранности.

– Для этого лучше сидеть дома, и никуда не ходить! – Парировал олень.

– Вижу, я не вовремя. – В сердцах бросил я, и собрался было вернуться в дом, но олень остановил меня:

– Не сердись, это я так, не со зла. Грустно мне что-то.

– А с чего? Ночь и взаправду невероятно хороша, хотя бы даже и без полной луны.

– Ночь – то да. Просто бабушку свою вспомнил. Примерно в такую же пору она шептала мне на ухо про то, каков мир вокруг, как прекрасен он, и добавляла: «Даже помирать неохота…», после чего отворачивалась почесать заднюю ногу. Она делала это слишком часто, что показалось мне немного странным. Но теперь-то, когда мне столько же, сколько бабушке было тогда, я знаю, что так она скрывала от меня слёзы, не хотела пугать.

– Да… Бабушки, они такие. Стараются не портить жизнь внукам видом своего угасания… – Согласился я, и вдруг меня осенило:

– А где твои-то все? Отчего ты один?

Олень усмехнулся и глянул на меня сочувственно:

– Так… Никого не хочу пугать, знаешь ли… не ходи за мной и ты…


На самом донышке горизонта мелко дрожало жемчужными водами мелкое озеро луны. Издали было видно, как олень медленно, с достоинством шагает на глубину, а его рога скрещиваются с ветвями дуба, как шпаги, в последней битве за свет.

Мы будем грустить по ним вечно

Мы будем грустить по ним вечно…


Новый 1979-й год мы встречали, как обычно, у тёти. Она приезжала из ГДР на зимние каникулы каждый год, приехала и в этот раз. Тётя украсила шоколадными игрушками ёлку, наполнила хрустальные вазочки салатами, открыла банку редких в ту пору консервированных ананасов, тонко нарезала сервелат и с хитрой улыбкой кивнула в сторону крышки старинного немецкого пианино, где рядом с наивкуснейшим «Наполеоном» лежал небольшой волосатый мяч:

– А там кокос, племянники в прошлый раз просили… – Подмигнула мне тётя левым глазом, отчего я порозовел от довольства и смущения.

– Как тебе не совестно! – Разгневалась мать, но отец, втянув носом аромат деликатесов, предостерегающе сжал её локоть:

– Оставь. Не теперь.

– Хорошо. Отложим выяснение до дома. – Согласилась мать, отсрочив, таким образом, очередную выволочку аж до будущего года, так как тётя оставляла нас ночевать.


Устроившись ближе к салатнице, не обращая внимания на предостерегающие гримасы матери, я накладывал себе уже третью тарелку, а в промежутках смаковал привезённым из Германии, но сделанным в СССР сервелатом. Он был нежно-розовый, со снежными комочками жира и таял на языке, не оставляя после себя ничего, кроме желания взять ещё кусочек, а потом ещё один.


Старинные колокола Кремлёвских Курантов ещё раскачались от сквозняка, просочившегося из-под двери начала новолетья, когда мы принялись прикидывать – как вскрыть кокос.

Мы передавали его из рук в руки, трясли, с блаженной улыбкой прислушиваясь к заветному бульканью, безуспешно царапали консервным ножом, и добивались взаимности при помощи молоточка для отбивания мяса, пока кто-то не догадался принести из кладовки топорик. Впрочем, даже с его помощью кокос поддался весьма неохотно.

Я помню смак того первого кокоса по сей день. Жёсткая мякоть и белесая водичка с запахом лесного ореха. Мне думается, таково же бывает на вкус разочарование. И именно потому не стоит ждать начала новой недели или года, чтобы приступить к чему-либо.


Квартира тёти теперь совершенно пуста. Несмотря на обилие в ней вещей, на покрытые пылью сувениры, посуду и перо совы, заправленное за шляпную ленту на стене.

Тётя дорожила людьми, а вещи… Это не по ним мы будем грустить вечно.

В то недавнее давнее время

Это было в то недавнее давнее время, когда субботнюю газету с телепрограммой охраняли от посягательств домашних хозяек, что норовили оторвать полосочку с края, дабы, обмакнув её во взбитое яичко, смазать пироги, перед тем, как задвинуть противень в печь. Эту самую газету складывали особым образом и следили за тем, чтобы она всю неделю лежала «на своём месте» подле телевизора.

М-да, тогда всё было не так, как нынче. Теперь-то телевизор сам себе на уме, и включится в нужный момент, и сделает вид, что спит, а раньше… Отпечатанную на последней странице газеты программу передач отмечали карандашом, выделяли фломастером, обводили цветной ручкой, чтобы в нужный час щёлкнуть переключатель на телеприёмнике.


Тем же недавним давним временем, в невод ГУМа рано или поздно попадались все: первоклашки и выпускники школ, брачующиеся и юбиляры, праздношатающиеся командировочные, озадаченные, как распорядиться свободным часом пенсионеры и иностранные туристы. В расширенные зрачки последних стекалось видение счастливой жизни в СССР, представлявшееся не иначе, как сном наяву, неправдой, разубедить в которой оказалось проще пареной репы.


Длинная очередь за жирным московским пломбиром таяла куда скорее, чем сам пломбир. Изумлённо разглядывая невиданное доселе кушанье, иноземцы становились в очередь за следующей порцией, не доев предыдущую. Ну, а как вы хотели! Это вам не итальянская невразумительная простывшая масса, оставляющая после себя одно лишь недоумение, и ничего больше.


В переплетения кованной авоськи, оставленной на крыше ГУМа, забиваются крошки метели, словно сладкая сливочная пенка в уголках губ…


И в тот же час, на окраине Москвы некий дальнобойщик подогревал топливный бак своего верного коня паяльной лампой, а его мелкий, но жутко дорогой охотничий пёс бегал подле кругами, справляя малую нужду перед дальней дорогой прямо на колёса. Хозяин с улыбкой присматривал за своим ушастым напарником и вспоминал маленький московский дворик, куда отец его закадычного друга Лёвки заезжал на МАЗе, разворачиваясь перед единственным подъездом двухэтажного дома с откинутым кузовом, и как мечтал он стать таким же лихим шофёром, познать ту самую лошадиную мощь. Но чтобы не на легковой машине, не «барина возить», а настоящим, грузы, и изъездить всю огромную страну вдоль и поперёк, из конца в конец.


– Дяденька, а вы не жалеете, что стали взрослым? – Вопрос соседского паренька, что крутился тут же, пытаясь приманить и погладить непоседливую собачонку, вывел шофёра из забытья.

– А ты думаешь, что я стал им, малец?!

– Да разве ж нет?…

– Эх… какие наши годы! Не дождётесь! – Сдерживая улыбкой нечаянные слёзы, ответил шофёр, и подхватил собаку на руки, почти запрыгнул в кабину. Он правда, сильно ушиб при этом ногу, но виду не подал, парнишке знать про то совершенно ни к чему.


– Это было в то недавнее давнее время?

– Достаточно того, что это просто – было…

Набросок

Метель ли, вьюга, всё одно – погода,

Хотя зовётся так нелепо – непогодой…


Метель пеленала округу в холодные простыни, как барыньку, лишившуюся разума от нечаянного горя. Округа металась из стороны в сторону, не помня себя. В горячке она то смеялась, то выла, то принималась петь невнятную, неслыханную ещё никем колыбельную песнь… Только вот кого, беспамятная, баюкала она?! Барынька была одинока и бездетна. Разве что случился в её жизни некий смертельный грех, о коем знала только она и немая с рождения повитуха, что принимала когда-то и её саму. И стонет округа от чувства вины и безысходности, страдает, не шутя.

Влажные седые букли, пристали ко лбу пригорка, свалялись ватой на его подветренной стороне, как на подушке. Под впалыми щеками оврага скрипят истёртые в муках безнадежности зубья.


Выкипает небо метелью, льётся через край горизонта… Доведённая до изнеможения, изнеженная прежде донельзя, изумляла округа стойкостью своей перед неведомым страданием, о котором могла знать одна она…


А наутро… Свежее сияние рассвета, нежный румянец чистых ланит, кружева облаков обнимая лилейную шейку, и смяться не смеют, парят, отстранясь.


Что же было намедни? Неужто притворство?! Но чтоб эдак страдать, убиваясь до края, а с зарёю, воскреснув из мук, как из пены морской, возродиться?! Иль взаправду безумною быть, либо той, за церковной оградой грядёт хорониться…

А нам всё мало…

Скрываясь под вуалью облаков, солнце прятало сонный свой лик, дожидаясь часу, когда уж можно будет, наконец, опять спать.

И куда торопится оно? Рассвет едва ли минул, как оно засобиралось под сень своей опочивальни.

Но как тот день бы начат! Сколь торжества и пряности, приятства!..


И полный им, столь горделивый лик,

взывал к себе, притягивая взоры.

Один лишь взгляд – смолкали разговоры,

и думалось о вечном.

Мы беспечны,

порою, часто, иногда!

В том признаваясь, – вот беда, -

мы повторяемся, однако.

Судьбы своей минуя знаки,

чужие замечаем проще.

Сердиться смеем, стонем, ропщем.

Себя прощаем же во всём,

и на виду толпы уснём,

не соблюдая очерёдность.

Совсем пришедшие в негодность,

годны, но есть ли в этом странность?

Души важнее неустанность

телесных наших слабых сил,

в виду курганов и могил…


Усыпанные синицами, как горчишным семенем, деревья просыпают время наземь снежным песком.

Обломанные ветром ветки глядятся из-под сугробов оленьими рогами. Шагни неловко и глубоко в сторону с тропинки, – так сторожкий февраль расправит тетиву, пустит озябшую, опушённую листами стрелу, едва не задев…

Тут же неподалёку – выглаженный, штопанный позёмкой овраг со ржавым отблеском рассвета на нём.


А нам всё мало, всего недостаёт…

Середина февраля

Февраль только-только застегнул свой сюртук на все пуговицы, дабы не застудиться, а вот уже пришло время избавляться понемногу от одежд. Солнце тянулось к нему своими прохладными загорелыми ладошками, щекоча, вынуждало переменить платье, на другое, полегче. Дёргало оно и за косицы сосулек, жарко дышало на крыши домов, так что сугробы съезжали с них, как с горок, но вот забраться на прежнее место у них уже ни за что не выходило.


Птицы неспешно подъедали завяленные морозом ягоды прямо так, вместе со снегом. Калину и виноград, рябину и боярышник, шиповник и… что там ещё можно отыскать в лесу и садах об эту пору?! Почти все ягоды казались одинаково безвкусными, и поэтому было совершенно неважно – подле каких коротать последние дни зимы. Есть что поклевать, да и ладно.


Зеркало льда на реке было ещё цело, без единой трещинки, но под налётом снега, как пыли на исцарапанном звериными тропами стекле, зримо ленилась жизнь.

Водоросли по-прежнему устремлялись вослед течению, словно торопились успеть запрыгнуть в последний вагон набирающего скорость поезда. Речные раки сучили во сне клешнями, развалясь в норах на мягкой перине ила, чей приторно-сладкий аромат приятен речным обитателям и не слишком нравится барышням.


Разбросанные по речному дну блюдца моллюсков, стремясь навести хотя какой-то порядок, разворачиваются противу течения, и переча ему, едва заметно хлопают в ладоши, чтобы согреться, принимаются вспоминать подзабытый за зиму урок правописания. Ракушки, высунув от усердия кончик мантии, как языка, чертят на чистом листе песчаного дна длинную ровную линию. Мудрость в том, чтобы провести её не отрываясь, за раз, но с первой попытки это выходит далеко не у всех.


Ещё неделя-другая, и с попутным пузырём воздуха в первой же прогалине одинокая, ранняя лягушка подставит солнцу холодный лоб, и ухватившись изящными пальчиками за край стаивающего рафинадом льда, задумается, каким тоном будет сказано её первое весеннее «Ква!»


Позже всех проснутся рыбы. Белые фланелевые их пижамы слишком уютны и теплы, чтобы так, наспех избавиться от них.


Впрочем, и вправду, что за спешка? Февраль. Середина. Самый мякиш.

Во всей красе…

Зимний лес… Повсюду раскиданы рыхлой вязки шарфы и пледы. Растянутые, словно ношенные уже кем-то шапки снега едва держатся на затылках пней. Мокрые, зелёные волосья мха прилипшие к вискам, вызывают желание позаботиться об них, отереть, переодеть в сухое, укутать накрепко, дабы не простыли.

Ветер, пробирая до самых костей, поддувает в широкие рукава белоснежной шерсти, откуда тянутся к солнцу, видные до самых локтей, худые серые руки ветвей. Продрогший накрепко лес стучит зубами стволов, – гулко, будто деревянными ложками об выскобленный добела стол.


Набивши полные ноздри снега, олени вдыхают запах сонной земли. Кабаны поводят на стороны ушами, соря каплями снежного сока, коим сыты с ночи, ибо перекопанные упругими носами корзины полян набиты доверху снежным пухом, выбитым из перин облаков зимой, с привычным для радивых хозяек тщанием, – дабы ни крошки, ни былинки, ни пёрышка мимо дела.


Белые щёки пригорков изрыты следами, как едва перенесённой оспой. Лисица, выглядывая поверх чаши овражка, гримасничает лукаво и хитрО, просматривая пристыженные сугробами кусты и кустики. Только тонким росточкам, как малым деткам, дозволено всё: и не клонить головы, и расти на самом виду, прямо на тропинке. Придёт время – затопчут, сомнут, заломают, а покуда, – радуйся, живи, сколь отпущено. Жаль, понятно, – что не на месте, не вовремя, да тут уж – кому что дано: доступная взору краткая участь, с поднятой головой, либо в ряду прочих, в толпе, хоронясь за чужими спинами, до самых похорон.


Побитая молью оттепели снежная одёжа… Сквозь неё – влажное тело земли. Даже и не тепло ещё, а упрела уже, жаждет сорвать с себя ветхое рубище наста, и предстать пред ясны очи солнца прямо так, как есть, во всей своей красе.

Мишка на Севере

Что мы помним из детства? Много и ничего особенного. Первого муравья, что перебежал дорогу. То, как близко асфальт. Каждый камешек, трещинку в нём, каков он на вкус и как осаживает больно, бьёт по коленкам, стоит лишь на мгновение зазеваться, и поглядеть не под ноги, а вдаль, в ту самую ограниченную временем жизни конечность.


В детстве трава доходит до солёного пупка, одуванчики пачкают в жёлтое щёки, и звенят колоколами, искрят в дождь фонарные столбы.


Странно, что на берегу памяти глубже прочих – следы не значащих ничего пустяков. Волны времени бессильны смыть их насовсем. К примеру – жёлтый, чистый песок промеж половиц в подъезде, что подпрыгивает при каждом шаге или вкусный запах напитанных мыльной водой деревянных ступеней. Они сохнут небыстро и ты кажешься себе не юнгой, но матросом, идёшь враскачку от порога до двери квартиры, как по палубе, что клонится вместе с судном, пробираясь промеж волн.


Что помню ещё? Слякотный новый год, пакет с угощением от Снегурочки, полученный в обмен на красивый билетик. Разрисованный снежинками, пахнущий кондитерской, белым светом бенгальских брызг и мишурой, его тоже хочется оставить себе.

Глаза весёлого Деда Мороза были одинаково грустны подле всякой ёлки. Дворцы культуры… Имени Владимира Ильича Ленина, имени Сергея Мироновича Кирова, Шинного завода, в цирке, в театре, повсюду он был тот же самый и свой собственный Дед Мороз: от маминой работы, от папиной, и по пригласительному куда угодно.


Но самое главное, – не забуду никогда, – ясный, счастливый взгляд отца над ватными усами. Наспех переодетый Дедом Морозом он зашёл однажды в кухню и протянул мне что-то, давно утерявшее смысл и значение, ибо «муть всё это». Соль, смысл жизни вовсе не в том. Он в тех, кто рядом, чьи шаги за стеной слышишь по ночам, а с раннего утра – возню и шорох тех, кто осторожен и старается не потревожить твой сон.


– Ты совершенно не помнишь, что тебе подарил папа в тот Новый Год!? – И в ответ я делаю вид, что задумался надолго. Не дожидаясь, пока я заговорю, мать оскорбляется. Для вида или в самом деле, – того мне не понять:

– Жаль. Какой ты, однако, бесчувственный, неблагодарный!..


А я смотрю сквозь неё, через окно и время, как это делал некогда отец и кричу про себя, что есть мочи:

– Это я-то равнодушный?! Я – неблагодарный?! Да, я часто не помню себя, но не выпущу из памяти ни единого мгновения, проведённого с отцом!

И вот ещё что. Несмотря на то, что надеялся получить тогда от Деда Мороза машинку, тех «Мишек на Севере», которые оказались в подарочном свёртке отца, я полюбил… на всю оставшуюся жизнь.


Мы… дети. Непросто с нами. Сколь бы ни было нам лет.

Шоры…

– Какая у вас звучная фамилия…

– То от деда!

– А завали его как?

– О. М. Т.

– Да что вы?!! Быть не может! А не работал ли он в Валуйках?

– Работал, заведовал школой.

– Невероятно. Как тесен мир! Я был простым деревенским мальчишкой, а сейчас, уже в течение многих лет служу корреспондентом газеты «Известия», и не проходит дня, когда мысленно не благодарю этого человека. Мне и всем, кто учился у него, он показал настоящую жизнь, буквально вырвал нас из нечистот невежества. Он научил нас учиться!


Помню, как теперь его слова: «Вы должны успеть понять, в чём ваш талант и реализовать его, ибо в это предназначение человека». Как вам повезло – жить рядом с ним…

1987


Шоры… Забор… Как и любая помеха, кого-то заставляют они не смотреть по сторонам или даже остановиться, прочих – пятиться поспешно. А иной помедлит, посмотрит в щёлку, да как почнёт заламывать доски, освобождая себе путь.


– Эй, любезный! Оно тут не для вас построено!

– Так я вижу, что не для меня. Просто простор люблю, чтобы было видно на все четыре стороны, да не абы как, а от рассвета до самой вечерней зари. Ну, и чтобы после – все, какие ни на есть звёзды – на виду, будто ягодки в лукошке неба – одна к одной.


– Ну, а шоры, к примеру, тоже скажешь – не нужны?!

– Так шоры те, оне ж тоже не для всех, а токмо для пугливых лошадей! Как и заборы, – кто сам себя боится, в ночи, либо белым днём, вот и городит ограды с оберегами.


– С какими ещё оберегами?!

– Так не видали, часом, когда, – не то палки с прутьями или кольями в землю воткнуты, а ещё поверх – крендели с загогулинами, углы, да локоны.

– Ну, видывал когда, случалось, а что?

– Да то, что всё это, дабы запутать прохожего, не дать ему вспомнить – чего он тут, куда шёл, зачем!

– Мудрёно…

– Хитро, да глупо. Скрозь глядеть надобно, в самую суть.


– А вот положим, ежели собака злая к дому прибьётся?

– Так ты покорми её, чудак-человек! Она и подобреет!

– Ну, а коли злыдень какой?


– Люди ни с чего злодеями не делаются, от несчастья, да неустроенности, от слабости. Таким тоже помочь надо, прежде, чем рядить его в нелюди. Слухи слухами, а дело-то, оно само по себе идёт…

Так что, мил-человек, ломать тот забор или пущай стоит?


– Не, ты пройди-тко в ту щель, что сделана, а я после досточку-то и прибью. Мало ли что. Места тут глухие, люди мутные, времена неспокойные. Иди, милый, не держи на нас зла… Ты, я погляжу, молодой, да ранний. Нам по нашим законам жить, тебе – по своим.

Путник задорно улыбнулся мужичку, потёр крепкой ладошкой лоб и вздохнул виновато:

– Вот тут какое дело. Не мимо я, а определили к вам на постой. Стану учителем в вашей школе.

– Так нет у нас школы!

– Будет! Раз я пришёл…


Произошло это в 1920 году, тому парнишке недавно исполнилось пятнадцать. Сын регента, высланного из Польши за революционную деятельность, он многих научил стыдиться совести, как Бога, и беречь в себе ту искру, что делает человека человеком.

На помин

Памяти бабушки, которая скончалась во сне

ровно 44 года тому назад

19 февраля 2023 года


Сколько я помню бабушку, не проходило и дня, чтобы она, заварив кипятком сухари, не выносила их на выметенную начисто, свободную тропинку промеж домами и детскими яслями, без опасения, что птиц кто-то побеспокоит. Этой дорогой, под завывания родни и духового оркестра, обычно несли усопших к грузовику, что возил на погост покойников, а посему люди чурались страшного места и старались обойти его стороной.


Когда бабушка, с полной доверху кастрюлей распаренных ломтей хлеба, выходила из дверей, птицы уже смирно поджидали её. Покуда те завтракали, – без суеты, степенно, с достоинством и видимым удовольствием, бабушка стояла чуть в сторонке и казалось, не думала ни о чём, глядя в никуда, глаза же её всякий раз наполнялись слезами, а губы шептали нечто непонятное… Молитва то была или проклятия? – Мне было того не понять по малолетству, а нынче уж и не припомнить.


Из-за ограды яслей за бабушкой сочувственно наблюдал гипсовый, кудрявый ещё Ильич, из кухонного окна – я. Дед, бывало, тоже присматривал за бабушкой, стоя у меня за спиной, но ещё до её возвращения скрывался в спальне, оборвав в сердцах пару петель с занавесок.


Заметив непорядок, бабушка взбиралась на кресло, снимала тяжёлую от пыли ткань, замачивала её в горячей воде с натёртыми хлопьями хозяйственного мыла…

bannerbanner