
Полная версия:
Ни о чём…
Было то давнее дело на припёке лета, когда ни шерстинки облака в небе, ни ветерочка, только зной, да колобок солнца, что выкатывался из печи, и так оказывался горяч, что не дотронуться, ни откусить. Вот, целёхоньким, ка-ак сваливался он со стола русого поля под руку с сумерками, да коротал ночь незнамо где, а поутру-то опять за своё, но с кем видался, что делал, – не расспросить, не разузнать.
Осень – та у светила для мытья платья, да сор из угла в угол погонять, так повелось, а уж зима – на отсып до лежалых боков, до пухлых щёк, до щекотки во всех членах и томления.
Оно, конечно, всё эдак, но сказ теперь про лису, не про солнце, ибо они хотя и схожи, да никак не ровня.
Верно, так и пробегала бы лисица до весны, коли б на самом узелочке зимы, в ямочке, на влажной подстилке из кленовых листов не вспомнила она про мышиный писк, ровно просьбу не побрезговать тёмной её норкой и узким лазом. Ну и как не уважить, не зайти?!
К тому же, – наслышана была лиса про мышиную сноровку и домовитость, и живо представились ей посиделки у накрытого в тёплом уголке стола под неторопливую беседу на сытое брюхо.
О ту пору, из облака наземь валом валил, торопился снег, а по земле поспешала лиса. Скользила промеж мокрых-то мостков, лапы раня, а всё думала про то, как готовится мышь к её приходу с самого лета, и сокрушается, чего это она нейдёт…
Только вот… у всякого своя думка на одно и тож.
А и как заслышала мышь лисий скок, не мешкая – меть в сугроб, промеж зарослей малины, так что лисе, заместо угощения, достался один лишь пара шерстинок, зацепившихся за коготок куста, или тот самый, известный любому клок, которому рады, ежели, кроме него, ничего раздобыть не удалось.
Червячок
Сразу после венчания, вместо пиршества в кругу близких друзей и дальних родственников, мы отправились в уютную деревянную избушку на краю леса. Приятель предоставил нам своё жилище на весь медовый месяц, с условием, что в предпоследний его день все, кому вздумается поздравить нас, приедут, дабы оценить, насколько успешен наш союз.
– Хочу упредить, если поссоритесь, возьму с вас за постой! – Пошутил приятель и лукаво подмигнув, уехал восвояси.
Наскоро обнявшись в новом своём качестве, мы с женой порешили оставить подробности на вечер и принялись обустраивать дом. Конечно, он не был нашим в привычном смысле. Жизнь и сама по себе преходяща, но это не повод оставлять всё, как есть. Всегда стоит пытаться что-то изменить. Ведь именно эти поползновения – свидетельства нашего существования.
В доме было прохладно и я занялся дровами. Мы были голодны и новобрачная стала выгружать свёртки из корзинки с провизией, которой нас снабдила её мать. В одном из пакетов оказался сыр, не много не мало – четверть небольшой головки. Моя юная жена взяла его в руки, как берут большое яблоко или морскую раковину, двумя руками, и, прикрыв глаза, вдохнула сырный аромат. Её ноздри трепетали едва заметно, словно от вкусного солёного ветра на берегу…
Наблюдать за нею было не только приятно, но интересно. Она казалась мне неведомым зверьком, с которым мне предстоит познакомиться поближе, и если удастся приручить, прожить в любви и согласии до гробовой доски. Ну, а коли нет, – сделаться на всю жизнь несчастным, ибо, по словам моей матери, я был похож на деда, а тот, как и все мужчины в нашем роду всю жизнь любил только одну женщину, свою жену.
Впрочем, глядя на новоиспечённую супругу, мне казалось, что мы будем непременно счастливы… и тут:
– Ну, вот что ты натворил?!
– А что такое?
– Зачем ты его выкинул?!!
– Ой, подумаешь, какой-то червяк!
– Это почти жук! Долгоносик! Между прочим – краснокнижник!
– Он мне документы не успел предъявить, я его так за окошко выставил, без выяснения личности!
– И совершенно напрасно!
– Какая ты у меня чудачка, однако. Ну… будет тебе, не сердись из-за ерунды! Весной пойдём в лес, я тебе наберу банку точно таких же.
– Да как же ты не поймёшь… Может, это был последний такой жук, единственный на земле!
– Это вряд ли. А если и так, чего ж ему в одиночестве маяться? В таком разе я ему одолжение сделал.
Рыдание было мне ответом… Нежданно-негаданно.
Пока моя новобрачная всхлипывала, закрывшись в спальне, среди поленьев весьма кстати обнаружился точно такой же, сытый, молочно-белый, приличных размеров червячок. Не вовремя и не к месту разбуженный, он растерянно ворочался на полу, пытаясь отыскать щелку, в которой можно было бы спрятаться.
Поборов брезгливость, я положил личинку жука на ладонь и постучался к супруге.
– Вот. Держи.
– Ты… Ты его нашёл?! Ты его спас?! О! я люблю тебя! Больше всех на свете! Давай-ка мы подселим его к герани на окошко, там ему будет уютно и нестрашно… Надеюсь, цветок не обидится. – Захлопотала будущая мать моих детей, и я с удовольствием следил за тем, как она разговаривает с этим, не вполне ещё состоявшимся жуком, как с ребёнком.
Да, я солгал, впервые в нашей, насилу начавшейся семейной жизни, но пусть простят меня все долгоносики и брачующиеся, сделал это не со зла! На моих плечах лежала ответственность за хрупкий ещё мир молодой семьи…
Кстати же, немногим позже, покуда супруга спала, мне-таки удалось отыскать в сугробе червячка, которого давеча выкинул в окошко. Водворённый в тот же цветочный горшок, он проворно забрался в рыхлую почву, под бочок к прежнему . Ибо плохо на свете одному, даже если ты всего лишь червячок. Теперь-то я это знаю наверняка.
Как и она…
Январь рыдал. Бархатный ворс белоснежных ковров, плюш дорожек, что со вкусом и любовью стелил он, не зная покоя и презрев уговоры поберечь себя, моль оттепели ранила безо всяких стыдливых сомнений.
После кратких раздумий, кроткие, в общем, синицы устроили по этому поводу сход. То ли им и вправду было до этого дело, либо то был лишь удобный предлог собраться вместе, но, не растрачивая понапрасну тесную покуда, незаношенную рубаху белого дня, они слетелись в известное место.
Амфитеатр поляны, с нисходящими рядами поваленных стволов и узкими проходами тропинок на все стороны, как нельзя лучше подходил для того, чтобы каждый птичий голос был услышан. Тут, кажется, были все синицы, от малой девочки-гаечки до большой лесной, от длиннохвостой до лазоревки.
Рассевшись по ранжиру и соблюдая очерёдность, птицы прилично возмущались неприличным поведением оттепели, из-за которой приключился урон не только январю, но умаленье и самим синицам. Всякие ягоды, зажатые в кулаке мороза единожды, берегут вкус и сытность, а потепление, перенимая из крепких рук стужи доставшееся ей по случаю, искажает устоявшуюся суть и очертания, обращая лакомство в несъедобное нечто…
Долго бы рассуждали синицы, высказывая всё, что пришло им на ум по причине случившейся оттепели. Своими птичьими мозгами они, в общем, понимали отсутствие смысла винить кого-то. Погода сопровождала их промежду пределов существования, в коих они не были виновны или вольны. Но оставаться в стороне им казалось неправильным и невозможным.
В самый разгар птичьего гомона, порывом ветра сдунуло с дерева крыло бабочки, будто бы оторвал кто листок календаря. Намеренно или случайно приникшее осенью к стволу, крыло передавало свой яркий, радужный привет из тёплого лета, что мнится необыкновенным и бесконечным, но мнётся буднями, оказывается похожим на все прежние и пролетает в один миг.
– Как зима?
– Точно также, как и она…
Теперь
С вечера до утра в лесу будто играли на деревянных свистульках и дудочках, то филины переговаривались друг с другом в ночи. Не умея ничего кроме, не наученные иной песне, они добавляли то хрипотцы, то звону, то эха. А так как пелось-игралось ими всё от сердца, с душой, можно было слушать незамысловатую ту музЫку столь долго, сколь игралась она.
Рассвет, что золотил купола церквей и заодно, – верхушки деревьев, положил конец тому представлению. Концертисты попрятали свои дудки по чехлам и дуплам, да полегли спать.
Утро же, по обыкновению, принялось подметать, тереть и причёсывать округу, дабы та приняла привычный аккуратный прежний облик.
Перво- наперво надо было навести порядок в спальнях, ибо кабаны, в поисках, что за жёлуди и корешки давят им бока, распороли перину снега, из-за чего пух и перья листвы, коими повсегда наполнены зимние матрацы, оказались на виду. В уборных косули оставили на всеобщее обозрение, свои, похожие на крупный душистый перец, горошины. Олениха, что не прошла мимо, а заходила попудрить носик, тоже не прибрала за собой. Столовые также были нечисты.
К полудню лес, ровно накануне, был умыт, выметен и готов к прежним гостям. Известные их повадки бросать за собой, сорить и бедокурить, искупали любовь к музЫке, без которой не обходилась теперь ни одна ночь.
Приглушённый свет многих причудливых люстр созвездий и чУдная мелодия из уст пары филинов…
Сиплый деревянный перезвон, что был, будет… не обходится без него и то короткое «теперь», – ускользающее, мимолётное, неизменное во все времена, насладиться которым не умеет никто.
Служивый
Седой дятел, доказывая свою пригодность к службе, с раннего утра радел об винограднике, обирая тяготившие его грозди. Хозяева сада, не в пример прошлых лет, когда урожай ягод был поделен поровну, – совершили два набега на собственный виноградник, и, кажется, вовсе позабыли об его существовании.
Перед самыми морозами, дня три в саду гостили свиристели. но больше шумели, нежели лакомились. Они всё искали подвоха в столь возмутительной, неслыханной щедрости, но сочтя её скорее расточительством, нежели благом, громко негодуя, улетели искать менее сомнительные доказательства радушия.
Следом сад навестили синицы, поползни и воробьи. Им, в общем, было совершенно всё равно, чем насытиться, ибо главная задача всякой зимней трапезы – согреться, приблизить встречу весны ещё на один день и дожить… дожить… дожить… Выдюжить! А уж каким манером, перед кем за иную крошку поклониться, в чьё постучать окошко, с кого стребовать подачки Христа ради, али на помин души, – это уж без разницы.
Только вот, сору от этого птичьего семейства, разладицы, да гомону больше, чем блага. И дятлу, который не терпит непорядок подле, пришлось подобру-поздорову устанавливать промеж птиц – чей черёд, и в котором месте стоять.
– Да не выбирать, не манерничать! Обирать гроздь по порядку. К следующей не переходить, покуда первую всю дочиста не оберёшь!..
– А если смёрзлось и никак не справиться?
– Зовите, подсоблю!
Удивительная птица, этот седой дятел. Хотя суров, но справедлив и добр без меры. Заберётся на самое неловкое место, вкушает ягодку за ягодкой, да посматривает вокруг, чтобы, ежели кот, либо ястреб, – не дать ему застать синичек врасплох.
Так и прослужит он, до той самой поры, когда всё будет съедено, дочиста, и с чистой же совестью почнёт простукивать стволы, как оно ему, дятлу, и положено.
Филин и я
В сумерках месяц оступился, споткнувшись о порог горизонта, ушибся и ночь через скол на боку его чаши, полилась понемногу, покуда не заполнила округу до самых краёв. И сразу же стало слышно, как вдалеке вздыхает филин, сокрушаясь о своём житье-бытье. Про что были его стенания? Про собственную неприкаянность переживал он? Сетовал на одиночество или, напротив, тяготился возможностью утерять его, пестовал в себе сей признак свободы. Но было ли то вынуждено или в самом деле искренне?
– Так пойди и спроси!
– А вот и схожу!
При моём приближении, филин не изменил позы, не поднял крыл, дабы обнять воздух за шею и взлететь, он лишь покрепче сжал ветку, на которой расположился и молча стал изучать, кто это набрался столь отваги, что добрался до его жилища во мраке.
Конечно, летом я бы не рискнул зайти об эту пору в лес. Мало того, что насекомые не дадут вольно вздохнуть, так ещё и темень такая, что иная ветка нацелится прямо в глаз, не успеешь увернуться. Но по застеленным зимой коврам снега, с эхом лунного света, что, пробиваясь сквозь неплотную вязку ветвей освещает путь… То ж одно удовольствие – идти! Шагаешь себе и хрустишь снегом, ступая так, чтобы тот, кто не хочет быть замеченным, затаился или отошёл чуть дальше в тень, а тот, который смел, либо сам любопытен, – пускай себе знает, кто идёт.
Филину достаточно было взглянуть на меня только раз, чтобы узнать, но, чтобы быть уверенным вовсе, он-таки спросил:
– У-у?
– У-у! – Кивнул я, и мы улыбнулись друг другу.
– Я помню тебя! – Сказал филин.
– И я тебя, тоже.
– Так мы, кажется, не видались ещё… – Засомневался филин.
– Ты прав, но я слышу, как вздыхаешь ты, и отвечаю иногда.
– А разве у нас, филинов, не одинаковые голоса? – Лукаво склонил голову он.
– Нет, конечно! – Рассмеялся я. – Вон там, за лесом, живёт твоя сестрица, у неё зов помягче, понежнее.
– Надо же… – Покачал головой филин. – Кто бы мог подумать.
Мы помолчали немного. Тишина не мешала нам, не создавала неловкости, напротив, – я скрипнул снегом по направлению к дереву, на котором сидел филин, он же, в свой черёд, переступил к краю ветки, ближе ко мне, так что горсть корок коры покрыла снег у подножия ствола.
– Осторожнее! – Испугался я.
– Угу! – Хохотнул довольный моей заботой филин.
Тем временем, месяц, насмотревшись, как это делают кабаны и лоси, принялся тереться о сосну, выступающую за контур леса, да, как видно, поранился, – облако розовым растеклось подле него и загородило небо. Стало заметно темнее, глуше, и я вспомнил, о чём, в самом деле, хотел расспросить филина.
– Отчего тебя не было слышно несколько ночей? Это долго!
– Ты заметил?!
– Ещё бы! Я скучал!
Филин отвернулся, пряча выражения своего милого лица, но мне не было нужды глядеть на него, чтобы понять глубину чувства.
– Уже совсем темно. Иди домой. – Попросил филин. – А то хватятся.
– Хорошо. Пойду. – Согласился я.
– А завтра…
Я не дал филину закончить, но перебил протяжно:
– …при-ду! – И помахал рукой, как крылом.
…
– Ну, так что? Нашёл ты свою птицу?
– Нет. Разве отыщешь её теперь… в темноте.
Моя милая соседка, тётя Саша…
Я шёл по своим делам, более того – спешил на встречу. И тут, проходя через арку, увидел тётю Сашу. Хрипло дыша, она несла две сетки с продуктами, мороженой рыбой для кота и селёдкой для сына. Сквозь фату авоськи дули щёки клубни картофеля, сорил шелухой репчатый лук и молочная бутыль, свесив голову наружу, хлюпала в такт шагам.
Я не любил опаздывать, но не донести соседке поклажу домой я не мог.
– Давайте, помогу. – Принимая сумки из рук, предложил я.
– Помоги… – Сипло согласилась тётя Саша.
– Вижу, вы всё не для себя, вам же ничего из этого нельзя… – Заметил я, и, подстраиваясь под тяжёлую походку соседки, убавил шаг.
– Нельзя. И не хочется мне ничего. Но их-то кормить надо.
– Конечно. – Согласился я, и похвалил. – У вас прямо-таки царский ужин – селёдка с картофельным пюре.
– Да ну, мы не графья. Мы люди простые, и пища у нас простая.
– Скажете тоже!Такого пюре, как вы делаете, я ни у кого не ел!
– Да, ладно тебе, не выдумывай. – Нашла в себе силы улыбнуться соседка.
– Правда-правда! Оно и нежное, и вязкое в меру, и без сырых яиц…
– И без комочков… – Добавила тётя Саша.
Мы как раз подошли к подъезду и соседка протянула было руки, дабы забрать сумки, но я покачал головой:
– Доставлю вас прямо до квартиры! Мне нужно знать, что вы точно вошли, а то вдруг ключи забыли…
Тётя Саша вздохнула, хотела было возразить, но передумала, и мы приступили к покорению лестницы. Женщина старалась идти скорее, чем могла, но я делал вид, что мне самому нужно передохнуть и часто останавливался.
– Не дури. Я же знаю что ты торопишься.
– Никуда я не спешу!
– Ты забываешь, что я целыми днями сижу у окошка и знаю распорядок дня всех жильцов. Так что ты меня, старую перечницу, не проведёшь.
– Ну, да! Да! Вы правы! У меня встреча, но это не стоит того! Как пройти мимо… – Я замялся, но тётя Саша добавила:
– Несчастной старухи?
– Нет! Мимо того, кто помогал когда-то мне, совершенно чужому ему человеку!
Тётя Саша не испортила минуты и не произнесла ничего банального, вроде «было дело», «ну, что об этом вспоминать» или «все мы приходимся друг другу дальней роднёй». Она просто улыбнулась, той самой, прежней улыбкой, которой встречала любую радость, что возникала на её жизненном пути. И мы поковыляли дальше.
Когда до двери квартиры оставалось пройти лишь недлинный коридорчик, я остановился пропуская тётю Сашу вперёд:
– Ключи-то у вас! – Подбодрил её я, и, покуда она шла, с нежной жалостью рассматривал лишённую прежней стати спину женщины, припоминая, какой бойкой, ясноглазой и весёлой она была сорок лет назад.
Пропахшая с ног до головы краской, которую тётя Саша размазывала по обшивке самолёта на аивазаводе, после работы она ехала загород, где с увлечением сажала, полола, поливала… ковырялась в земле. Дома её ждали сын и внучка, которой она заменила мать.
…Вспомнил я и то, что мы не были знакомы, хотя жили в соседних подъездах и здоровались во дворе. Но однажды тётя Саша заметила, как я мнусь перед палаткой зеленщика, выбирая среди моркови какую-нибудь, поприличнее, из тех, что обыкновенно идут на выброс в конце дня. Тем же вечером тётя Саша постучала в мою дверь. Подле её ног стояли две огромные сумки, полные всяких овощей.
– Они некрасивые, но зато свои, кушай на здоровье, не побрезгай, возьми, пожалуйста!
Тётя Саша… Она никогда не делала вид, что не замечает чужой беды, так неужто я мог пройти мимо и не помочь, сославшись на то, что спешу…
Мы больше не увидимся. Ни в этой жизни, ни в той… Я явно не дорос до рая, в котором нашла покой моя милая соседка, тётя Саша.
Семейное дело
Дело было почти семейное, промежду берёзовых. Известная доля иронии, заключённая в нём, присущая бытию вообще и текущему моменту, в частности. Половинки скорлупок лещины5, сочного лесного орешка, лежали попарно в чашах следов, оставленных лисой на присыпанной снегом берёзе6, что прилегла минувшим летом, казалось ненадолго, а оказалось – навечно.
Лиса была голодна, но кушала аккуратно, ибо знала. – стоит поторопиться, и заместо круглой сочной сладковатой мякоти, выйдет кашица из ореха и скорлупы. Замучаешься после выбирать, да вылизывать, но так и не насытишься.
Лиса осторожно разгрызала очередную раковину ореха, и всякий раз мышь, которая сидела неподалёку, в тёплой пещере пня, разочарованно вздыхала о том, что не видать ей крошек с лисьего стола ни теперь, ни потом. Мышь так давно не ела орехов, что обменяла бы половину своих запасов на один-единственный орешек.
Как выгружает на середину поляны скопленное за лето, двигаясь неторопливо, и для солидности, а не от слабости здоровья, временами преувеличенно громко переводит дух… Эдак, довольно долго выносит она из норы всякую всячину, так что постепенно собирается целая её гора, и земля начинает крениться на бок. Но тут, как рыцарь, в бронзовом шлеме скорлупы, в железных латах, появляется орешек, топает внушительно, выбивая из снега ручьи сока, чем ставит землю ровно, как она доселе и была! И все вокруг, кто следил за происходящим из-под кустов и из-за деревьев, с ветвей и из поднебесья, вздыхают с облегчением…
Раскусив предпоследний орех, лиса поняла, что почти сыта, и задумчиво поглядела в сторону мыши. Она давно заметила обрубок её хвоста, что вздрагивая, оставлял волоски на поверхности занозистого наста у пня. Лиса взяла последний орешек, обошла крУгом мышиные хоромы и разжала зубы прямо над головой у полёвки.
– Ой! – Орех упал к её ногам. – Я же так тихо сижу!… – Пискнула мышка.
– Зато очень громко думаешь. – Хмыкнула лиса. – Угощайся. Сматривала я намедни, как ты тимофеевку грызла. Глядеть на то тошно. С неё не разжиреешь, поди.
– Да нет, оно ничего, коли нечего больше.
– А ты же, вроде, запасы делала, хозяйство вела.
– Вела, делала. – Кивнула мышь. – Только по осени трактор тут был, перепахал все кладовые подчистую, сравнял с землёю…
– А на что ж ты собиралась орех-то менять, коли так?! – Удивилась лиса.
– Так я… Мечтала… И ничего больше. – Вздохнула мышка.
Лисица из деликатности поспешила поскорее откланяться, порешив оставить теперь свою приятельницу с орехом наедине. Они уж договорятся, найдут общий язык, – кому есть, а кому быть съеденным.
Сиживал я с краю той берёзы, видал лису, и мышь, и лещину грыз. Лисе давал по целому ореху, мыши – по половинке, а себе горсточку. Да не от скупости, а чтобы не идти в иной день без подарка в гости, коли вспомнит обо мне кто и позовёт.
Не обижай…
Ночь загородилась ото всех облаками. Нет её. Кончилась. Не тревожить!
Выходя из дому, казалось, что попадаешь в пещеру с низкими потолками, и, сделай шаг – упрёшься головой в паутину облаков. Тусклая лампа луны в пыли тумана как бы и не светила вовсе и угадывалась едва.
Ветер, что силился держать в должном порядке и день, и ночь, сумел-таки отчистить место напротив неё, и бронзовый плафон гало засиял, пытая на прочность тягомотину природной хандры, что нападает на неё всякий раз, как меняется настроение округи. Только… недолго было дано глядеть луне в окошко на землю, не сдюжил ветер перемочь немочь мрачных дум, из-за которых случаются шторма, грозы и прочее ненастье.
Впрочем, непрестанное вёдро утомляет не менее частых перемен. Не от того ли, что не умеем мы откликаться эхом на прелесть минуты? Приятность в дожде, по скудоумию и зависимости от суеверий, видим лишь перед дальнею дорогой. Не находим удачным, относим на счёт превратностей судьбы любое, с чем не в состоянии смириться, хотя, по большому счёту, ничего иного нам не дано… не суждено… не полагается.
Глядя с опаской на всё, что окружает нас, с чем остаёмся, кроме страхов и волнений? Закрывая наглухо ставни и дверь на замки, не даём себе воли делать то, ради чего появились на свет, не осмеливаемся жить, – жадно, во всю силу любви ко всему, что подле. Ну и к себе.
Не обижай себя, если можешь. А если нет, – пробуй, через силу, через «не хочу», как манную кашу, которой давился в детстве по утрам. Тебе понравится, поверь, уж я-то знаю это наверняка…
Змея
– Дядечка, а чего это у вас к поясу железка примотана?
– Так это… нож точить, дорогой! Барана резать!
Без видимой на то причины, я поинтересовался:
– Не знаете, змеи здесь есть?
– А как же! – Охотно поддержал беседу пастух. – И змеи, и тарантулы, и волки, – все есть, свобода!
– Вы их убиваете?
– Зачем убивать? Мы барана режем, когда кушать хотим, волка не едим, тарантула не едим, – зачем их трогать?
– А змей?
– Змей тоже не кушаем! – Рассмеялся пастух.
– Но вы же на земле спите?
– О, я понял! Ты, брат, не волнуйся, я тебе шкуру овцы дам, чтобы спать. Змеи этот запах не переносят, близко не подойдут.
– Понял, я тоже Фенимора Купера читал.
– Кто такой? Тоже джигит? – Спросил пастух с явным уважением в голосе.
– Вроде того. – Улыбнулся я.
– Да ты не стесняйся, дорогой, бери хлеб, сыр, кушай! – Гостеприимно хлопотал пастух. – Чашки только второй нет. – Извинился он. – Не побрезгаешь из моей? Она чистая.
Я помотал головой:
– Нет, что вы, спасибо, попью.
..В последнее студенческое лето я решил сходить в поход. Нет, ну, конечно, я и раньше ездил с ребятами на природу, в коллективе, где каждый отвечает за что-то одно, несёт свою часть груза. Только это было всегда недалеко от города, в выходной день или на Первое мая, то есть как бы понарошку. Настоящий турист не перекладывает груз на чужие плечи, а всё своё несёт сам. Он едет подальше, на поезде, потом пересаживается в кузов грузовика, а в какой-то особый момент решает, что пора и хлопает ладонью по кабине. Лихо перепрыгнув через борт, турист кивает шофёру и остаётся один на один со своим рюкзаком, онемевшими от удара о землю ногами, в облаке пыли и выхлопа удаляющейся попутки.
Обыватель же любит природу издали, ту, которая промежду белых, чистых страниц книг Пришвина с Паустовским. Поглаживая кошку, по маленькому глотку отпивает он чай из фарфоровой чашки, сидя у себя на диване, а если иногда и засыпает заварку в закопчённый котелок, отхлёбывает из железной кружки, да, ёрзая на неудобном брёвнышке у костра, бьёт себя по щекам, отгоняя от лица комаров, то всё равно не перестаёт быть обывателем.