
Полная версия:
Из того ли то из города…
А еще через пару лет не стало и Тимофея с Яковом. Как жили, так и ушли; в один день вознеслись дымом белым, чистым, к небу синему. Ни ветерка в тот день не было, ни облачка. Тянулись ввысь две полоски, тянулись, да и исчезли. Знать, жизнь прожили по совести, все, что на роду написано было, – содеяли, потомкам своим жить заповедали. Иной уходит – стелется дым, вдоль земли вьется; осталось, значит, после человека что-то незавершенное, может, дело какое на половине встало, а может – обидел кого, да не примирился, – наказ это близким, что пока на свете белом остаются, закончить, завершить, примириться, ежели надобно.
Совсем одиноко стало Илье, без дедов-то. У братьев да сестер своих дел по хозяйству невпроворот, куда уж им безногого развлекать. Прочие в деревеньке тоже приобыкли; уже и не жалеют Ивана с Ефросиньей как прежде жалели; раньше спрашивали, как сын, потому – надежда какая-то оставалась. Оставалась-оставалась, да вся и вышла. Можно сказать, забыли про Илью; его по мере лет все реже видеть стали – тяжко отцу выносить его, богатырем стал… По виду.
Илье тоже все тяжеле и тяжеле на свете белом. Слышит он разговоры отца с матерью: позарастать стала пашня, не справляются; еще прежде отец говаривал: подрастет сынок, вдвоем оно поспособнее будет землицу от пней высвободить – надел-то их в лесу, часть раскорчевана, а часть так и осталась лучших времен дожидаться. И ведь что за обиду – есть силушка в руках; кажется – встать, пойти в чисто поле, найти кольцо железное, заветное, взять, потянуть – перевернул бы землю-матушку… Вот только не встать никак…
Так минуло еще несколько весен с той поры, как деды ушли.
* * *…Не спалось Илье в ту ночь. Душновато как-то в избе было, да и мысли невеселые одолевали. Тишина стояла такая, что урони соломинку на пол – грозой прогремит. Слушал поначалу, – не хотелось, а слышал, – как родители, тяжко вздыхая, о дне завтрашнем договаривались; когда корчевать, когда за скотиной уход держать, что еще – дел-то в хозяйстве, невпроворот. Потом собаки перебрехивались, кто-то на улице перекликивался, а затем стихло все. Лишь изредка, в углу что-то шуршало и то ли попискивало, то ли поскрипывало – может, мышь, а может, кикимора. Свет лунный, что в окошко пробивался, поначалу на одну стену тень оконную отбрасывал, потом пополз медленно вниз, по полу, на другую стену перебрался, а Илья все заснуть не мог. Забылся он лишь тогда, когда черный мрак за окном стал потихоньку стал сереть, и не слышал, как поднимались и собирались родители, как ставили рядом, – но так, чтобы во сне не столкнул, – миску с вареной репой, кувшин с молоком, чугунок со щами из свежей крапивы да половину хлеба. Как подались из избы, стараясь не шуметь, осторожно прикрыв дверь…
Разбудил его шум на крыльце; кто-то оперся о перильца, да чуть не слетел; расшатались они, а отцу все поправить недосуг. Сколько грозился, а все что-то отвлекало. Послышались приглушенный возглас, какая-то возня, а потом голос, молодой, звонкий, – не поймешь даже сразу, то ли отрочий, то ли девичий, нараспев произнес, уже в сенях:
– Дому сему – мир и лад, да пребудет он крепок и добром богат. Обойдут стороной его злые болести, минуют печали, минуют горести. Хозяевам милостивым – поклон до земли, не приветите ли путников, что в избу зашли? Пожаловали гости, никем не званные, по белу свету хожалые, люди странные. Шли мы долго, совсем обезножели, так не корите же нас строго, что мы вас потревожили. Нам бы присесть на чуток, да водицы глоток. А коли дадите хлебушка да попотчуете кашей – не будет меры благодарности нашей. Коли примете с ласкою, потешим песнею, а хотите – так и сказкою…
Наступила тишина. Илья вслушивался.
– Нешто нет никого? – неуверенно произнес голос. – А как же сказали…
– Ты постучи, да глянь осторожненько, – отозвался другой, принадлежавший явно пожилому, если не старцу. – Коли нет никого, пойдем далее. Негоже эдак-то, без хозяев…
Дверь скрипнула, приоткрываясь. В образовавшуюся щель осторожно протиснулась голова парня, весен шестнадцать, с всклокоченной соломенного цвета шевелюрой и каким-то озорным девичьим лицом. Быстро обежав взглядом горницу, парень приметил смотревшего на него не мигая Илью, на мгновение замер, затем почему-то весело подмигнул и исчез, не притворив двери.
– Есть хозяева, – радостно поведал он кому-то в сенях. – Да еще какие! На печи лежат…
– На печи?.. – протянул пожилой. – В разгар дня – и на печи?.. Да полно, не помстилось ли тебе? Весенний день он, почитай, год кормит…
– Ну, чего вы там? – буркнул Илья и кое-как сел, привалившись к стене. – Корни пустили, что ли?
– Да нет, – раздался голос парня, – испужались маленько.
Дверь распахнулась. Слегка пригнувшись, словно мог задеть головой о притолоку, хотя проем был достаточно высок, в горницу через порог аккуратно переступил парнишка, – весен десять, – за ним благообразный старец, этот без возраста; последним – парень с соломенными волосами. Чинно встав один подле другого, они поясно поклонились Илье.
– Вы проходите, садитесь за стол, – дружелюбно произнес Илья. – Звиняйте, что не могу встретить как положено. Нездоров я…
– Медведь, должно быть, помял, – вполголоса заметил парень.
Одеты они были одинаково, просто и опрятно. Длинные рубахи чуть выше колена, перехваченные обычной веревкой вместо пояса. Порты до лаптей, онучи. Рубахи и порты серого полотна, недавно тканого; лапти – недавно плетены. Волосы перехвачены незатейливого узора ремешком. Сумы на боку. У парня в руках ореховая палка чуть выше него ростом. У старца за спиной гусли. В общем – люди как люди. Ничего особого, ничего приметного. Мимо пройдешь, и не вспомнишь, что повстречались.
– Ильей меня зовут. А вас как величать прикажете?.. – Прежде, чем спросить, подождал, пока гости не сядут на лавку. Первым, лицом к Илье, проскользнул отрок, затем, держа его за руку, чинно присел старец. Парень примостился на краешке. Он и отозвался.
– Старшого – Бояном люди зовут. Младшего – Васяткой. Меня – Тимохой, а иные Звенисловом кличут.
– Это за что ж тебя так?
– Ты сказки в детстве слыхал? – ответил вопросом на вопрос Тимоха.
– Ну, слыхал…
– Помнишь Бабу-Ягу? Она прежде гостей своих кормила – поила – в баньку водила, ну а дальше, там уж как придется… Насчет баньки сами видим, а вот до остального…
– И то верно! – спохватился Илья. – Вы уж не серчайте. Поотвык я малость от людей. Завсегда либо батюшка, либо матушка гостей привечают, так что… Ты, Тимоха, как в сени выйдешь, там дверь есть, в чуланчик. В чуланчике – погреб, рогожу сдвинуть да крышку поднять. Редька там, чеснок, грибы… Репа… Каши хотели? И каша там гороховая, в сенях, тулупом драным накрыта. Миски и ложки на полках. Хлеб-соль, вот, у меня возьми. И щи из свежей крапивы… Ведерко с водой колодезной, – вон оно…
Парень пожал плечами, поднялся, взял у Ильи хлеб и мешочек с солью, перенес и бережно положил на стол перед своими спутниками. Туда же поставил щи. Вышел в сени. Было слышно, как он открывает дверь в чулан и чем-то там гремит.
Пока Тимоха собирал на стол, Илья повнимательнее присмотрелся к странникам. Мальчонка, тот был один в один Егорка Горыныч, хотя какой он теперь Егорка, – сколько лет прошло… Но только по виду. Того за что Горынычем прозвали? За шалость. Есть гриб в лесу, плотный такой, белый весь, пырховкой зовется. Только белый он, пока сорвать можно, да сварить. А когда время прошло – становится он цветом, как медведь. Сверху отверстие. И ежели наступить на него – выпустит облако пыли, не отмоешься. Вот Егорка и придумал: наберет грибов таких, высыплет из них пыль в стебель дягиля, потом как дунет с другой стороны – ни дать, ни взять, змей огнедышащий… А зимой на ледянках – сколько раз себе нос расшибал… Теперь-то уж, небось, семьей обзавелся, давно его Илья не видел. Мальчонка же сидит себе смирненько, глаза в стол уставил, руки убрал, и молчит.
Старец тоже молчит. Степенный такой, хоть и худощав на лицо. Волосы седые, усы прячутся в бороде, а борода уткнулась в грудь. Глаза светлые… Хотя, постой-ка… Как же это сразу… Там, где у людей зеницы, у старца – вроде как пленкой светлой подернуто… Ахнул Илья про себя.
Хорошо, Звенислов возвернулся. Этому палец в рот не клади, егоза, ровно на гвоздь сел. Иной одну мису целой не донесет, половину порасплескает али порастеряет, – этот сразу пять тащит. Две на ладонях, две на сгибе в локтях приспособил, и еще одну – на голове. Ба! Еще и ложки за пояс заткнул.
Метнул на стол, снова исчез – снова тащит. Молока кринку, – про молоко Илья и позабыл совсем. Вот тебе и гость; словно век тут жил. Распоряжается… Но с другой стороны – сам же сказал, чтоб на стол собрал. К тому же, в народе как говорится? Гость в дом – радость в дом, все что есть в печи, все на стол мечи. Только это вроде как про званого гостя говорится… А еще, помнится, деды рассказывали, а им – их деды, что будто бы из поколения в поколения предание передается: коли пришел гость, накорми-напои; нет ничего в доме – в лепешку расшибись, укради – а не выпусти из дома голодным да уставшим. В старину за воровство люто казнили – руки рубили без всякой пощады, но коли поневоле, для гостя, тут прощалось. Впрочем, воровство – оно не в обычае было, да и осталось не в обычае – вон они, избы, не заперты стоят, ворота открыты, ежели не ночь…
Наконец, принялись обедать. Степенно, не торопясь. Илья разломил душистый хлеб, – мать в него что-то добавляет, травы какие-то, для запаха пряного и сохранности лучшей; день полежит, не счерствеет, а коли на солнышке немного подержать – так и вообще, будто только что из печи, – посыпал солью. Взял репу. Странники же щам честь воздают. Поначалу старец зачерпнет, выхлебнет, руку к столу опустит; за ним Тимоха, тем же порядком, потом Васятка. Снова старец. Закончились щи, крошки хлебные со стола смахнули с ладони, и в рот. За редьку взялись. Звенислов себе такую ухватил, что и глянуть страшно. Вот ведь уродилась – дубина дубиной. Такой зайца пришибить можно, ежели метнуть удачно. И ведь осилил! Потом репу, с голову величиной, одолел. Грибов мису, с чесноком. Залил ковшом воды колодезной, к стене отвалился, руки на пузе скрестил, глаза в потолок. Лицо счастливое, ровно сто гривен на дороге отыскал.
Васятка со старцем – те менее проворные. Они больше на кашу гороховую налегли, мать давеча большой горшок сготовила.
Наконец, все вроде как насытились. Наелись-напились, мальчонка ложки-миски ополоснул, сохнуть положил. Теперь и поговорить можно.
* * *– Вы, говорите, много по белу свету странствуете. А вот такие… калики перехожие, вам не встречались? – осторожно спросил Илья.
– Это кто ж такие будут? – встрепенулся Тимоха.
– Ну, это… – рассказал Илья, что от дедов слышал, как помнил, так и рассказал. – Не видали таких?
Мог бы и не спрашивать. Ответ у Звенислова на лице читался.
– Знаешь что, Илья, человек ты, по всему видать, хороший, одно плохо – лет тебе много, а ты все в байки разные веришь. Сказка же, она… Да чего там далеко ходить, обещано было – коли приветят хозяева ласковые, песню пропеть, сказку рассказать. Насчет песен, тут я не силен, врать не буду, это ты Бояну поклонись, а рассказать…
Не зря народ прозвания дает, ох, не зря! Зазвенели слова, полилась речь ясная, чистая, озорная. Позабыл Илья о своем недуге, слушает. Вроде и не в избе он, а там, где действо происходит. Тимоха же, как нарочно, такие потешки выдал, что только посреди мужиков и рассказывают. Их еще заветными называют. Про то, как заяц обещался лису осрамить; один раз обещался, а вышло трижды. Да про то, как молодец с купцом рассчитался, когда тот его в работники нанял, а ничего за год не заплатил, – обманул. Ну, ту самую, когда он еще лошадь с телегой поперек забора перепряг, когда купца дома не было, одна купчиха оставалась… Еще чего-то. И как рассказал: ни одного слова запретного, срамного, обидного не произнес. Илья хохотал, – на другом конце деревни слыхать было, – аж раскраснелся весь, ровно после бани. Смолк, наконец, Звенислов, а не то – уморил бы до смерти.
Вытер Илья глаза, – рукава у рубашки мокрыми стали, и не заметил как, – спохватился.
– Да что ж ты при малом-то такое? – спросил с укором.
Тень пробежала по лицу Тимохи.
– Повоевали дикие деревню, в которой он с отцом-матерью жил, – тихо сказал он. – Что смогли – забрали, остальное – огнем пожгли. Отца на дворе… Мать – в полон. Сам чудом в живых остался… Выше сердца копье прошло. Выходили. Вот только с поры той – не говорит и не слышит.
– Что, совсем? – сказал, чтобы хоть что-то сказать, Илья. Глянул на Васятку, и так его болью прошибло с макушки до пяток, что мало волком не взвыл.
– Ну, не то, чтобы совсем…
– Это как же прикажешь тебя понимать?
– А как хочешь, так и понимай. Ты лучше вот что: поклонись Бояну, да попроси спеть-сыграть. Может, тогда и поймешь.
– Как же я поклонюсь, если… нездоров сильно…
– Медведь, что ли, помял? – Дался Тимохе этот медведь, опять ведь вспомнил.
– Нет, не медведь… С чего взял?
– Так на тебя глядючи. Неужто существует на белом свете такая хворь, чтобы эдакого богатыря одолела?
– Знать, существует…
– Медведь, он перед тем как напасть, на задние лапы встает, – глядя в упор на Илью, ни к селу, ни к городу завел Звенислов. – Потому в древности, когда на него с рогатиной и ножом ходили, время улучали. Встанет он на дыбы, раскинет лапы, тут ему рогатину под пасть… И рука должна быть верной и твердой, о втором ударе речи нет…
– А коли нет рогатины? – К чему это он разговор такой завел?
– Зубы у него, и когти страшные. Не убежать, не на дерево влезть, потому – проворен. Так что думай…
– Не пойму я, – Илья покачал головой. – С чего это ты про медведя-то?..
– Да так, к слову пришлось… Кланяйся, говорю, Бояну.
– Ну что ты пристал к человеку, ровно репей, – неожиданно вступил в разговор старец. – Сам же сказал, и человек хороший, и встретил приветливо, и напоил-накормил.
Он неторопливо сунул руку за спину, потащил гусли и положил их перед собою на стол.
– О чем же тебе спеть-то? – задумчиво протянул старец. – А вот хотя бы и эту…
Как над тем-то да над городом Черниговом,Да над тем-то селом да над Березовым,Восходило в чисто небо солнце красное…И опять – не в избе Илья, ни слов не слышит, ни струн перепев. Видит он деревушку возле озера, рощу березовую, дорогу, вдаль змеей извивающуюся… Словно парит он на крыльях в вышине подоблачной над землей. Ладная деревушка, такая же ухоженная, как и ихняя, только размерами поболее. На озере – лодки, на полях – ратаи, на огородах – бабы, ребятишки – по улице носятся. Один в один, почти, как у них. Ан нет, кузня есть, и мельница тоже.
А потом увидел Илья, вымахнула из леса туча черная, понеслась через поля к деревушке. Не сразу понял, что это дикие. Только как понял, крылья сложил свои невидимые, чтобы сверху орлом броситься, – нет, не дано ему вступиться. По-прежнему парит он в вышине, сердце из груди рвется, из уст – крик неслышимый, а поделать ничего не может. Внизу же искорки зажглись, понеслись молниями, ударили в ближние крыши, огнем к небу взметнулись…
И вот уже Илья не в небе, – посреди улицы. И видит, и слышит, а двинуться по-прежнему не может. Гудит пламя, сизый дым по земле стелется, не продохнуть, мечутся люди, пытаясь спастись от всадников, да только где там… Свистнет стрела, – уткнется в траву тот, кто мгновение назад живым был. Метнется гадюкой черной аркан, – поволок всадник того, кто мгновение назад свободным был. Мелькнет в дыму клинок, коротко торкнет копье – пошатнется и припадет на колени тот, кому на роду написано было, постоит так да и опустится мягко, ровно вздремнуть прилег. Вой, крики, треск огненный, ржание, грохот изб оседающих – бьется в голове Ильи единым боем, – но не отвернуться, ни глаза закрыть, ни уши заткнуть…
Сколько прошло времени, спроси – не ответит. Может, час, а может – несколько мгновений. Только за это время столько увидел, – больше, чем за всю прожитую жизнь. Иным такие видения волосы в зимний цвет красят, Илья очнулся – с такой силой пальцы в камень печной впились, как только в песок не искрошил… Сердце из груди рвется, воздуху не хватает, слезы злые глаза застят… Все сам видел, о чем Тимоха умолчал. И как пал под саблей ратай, с вилами на всадника кинувшийся, как другой всадник поволок на аркане жену его, мать Васяткину, и как сам мальчик, бросившийся вслед, напоролся на копье и упал, истекая кровью…
А в избе тихо. Ни звука. Старец гусли снова за спину задвинул, глаза невидящие веками прикрыты. Застыли Тимоха с Васяткой, ровно деревянные.
Сколько так просидели – неведомо.
Наконец, Звенислов поднялся.
– Ну что ж, хозяин ласковый, спасибо тебе, за то, что напоил-накормил, отдых дал путникам усталым. Пора нам. Кваску, напоследок, не найдется ли?
– В чулане, на полке. Кринка там, рядом с ковшом, который в виде ладьи. Старенький такой ковш, почернел уже. Только, боюсь, и того не наберется…
И точно, не набралось. Принес Тимоха, едва больше половины ковша. Старцу протянул, сам глоток сделал, Васятку попотчевал, поставил на стол. Взял в руки палку свою ореховую. Поднялись люди странные, стали в дверях, поклонились поясно.
– Бывай здоров, хозяин. Извини уж, что потревожили, ежели что не так…
– Так, не так, перетакивать нечего… Эх, страннички! – воскликнул вдруг Илья и шарахнул кулаком по печи. – Разбередили сердце молодеческое!.. Что же это? Как же это? Дикие там домы разоряют, детей сиротят, а я здесь…
– А я здесь… – поддразнил Звенислов. – Кто ж виноват, что ты здесь? Ступай в Киев, там новый князь дружину набирает, ему богатыри нужны. А пуще земле нашей, матушке…
– Пустобрех ты! Сказано же было, нездоров я, немощен…
– Погоди, погоди, – Тимоха прищурил глаз. – Нездоров, или немощен?..
– Ноги у меня не ходят, – буркнул Илья и уставился в угол.
– А в руках силушка есть? Ну-ка, держи палку.
Звенислов протянул Илье орешину и, как только тот, не понимая, зачем, ухватил ее за конец, – дернул. Даром что выглядит неказисто, – слетел Илья с печи, – и об пол со всей дури.
– Да ты… Да ты что… – вскочил на ноги и замер с открытым ртом.
Сколько лет на ногах не стоял, уж и надежду потерял, и вдруг…
– Ты, Илья, на лавку присядь, да кваску хлебни, – услышал он насмешливый голос Звенислова. – А то, не ровен час, от радости с ума соскочишь, как с печи летел…
Не помнит себя Илья. Присел на лавку, ухватил ковш, махнул единым разом. Не квас по горлу, огонь живой побежал по жилам; дыханье сперло, тело силушкой наливается, ровно растение по весне соком земным.
– Ты только того, охолони сперва маленько. Снова на печь, и в себя приди. Дров не наломай. Подумай и реши, что да как. А нам пора.
Какой там – на печь. Выскочил Илья из горницы, ухватил Звенислова за плечо, к себе развернул.
– Кто же вы, люди хожалые, люди странные? Уж не те ли самые калики, о которых мне деды рассказывали?..
– Ты, Илья, думай себе как хочешь, твоя воля, а только ежели придется когда тебе по жизни с каликами столкнуться, обходись с ними ласково, приветливо, вот как с нами обошелся. Обиды не чини. Запомни еще: коли приведет тебя дорога в дружину княжескую, не вступай в рать с Святогором-богатырем, потому – первый он среди прочих остался; ни с Микулушкой Селяниновичем – любит его мать-сыра-земля, не даст в обиду; ни с Вольгой Святославичем – этот не силою, хитростью возьмет. Коли последуешь этому совету, – не написана тебе смерть на рати; коли не последуешь… Ну да сам не дурак…
– Погодь… погодь еще немного. Как… чем я могу отблагодарить вас?..
– Нас?.. Ты не нас, ты бабе спасибо скажи, что нам твой двор указала.
– Бабе?.. Какой бабе?..
– Откуда ж мне знать?.. Плотная такая, лицом светлая… Да, глаза у нее еще зеленые-презеленые…
– Должно быть, Велеслава… Больше некому…
– Может, она, а может, и нет… – Тимоха с улыбкой взглянул на Илью. – Ты еще вот что не забывай: зубы у медведя, и когти страшные… Про дружину подумай, про землю нашу… А теперь – прощевай.
– Еще одно слово: увидимся ли когда еще?
– Гора с горой не сходится, Илья, а человек с человеком… Не горы, чай. Свидимся.
И пошли себе со двора.
Только вот что удивительно: сколько потом Илья не выведывал осторожненько, никто из деревенских странников не встречал…
* * *Давно уже скрылись за воротами люди хожалые, а Илья все никак места себе не найдет. Переполняет радость грудь молодецкую, рвется наружу, не удержать. Вбежал в избу, ухватил лавку, поднял, на место ухнул; стол ухватил – и этот, легче перышка. Мало, наружу не выкинул. Кровь играет, себя не чует. Сдурел совсем, что глухарь на току. Верит – и не верит, боится поверить. То в присядку пустится, – неловко, смешно, да кто ж осудит-то? То в сени выскочит – к Велеславе бежать, в ножки кланяться. Угомонился наконец, присел на лавку, голова пустая, рот до ушей – дурачок деревенский, да и только. Поднялся, выскочил в сени, сунул голову в кадку с водой, – и обратно на лавку. Как быть, что делать? Правду Тимоха сказал, охолонуть маленько надобно, в себя прийти, поразмыслить.
А как Бояна с Васяткой вспомнил, так и совсем радость отхлынула. Беда на Русь вернулась. Усмирили одних диких, исчезли они с лица земли, – другие пришли на их место. Такие же свирепые, волки степные хищные. Богатырей князь в дружину ищет, новых заместо старых. Неспроста странники в избу к нему заглянули, ох, неспроста. Знать, не суждена ему жизнь мирная, хлебопашеская. Знать, лежит его дорога в Киев-град, ко двору княжескому.
Но что же отец с матерью? Как же они? Один ведь он у них… Не успеют порадоваться, что сын их снова на ногах, что сбылась мечта их давняя, заветная, а он… Поклон вам земной, отец-матушка, прощевайте, ждет меня дорога дальняя да подвиги славные, богатырские? И то сказать, какой из Ильи воин? Он сроду никакого оружия в руках не держал. Хотя, по правде, он и пахарь никакой.
Нет, правду сказал Тимоха, тут с кондачка не решишь.
Вернулись отец с матерью. Лежит Илья на печи, как прежде. Сказал, что заходили странники, передохнули маленько, и пошли себе дальше. Приветил, как мог. Только Ивану с Ефросиньей не до странников. Умаялись, а еще по избе дел – не переделать. Пока ужинали, все про пашню разговор вели. Позаросла сильно, пни, кажется, с каждым годом все дальше и дальше корни пускают. Лес придвигается, скоро совсем от надела ничего не останется. Хорошо бы родственников на помощь позвать, да куда там – у них самих то же самое. Поужинали – мать корову доить, отец – стучит чем-то возле огорода. А Илья на печи думу думает, да времени подходящего ждет.
Дождался, наконец. Угомонились в избе, угомонились в деревушке. Слез Илья с печи, прислушиваясь постоянно, как бы ему отца с матерью не потревожить. Не потревожил, силы у них уже не те, подустали. Разложил полушубок, прикрыл рогожей, так, чтобы видимость осталась – здесь он, никуда не делся. А сам, в три погибели согнувшись, к двери, приотворил потихоньку – не выдала скрипом, – и на двор. Выпрямился, раскинул руки во всю ширь, глотнул воздуха, ночными ароматами пропитанного. Не очень погода, месяц наполовину вороны склевали, облачка понабежали, – ну да выбирать не приходится. Хорошо, ветерок свежий.
Крадется вдоль забора – ровно тать какой. Ровно не на дело доброе отправился, а озоровать. Крадется, и сам себя вразумляет. Ведь и впрямь – озорство. Возмужал уже, почему не открылся родителям? Выложил бы все сразу, просто и ясно, что в отсутствие их приключилось. Сначала поведал осторожно, потом сел аккуратно, слез… Только что уж теперь об этом рассуждать. Коли уж решил без головы, так хоть дальше бы не обмишуриться.
Счастье пока сопутствует – ни тебе навстречу кто, ни собака учуяла. Да и недалеко до околицы – две избы оставил за спиной, вот тебе до леса и рукой подать. Если б не запинался на каждом шагу, по сторонам не оглядывался. Не только, чтобы не заметили, а больше – внове все. Сколько лет на улицу не выходил… Вроде как знакомо кажется, а вроде и нет. Ну да времени нет, поспешать надобно. До надела-то отцовского – трое поприщ. Пока туда, пока обратно, там еще сколько. Ежели по тому судить, как родители промеж себя говорили, за один раз не совладать.
Вышел Илья за околицу – бегом припустился. Пока поприще до лесу пробежал, пару раз к земле приложился. Поразбили дорогу телегами, повывернули комьев с камнями; добро бы еще луна полной была, или облака ветром поразвеяло, посветлее – оно и сподручнее.
Идет по лесу. Попритерпелись глаза к темноте, попроще стало. Кажется ему – придвинулся к деревушке подлесок. Некоторые деревья узнает – какими были, такими остались; могучие, кряжистые, не властно над ними время. Иных нет – должно быть, на дрова пошли. Тихо-то как… Только живая тишина, не мертвая. Коли остановиться да постоять, замерев, много чего услышишь. Тут тебе и шорохи, и покряхтыванье, и шелест, и уханье… В другой раз постоял бы, а сейчас поторапливаться надобно…