
Полная версия:
Цена мира. Плоть и сталь
Григорий Александрович Потемкин.
Он был полуодет. Поверх шелковой ночной рубашки наброшен роскошный бухарский халат, расшитый золотыми драконами, но на ногах – простые стоптанные туфли на босу ногу. Его огромная, медвежья фигура заполняла собой половину комнаты. Черные волосы, густые и спутанные, падали на лоб.
Алексей замер. Два месяца назад он виделся с Потемкиным при дворе, на той роковой встрече с Императрицей – но там тот себя сдерживал. Здесь же сидел настоящий хозяин Империи. Дикий, нечесаный, страшный.
Потемкин не поднял головы. Он держал в руке куриную ножку и с аппетитом, громко чавкая, вгрызался в мясо. Жир тек по его подбородку.
– Ну, чего встал как истукан? – пророкотал он голосом, похожим на шум камнепада. – Входи, князь. Закрой дверь, дует.
Алексей шагнул вперед. Нарышкин остался снаружи, плотно притворив дверь.
Потемкин поднял лицо.
Алексей невольно вздрогнул. Левый глаз фаворита был скрыт черной повязкой – память о недавней неудачной операции (или драке с Орловыми, как шептались в салонах). Но правый глаз… Правый глаз смотрел на Алексея с пугающей, пронзительной ясностью. Это был глаз циклопа, который видит человека насквозь, до самого дна души.
– Выглядишь паршиво, Алексей Петрович, – констатировал Потемкин, отбрасывая обглоданную кость на серебряный поднос. – Худой, злой. Краше в гроб кладут. Не кормит тебя смоленская землица?
– Я не знал, что меня везли сюда, чтобы обсудить мой рацион, ваше превосходительство, – холодно ответил Алексей. Он не поклонился.
Потемкин хмыкнул. Ему понравилась дерзость. Он вытер жирные руки о край бархатной скатерти – жест варвара и царя одновременно.
– Сядь, – он кивнул на табурет напротив. – В ногах правды нет. А правда нам сегодня понадобится.
Алексей сел, держа спину неестественно прямой.
– Вина? – Потемкин плеснул из графина в кубок. – Бургундское. Матушка прислала.
– Я не пью с тюремщиками.
Потемкин расхохотался. Смех его был громким, раскатистым, от него дрожало пламя свечей.
– Тюремщики? Дурак ты, князь. Я – твой спаситель. Если у тебя, конечно, мозгов хватит спастись.
Он резко подался вперед. Лицо его изменилось. С него слетела маска добродушного обжоры. Теперь перед Алексеем сидел хищник. Государственный деятель.
– Слушай меня, Вяземский. И слушай внимательно. Второго раза не будет. Война с туркой завязла. Румянцев – великий полководец, но как дипломат он… – Потемкин сделал неопределенный жест рукой. – Он привык рубить головы, а не завязывать узлы. Турки тянут время. Они знают про Пугачева. Знают, что у нас Урал полыхает, что Казань под угрозой. Они ждут, когда мы надорвемся на два фронта, чтобы ударить.
Алексей молчал. Политический расклад был ему известен, но он не понимал, зачем он здесь.
– Нам нужен мир, – продолжил Потемкин, понизив голос. – Не просто перемирие, а мир. Крым должен быть наш. Черное море должно быть нашим. Но визирь упирается. У него есть козыри. И у него есть… слабости.
Он вперил свой единственный глаз в Алексея.
– Твой покойный папенька, Петр Андреевич Вяземский, был великим казнокрадом. Но он был и великим шпионом. Он вел «черную кассу» посольского приказа. Он знал, кого и за сколько можно купить в Стамбуле. У кого из пашей долги, кто любит мальчиков, а кто продает секреты французам.
Алексей усмехнулся, но усмешка вышла горькой.
– Вы опоздали, Григорий Александрович. Архивы отца изъяты. Шешковский перерыл всё. Каждую бумажку, каждый вексель. А то, за что я гнию в этой ссылке, дневник моего отца – Императрица лично сожгла, вы же сами видели. Всё превратилось в пепел.
Потемкин медленно потянулся к тяжелому кожаному саквояжу, стоящему у ножки кресла.
– Императрицы – женщины эмоциональные, – пророкотал он, расстегивая застежки. – Они хотят, чтобы история была чистой и красивой. Как на парадном портрете. А мы, государственные мужи, знаем: история делается в грязи.
Он достал увесистую стопку пожелтевших листов, в толстой кожаной папке. И швырнул её на стол перед Алексеем.
Документы упали с тяжелым, глухим стуком, от которого жалобно звякнул хрусталь.
– Екатерина приказала сжечь. А я приказал – приберечь. На черный день. – Потемкин подмигнул своим живым глазом. – Вот он и настал, этот день.
Алексей смотрел на стопку листов как завороженный. Он узнал их. Это были они, утаенные отцом в Новодевичьем монастыре документы. В них он сохранил всё самое опасное. То, за что убивают.
– Бери, – приказал Потемкин. – Это твое оружие, князь. Здесь имена, суммы, слабости. Здесь компромат на половину Дивана султана. Шешковский, дуболом, искал заговоры против матушки, а я искал рычаги.
Алексей протянул руку, коснулся желтой бумаги.
– Почему я? – тихо спросил он. – У вас сотни дипломатов. У вас Репнин. У вас целый штат шпионов. Зачем вам опальный ссыльный?
Потемкин откинулся в кресле, сцепив жирные пальцы на животе.
– Потому что дипломаты – чистоплюи. Им этикет мешает. А ты, Алешка… ты битый. – Голос фаворита стал жестче. – Я помню тебя в семьдесят первом. Ты был мальчишкой, но ты понюхал пороху в том походе. Ты видел турок не на картинках. Ты знаешь их обычаи, их язык, их подлость.
Потемкин на секунду замолчал, и его взгляд стал тяжелым.
– И я помню того парня. Никиту. Друга твоего. Ты видел смерть близко. Ты умеешь ненавидеть. А дипломат, который не умеет ненавидеть – это просто почтовый голубь. Мне не нужен голубь. Мне нужен волкодав.
Слова ударили Алексея в самое сердце. Никита Баратынский. Имя, которое он старался забыть, чтобы не бередить старые раны. Потемкин знал. Этот циклоп знал всё.
– Бери папку, – голос Потемкина стал деловым. – Поедешь к Румянцеву. Не официально. Как мой личный порученец. Найдешь подход к турецким переговорщикам. Шантаж, подкуп, яд – мне плевать. Ты используешь каждую бумажку из этой папки, но выгрызешь мне этот мир.
– А взамен?
– Взамен я даю тебе бумагу. Помилование для Анастасии. И разрешение вывезти её… скажем, в дальнее имение. Под надзор, но живую.
– Вашему слову грош цена, Григорий Александрович, – зло бросил Алексей. – Вы предадите меня, как только получите трактат.
Потемкин улыбнулся. На этот раз улыбка была почти человеческой. Усталой и немного грустной.
– Может быть, – кивнул он. – Я политик, князь. Я продаю и покупаю людей каждый день. Но другого покупателя у тебя нет. Либо ты играешь со мной в эту игру, либо через месяц твоя Настя сдохнет в подвале, а ты сопьешься в своей Вязьме. Выбор за тобой.
В комнате повисла тишина. Слышно было только, как трещит воск в свечах и как за окном воет апрельский ветер, швыряя мокрый снег в стекла.
Алексей смотрел в единственный глаз Циклопа. Он понимал, что попал в капкан. Но в этом капкане была маленькая, призрачная надежда.
– Мне нужны гарантии, – сказал он. – Письменные. И деньги. Много денег. Золотом. На подкуп… и на расходы.
Потемкин удовлетворенно хмыкнул. Он понял, что рыба заглотнула наживку.
– Будет тебе золото, – он подвинул к Алексею кубок с вином. – И бумага будет. Пей, посол. За Империю. А главное помни: героев любят мертвыми, а ты мне нужен живой.
Алексей взял кубок. Вино было темным, густым, похожим на венозную кровь.
– За цену мира, – тихо сказал он и залпом осушил бокал.
Потемкин снова вгрызся в куриную ножку. Машина государственного управления, смазанная человеческими судьбами, снова заработала.
Глава 3. Прощание с тенью
Апрель 1774 года. Усадьба Вяземских.
Свеча догорала. Воск оплыл бесформенной лужей, похожей на застывшую лаву, и фитиль уже тонул в ней, чадя черным, жирным дымом.
Алексей сидел за столом, не чувствуя холода, который к рассвету пробрался в дом через щели в рассохшихся рамах. Перед ним лежал чистый лист плотной голландской бумаги. Рядом стояла чернильница с засохшим на горлышке ободком.
До рассвета оставался час.
Он обмакнул перо. Рука, которая три часа назад твердо держала кубок с вином перед лицом Потемкина, теперь предательски дрожала.
Ему было двадцать два года. В любом веке в этом возрасте смерть кажется чем-то далеким, почти невозможным, а любовь – единственной религией, ради которой стоит жить. Он хотел кричать. Он хотел выплеснуть на бумагу всё, что жгло его изнутри эти два месяца.
Перо коснулось бумаги. Скрип был громким в мертвой тишине дома.
«Душа моя, Настя…»
Он остановился. Клякса расплылась черной звездой.
«Если ты читаешь эти строки, значит, я жив. Значит, я не сдался. Я заключил сделку, страшную сделку, но она – единственный путь к тебе. Я еду на юг, в самое пекло войны, чтобы купить твою свободу. Потемкин обещал…»
Алексей писал быстро, не следя за почерком. Слова толкались, наезжали друг на друга. Он писал о том, как задыхается без неё в этой ссылке. О том, что каждую ночь видит её во сне. О том, что чувствует её боль, как свою собственную.
«…Держись. Заклинаю тебя всем святым – держись. Не верь им. Не верь стенам. Я вернусь. Я выгрызу этот мир у султана, я принесу его Императрице на блюде, и тогда никто не посмеет…»
Он исписал лист до конца. Дыхание сбилось, сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. Он отложил перо. Перечитал написанное.
Это было прекрасное письмо. Искреннее. Полное надежды и любви восемнадцатилетней девочки и двадцатидвухлетнего юноши, которых разлучила безжалостная машина Империи.
Алексей закрыл глаза.
И вдруг он увидел это письмо не своими глазами.
Он увидел его глазами Степана Ивановича Шешковского, начальника Тайной экспедиции.
Он представил, как сухие, ухоженные пальцы главного палача России берут этот лист. Как он читает эти строки, беззвучно усмехаясь. «Связь с государственным преступником… Планы побега… Сделка с фаворитом…»
Каждое слово «люблю» в этом письме превращалось в «виновна». Каждое обещание спасти становилось доказательством заговора. Если игуменья перехватит письмо… Если курьера остановят на тракте…
Это письмо не спасет Анастасию. Оно убьет её. Оно станет тем самым камнем на шее, который утянет её на дно.
Алексей открыл глаза. Взгляд его изменился. Юношеский блеск исчез, уступив место холодной, взрослой пустоте.
– Дурак, – прошептал он. – Какой же я дурак.
Он взял лист двумя пальцами. Бумага хрустнула.
Слова любви. Слова надежды. Единственная ниточка, связывающая его с ней.
Он поднес край листа к умирающему пламени свечи.
Бумага занялась неохотно, но потом огонь, почуяв пищу, жадно лизнул чернильные строчки. Желтый язык пламени пополз вверх, пожирая «Настю», «Потемкина», «свободу».
Алексей держал горящий лист до последнего, пока жар не обжег пальцы. Потом разжал руку. Черный, невесомый пепел упал на стол, рассыпавшись серой пылью.
В комнате запахло гарью.
Алексей смахнул пепел на пол и растер его сапогом.
Теперь не было улик. Не было обещаний. Была только тишина.
– Моя любовь будет немой, – сказал он темноте. – И оттого она будет страшнее.
Он задул свечу. Комната погрузилась во мрак, но в этом мраке Алексей Вяземский видел свой путь яснее, чем при свете дня. Время слов прошло. Настало время стали.
Он встал, чувствуя, как внутри защелкнулся затвор.
– Федор! – негромко, но властно позвал он. – Тащи сундуки. Мы уезжаем.
Дверь отворилась без стука, но тихо. В комнату боком, словно краб, протиснулся парень с огромным окованным железом сундуком на плече.
Это был Федор. Сын старой кухарки, выросший на заднем дворе усадьбы, он был ровесником той новой, жесткой жизни, которая наступила для Алексея. Восемнадцать лет, вихрастый, с носом-картошкой и глазами, в которых светилась та особенная, мужицкая хитрость, что помогает выжить там, где ломается дворянская честь.
Он с грохотом опустил сундук на пол.
– Тяжелый, зараза, – выдохнул он, утирая лоб рукавом армяка. – Пантелей хотел старый, дубовый дать, да я не взял. Говорю: «Дед, нам с барином не приданое везти, а кости свои спасать. Нам полегче надо».
Алексей едва заметно улыбнулся. Федор был единственным в доме, кто не смотрел на него как на покойника или сумасшедшего.
– Правильно сделал, Федька, это старый отцовский походный сундук, он-то мне и нужен. Помогай, времени у нас мало.
Алексей подошел к столу, где уже были разложены вещи. Это был не багаж путешественника, а набор для выживания.
– Ну, давай укладывать, – скомандовал князь.
Федор ловко принялся за дело. Руки у него были быстрые, цепкие.
– Белье исподнее на дно, – бормотал он, уминая рубахи. – Сюртук вощеный – сверху, чтоб под рукой был, дождь на дворе хлещет, так… для встреч всяких парадный кафтан кладем… А это что, барин?
Он поднял с края стола тяжелую бутыль с темной жидкостью и бумажный пакет с сероватым порошком.
– Уксус и хина, – ответил Алексей, проверяя замки на дорожных пистолетах. Щелк-щелк. Кремень высек искру. – Мы едем туда, Федор, где вода убивает быстрее, чем пуля. А комары страшнее турок.
Федор с уважением посмотрел на порошок.
– Понял. От лихоманки, значит. – Он сунул пакет в голенище запасного сапога и утрамбовал в сундук. – Так оно надежнее будет. Авось не отсыреет.
Алексей отложил пистолеты и взял со стола самое главное. Потертую кожаную папку, которую дал ему Потемкин.
В комнате повисла тишина. Федор, почувствовав перемену в настроении хозяина, замер.
Алексей подошел к сундуку.
– Вынь всё обратно, – тихо приказал он.
Федор не задавал вопросов. Он быстро вытряхнул уложенные вещи. Алексей нажал на неприметный сучок на дне ларца – тот подался, открывая узкую нишу «двойного дна». Тайник, который отец однажды показал ему, сказав: «Запоминай, Алексей, авось пригодится в жизни».
Князь положил туда папку. Сверху бросил пару золотых монет – для отвода глаз, если разбойники вдруг найдут тайник, пусть думают, что это просто схрон для денег.
– Об этом молчать, – Алексей посмотрел Федору прямо в глаза. – Даже если резать будут.
– Могила, Алексей Петрович, – серьезно кивнул парень. В его глазах не было страха, только деловитость. – Я ж понимаю. Мы с вами в одной лодке. Вы потонете – и меня сожрут.
Алексей кивнул. Ему нравилась эта простота. Верность, основанная на общем интересе, крепче, чем верность из-под палки.
– Теперь золото.
Алексей высыпал на стол горсть тяжелых империалов – деньги Потемкина. Золото тускло блеснуло в свете огарка свечи.
– В пояс зашей, – приказал он. – И себе в воротник пару монет запрячь. Мало ли… разминемся.
Федор достал иглу и суровую нитку. Пока он, высунув кончик языка от усердия, зашивал монеты в подкладку широкого кожаного пояса, Алексей одевался.
Он сбросил домашний халат. Надел простую льняную рубаху, поверх – стеганый поддоспешник (защита от холода и, возможно, от шального ножа). Потом – грубый дорожный сюртук темно-синего сукна. Никаких кружев, никаких лент. Ботфорты, смазанные дегтем, плотно обхватили икры.
За голенище правого сапога он сунул узкий, хищный кинжал.
– Готово, барин, – Федор протянул ему пояс. Теперь он был тяжелым, как кандалы, но эта тяжесть грела душу.
Алексей застегнул пояс на талии. Проверил, как выходят пистолеты из карманов.
Он подошел к зеркалу. Оттуда на него смотрел чужой человек. Не придворный щеголь, не пьяный помещик. На него смотрел офицер. Угрюмый, собранный, опасный.
– Ну что, Федор, – сказал он, надевая треуголку без галунов. – Прощайся с мамкой. Едем мы далеко. И дай Бог нам вернуться.
Федор шмыгнул носом, но улыбнулся широко и бесшабашно:
– Да что с мамкой прощаться, она меня перекрестила уже. А вернуться – вернемся, Алексей Петрович. Куда ж мы денемся? Нас черти не берут, мы сами как черти.
Он подхватил сундук – теперь уже легко, словно в нем были не вещи, а пух.
– Русский дух грязи не страшится! – подмигнул он и первым шагнул к двери.
Алексей задержался на секунду. Он окинул взглядом комнату. Пустой стол, пепел от письма на полу, заправленная кровать, на которой он так и не спал.
Он задул последний огарок свечи.
– Пора, – сказал он темноте.
Двор усадьбы утопал в сизой предрассветной мгле. Дождь, мелкий и нудный, не прекращался со вчерашнего вечера, превращая землю в жирное, чавкающее месиво.
Посреди двора стоял тарантас – легкий, но крепко сбитый экипаж с кожаным верхом, поднятым гармошкой. Четверка лошадей, мохнатых и парящих на холоде, переступала ногами, меся грязь. Их шкуры уже намокли и потемнели.
Алексей вышел на крыльцо, кутаясь в дорожный плащ-епанчу. Сырой воздух ударил в лицо запахом мокрой псины и талого снега.
Старый Пантелей стоял у колеса, проверяя ступицу. Увидев барина, он снял шапку, подставляя седую голову дождю.
– Лошадки свежие, Алексей Петрович, – проскрипел он. – Но дорога – чисто квас. До большака бы добраться, а там полегче будет.
Алексей кивнул. Он спустился по ступеням, стараясь не поскользнуться на гнилых досках.
Федор уже сидел на козлах, натянув армяк на самый нос. Он был возбужден предстоящей дорогой, глаза его блестели из-под мокрой челки. Для него этот отъезд был не бегством, а приключением.
– Ну что, Федька, не увязнем? – спросил Алексей, подходя к тарантасу.
– Не извольте беспокоиться, барин! – весело отозвался парень, перехватив вожжи. – Увязнем – на себе вынесем. Русская грязь – она своя, родная. Она держит крепко, но и отпускает, если знать, как просить.
Алексей усмехнулся. В этой народной философии была правда.
Он поставил ногу на подножку, собираясь нырнуть под кожаный навес кибитки. И тут он почувствовал на себе взгляд. Тяжелый, жгучий.
Он обернулся.
На крыльце, прижавшись плечом к дверному косяку, стояла Аксинья.
Она выскочила в чем была – в одной рубахе и накинутом на плечи платке. Её босые ноги покраснели от холода. Мокрые волосы прилипли к щекам.
Она не плакала навзрыд, по-бабьи. Она просто смотрела. В её глазах, обычно покорных и спокойных, сейчас плескалась такая тоска, такая собачья преданность и немая боль, что Алексею стало не по себе.
Она любила его.
Для него она была просто дворовой девкой, теплым телом, спасавшим от зимней стужи и одиночества. Крепостной, чьим долгом было служить барину в постели так же, как долгом Пантелея было служить на конюшне. Он никогда не думал о ней как о человеке с душой.
А она, оказывается, живая. И ей больно.
Аксинья подняла руку, словно хотела перекрестить его или позвать, но тут же уронила её, скомкав край передника. Губы её беззвучно шевельнулись. «Вернись», – прочитал он по ним. Или, может быть: «На кого ж ты меня…».
Внутри Алексея шевельнулось что-то похожее на жалость. Или на вину. Ему захотелось подойти, сказать что-то доброе, может быть, дать денег…
Но он тут же задавил этот порыв.
Он – хищник, уходящий на охоту. Хищники не оборачиваются. Жалость – это слабость. А он поклялся оставить все слабости в этом доме. У него есть только одна женщина, ради которой он живет, и эта женщина сейчас задыхается в каменном мешке за сотни верст отсюда.
Лицо Алексея затвердело. Он встретился глазами с Аксиньей – и его взгляд был холоден и пуст, как дуло пистолета. Он посмотрел сквозь неё, словно она была лишь частью обветшалого фасада усадьбы.
Аксинья поняла этот взгляд. Она вздрогнула, словно её ударили хлыстом, и опустила голову, пряча слезы.
Алексей рывком забрался в тарантас.
– Пантелей, – бросил он, не глядя на слугу. – Дом на тебе. Береги всё. А коли не вернусь… ты знаешь, что делать. Духовная грамота у стряпчего в городе.
– Господь с вами, Алексей Петрович, не говорите так… – забормотал старик, истово крестясь.
– С богом! – крикнул Федор и свистнул, взмахнув кнутом.
Лошади дернулись, натянули постромки. Колеса чавкнули, неохотно выбираясь из грязной колеи, и закрутились, разбрызгивая жидкую глину.
Тарантас качнулся, набирая ход.
Алексей откинулся на жесткую кожаную спинку сиденья. Он слышал, как колеса шуршат по гравию аллеи, как скрипят рессоры. Он не стал выглядывать в маленькое оконце, чтобы в последний раз взглянуть на дом.
Он знал, что Аксинья всё еще стоит на крыльце, босая, на ветру, и смотрит им вслед, пока экипаж не скроется за поворотом. Но это было уже неважно.
Усадьба Вяземских осталась позади. Мертвый сезон закончился.
Впереди была бесконечная серая лента дороги, ведущая на войну.
– Пошел! Пошел, родимые! – кричал Федор, и его голос тонул в шуме дождя.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВОСТОЧНЫЙ ГАМБИТ
Глава 4. Дунайский Стикс
Конец мая 1774 года. Болгария. Окрестности крепости Шумла.
Сначала появился запах.
Он ударил в ноздри задолго до того, как из-за холмов показались первые дозоры. Это был не запах дыма или пороха, который Алексей помнил по семьдесят первому году. Это был запах огромного, больного, потеющего зверя.
Тяжелый, густой смрад тысяч человеческих тел, конского навоза, хлорной извести и сладковатой, тошнотворной гнили. Так пахла не победа. Так пахла война, зашедшая в тупик.
Тарантас, скрипнув рассохшимися осями так жалобно, словно у него ломались кости, накренился набок. Колесо с чавканьем перевалило через раздувшийся труп мула, брошенного в придорожной канаве.
Алексей, сидевший внутри кибитки, вцепился в деревянный борт побелевшими пальцами, чтобы не вылететь наружу. Каждый ухаб отдавался в позвоночнике тупой болью. Рессоры давно ослабли, и последние сто верст они ехали, считай, на голых осях.
– Добрались, барин, – хрипло каркнул с козел Федор.
Алексей поднял голову. Кожаный верх тарантаса был откинут гармошкой назад – от духоты под ним можно было сойти с ума, да и сама кожа потрескалась и местами порвалась.
На Федора было страшно смотреть. От румяного, вихрастого парня, который полтора месяца назад весело свистел, выезжая из Вязьмы, осталась тень. Глаза запали и лихорадочно блестели на почерневшем от солнца и пыли лице. Губы потрескались до крови. Дорожный армяк превратился в лохмотья, пропитанные грязью всех губерний от Тулы до Валахии. Он правил четверкой лошадей механически, ссутулившись, как старик. Лошади шатались, их бока, покрытые коркой засохшей грязи и пены, ходили ходуном.
Сам Алексей выглядел не лучше.
Он похудел так, что ребра можно было пересчитать через рубаху. Щеки ввалились, трехнедельная щетина покрывала лицо жесткой коркой. Но страшнее всего были руки – они мелко, едва заметно дрожали. Не от страха. От истощения и той злой, звериной вибрации, что не отпускала его последние версты.
Он был пуст. В нем не осталось ни мыслей о высокой миссии, ни страха перед будущим. Остался только голод. И инстинкт: дойти.
– Вижу, – ответил он. Голос был похож на скрежет камня о камень. – Правь на холм, Федя.
Тарантас, подгоняемый слабым щелчком кнута, вполз на гребень.
Внизу, в широкой долине, раскинулся Город.
Это не было похоже на парадные биваки, которые рисовали на картах в Петербурге. Это было море серого, грязного холста, колышущееся под палящим балканским солнцем. Тысячи палаток, расставленных, казалось, до самого горизонта. Земля вокруг была изрыта, изранена траншеями и рвами.
По периметру, словно хребет гигантского динозавра, тянулась линия сцепленных телег – вагенбург. За ней торчали хищные иглы рогаток.
А над всем этим висело марево пыли и звука. Гул. Низкий, утробный гул сорокатысячной армии.
В ушах Алексея тонко, назойливо зазвенело.
Дзиииинь.
Он поморщился, тряхнул головой. Этот звон был его старым знакомым. Привет из семьдесят первого. Тогда, под Журжей, турецкое ядро ударило в бруствер в двух шагах от Алексея с Никитой. Их обоих швырнуло взрывной волной, выбив дух и слух на неделю.

