
Полная версия:
Командир бомбардировщика - 12
И вот тут я на секунду — на одну честную секунду — с ним соглашаюсь.
Потому что он прав по существу. Нам он нужнее. Мы уходим на работу, они остаются в тылу. И оформить это можно так, что никто никогда не докажет.
— Нет, — говорю я.
— Почему?
— Потому что через два месяца мне от этих людей понадобится что-нибудь ещё. И я хочу иметь возможность попросить.
Плешаков стоит и молчит.
— И потому, — добавляю я, — что мы с ними договаривались. Забираем полковое, оставляем оговорённое. Всё.
Он кивает — тем коротким злым кивком, который у него значит «понял и всё равно недоволен», — и уходит.
А через два дня выясняется, что я был прав по причине, о которой не думал: северные хозяева, узнав, что мы уходим и ничего не выдираем, присылают нам на аэродром грузовик с четырьмя бочками годного масла из разрешённого к передаче запаса и мотком троса, который Плешаков потом будет любить сильнее собственных детей.
*
С Лидой мы прощаемся за день до перелёта, и прощаемся неудачно — потому что у неё в это время идёт приём.
Она теперь ведёт медицинскую часть на два аэродрома, у неё четыре фельдшера и кабинет с настоящим столом, и на этом столе лежат карточки, разложенные по экипажам, как она разложила их впервые в сорок первом на Кагуле, в переполненной санчасти, из спасённых ящиков.
За дверью ждут трое, фельдшер зовёт следующего; Лида дописывает назначение и отдаёт карточку через приоткрытую дверь.
— Пять минут, — говорит она, не поднимая головы. — Сядьте.
Я сажусь.
Она дописывает, потом откладывает перо и смотрит на меня — тем своим взглядом, который сначала проходит по коленям, потом по лицу, и никогда наоборот.
— Колено?
— Живёт.
— «Живёт» — это не ответ.
— Болит на погоду и после долгих ночей. Опору держит. Педаль чувствую полностью.
— Вот это ответ. — Она берёт чистый лист и что-то на нём пишет. — Держите.
— Что это?
— Это фамилии. — Она пододвигает лист. — Три человека на Балтике, к которым можно обращаться. Один в госпитале в Ораниенбауме, двое в санитарном отделе. Я им написала, они знают, что вы придёте.
— Лидия Андреевна.
— Что.
— Вы им написали обо мне или о полке?
— О полке, — говорит она. — О вас отправила отдельное письмо. Его вам не покажу.
Я смеюсь.
— Не смейтесь, — говорит она. — Там написано, что командир полка скрывает нагрузку и что ему нельзя верить, когда он говорит «я в порядке». Это медицинское сведение, а не сплетня.
Мы сидим минуту молча.
Три года. Кагул, вода, ящики, ночь на причале, Ладога, стол в землянке, и вот теперь кабинет с настоящим столом, и я ухожу.
— Вы остаётесь, — говорю я.
— Я остаюсь, — говорит она. — У меня тут госпитальная сеть, которую я два года собирала, и я её не понесу за вами в чемодане.
— Я и не предлагаю.
— Знаю. — Она снова берёт перо. — Вы вообще никогда не предлагали, и за это вам отдельное спасибо.
*
Анна Петровна меня не провожает. Она в это время кормит вторую смену и, по своему обыкновению, разговаривает со мной, не прекращая раздавать.
— Значит, уходите.
— Уходим.
— Кухню кому?
— Северным. Мы её и получили от них.
— Правильно, — говорит она и стучит черпаком по краю бачка. — А посылки я вам буду отправлять с попутными.
— Анна Петровна, там до нас неблизко.
— Так и я не пешком пойду, — говорит она. — Летают же ваши туда-сюда. Вот с ними и буду. Не спорьте, товарищ подполковник, у вас в день переезда без меня споров хватает.
*
Перелёт занимает три часа с небольшим, и последние двадцать минут я смотрю вниз и узнаю то, чего узнавать не собирался.
Вода.
Не река, не Ладога, не Дон с его лиманами. Балтийская вода — серая, плоская, с той особенной мелкой рябью, которая с высоты выглядит как шкура.
Я три года летал над всем, над чем можно летать в этой стране, и совершенно забыл, что это со мной сделает.
Внизу проходит берег: сосны, валуны, песчаная полоса, и за ней та самая шкура до горизонта. Слева, далеко, в дымке — острова, которых мне отсюда не видно и о которых я всё равно думаю.
В наушниках щёлкает внутренняя связь.
— Командир, — говорит Литвинов из передней кабины. — Ты сейчас о чём думаешь?
— С чего ты взял, что я о чём-то думаю?
— Ты держишь на два градуса правее.
Я поправляю курс, придерживая педаль: колено ещё помнит тряску на разбеге.
— Об Эзеле, — говорю я.
— Я тоже, — говорит Литвинов. — И я тебе сразу скажу одну вещь, чтобы ты потом не удивлялся, когда её скажу при штабе.
— Говори.
— Мы с тобой оттуда ушли в сентябре сорок первого. — Он говорит это ровно, своим писарским голосом, которым читает служебное. — Всё, что мы знаем про те острова, мы знаем на сентябрь сорок первого. Это два с половиной года. За два с половиной года мы с тобой три раза меняли всё в собственном полку.
— Я понял.
— Ты не понял, — говорит Литвинов. — Ты сейчас снизишься и будешь смотреть на воду. Я про это и говорю.
Черницы оказываются хуже, чем я думал, и лучше, чем боялся.
Площадка на песчаном взлобке, в трёх километрах от берега, среди сосняка. Полоса — металлические полосы, положенные поверх грунта, и по ним при посадке идёт такой звук, будто мы едем по железнодорожному мосту. Землянки есть, но мало. Столовая — брезент на жердях. Вода — в бочках, которые возят из деревни.
Зато сосны.
Сосны — это то, о чём на Дону мечтали: они прячут стоянки лучше любой сетки, и под ними сухо.
Плешаков вылезает из машины, оглядывается, нюхает воздух и говорит первое:
— Грунт песок. Значит, ямы копать легко, а машину с места сдвинуть тяжело.
Второе он говорит через полчаса, стоя у края полосы:
— И вот это железо надо перекладывать. Тут у них два стыка расходятся, и колесо на них бьёт.
На второй день Тимка приходит с узла связи с раскрытым блокнотом и уже недоволен.
— Товарищ подполковник, — говорит он, подходя с блокнотом. — Тут в сети четыре хозяина.
— В смысле?
— В смысле, что у флота своя сеть, у флотской авиации своя, у постов наблюдения своя и ещё есть общая. И они друг друга слушают через одного.
— И что?
— И то, что если нам понадобится передать что-нибудь флоту, — говорит Тимка, — оно пойдёт не по прямой, а через два узла. И я пока не знаю, сколько это займёт.
Я откладываю опись.
— Измерь по пробному сообщению. И принеси мне, на каком узле оно задержалось, — говорю я. — С этим поеду к морякам.
Он говорит это на второй день после прибытия, и это, как выяснится через неделю, самое важное, что кто-либо сказал мне за весь месяц.
*
В морской штаб я еду на третий день, и по дороге понимаю, что не был в таком помещении никогда.
Это каменное здание с широкой лестницей, по которой ходят люди в чёрном, и в этом чёрном я со своим полевым цветом выгляжу как человек, зашедший с поля в контору. На стенах — карты, но карты не такие, как у нас: у нас карта — это земля с высотами, а у них карта — это вода с глубинами, и на ней всё главное написано цифрами.
Меня ведут в оперативный отдел, и там уже сидят человек восемь.
— Подполковник Иванов, — говорю я.
— Садитесь, — говорит невысокий капитан третьего ранга с аккуратным пробором и папкой, разложенной так, как раскладывает человек, у которого сегодня четвёртое такое совещание. — Мещеряков, планирование. Введу вас в обстановку.
Он вводит хорошо: коротко, по пунктам, без лишнего. Общая задача: нарушить морские перевозки противника в юго-восточной части Балтики. Основной порт снабжения — Либава. Объекты: портовые районы, склады, судоремонт.
Потом он разворачивает схему, и на схеме нарисован прямоугольник.
Прямоугольник аккуратный, накрывающий примерно половину портовой территории, и в углу подписано: «уч. № 3».
— Вашему полку, — говорит Мещеряков, — предлагается ночная работа по этому участку. С учётом дальности — сокращённая загрузка, две-три машины по площади участка за ночь, дальше по обстановке. Мы включаем вас в расписание с двадцатого.
Я смотрю на прямоугольник.
Он красивый. Он идеально удобный: у него есть границы, у него есть номер, его можно разделить между тремя частями и потом отчитаться, что участок номер три отработан столько-то раз.
— Вопрос, — говорю я.
— Прошу.
— Какую перевозку должен прекратить результат?
Мещеряков поднимает голову.
— Простите?
— У нас задача — нарушить перевозки, — говорю я. — Я спрашиваю, какую именно перевозку должен прекратить удар по участку номер три. Что должно не приехать или не уехать.
И тут происходит то, чего я, признаться, не ожидал в таком виде.
Мне отвечают трое. Одновременно.
— Подвоз боеприпасов и горючего, — говорит подполковник интендантской службы, сидящий у окна. — По нашим данным, через Либаву идёт основная масса снабжения для группировки.
— Переброска войск, — говорит одновременно с ним человек в чёрном, разведчик. — Нам важнее не грузы, а живая сила. Они возят пополнение морем, потому что по железной дороге не успевают.
— Ослабление корабельной охраны, — говорит третий, и говорит громче остальных, потому что привык говорить на ветру. — Мне нужно, чтобы у них стало меньше тральщиков и меньше сторожевиков, потому что мои лодки из позиций выйти не могут.
Они замолкают и смотрят друг на друга.
Мещеряков смотрит в свою папку.
— Все три задачи, — говорит он, — решаются нарушением работы порта.
— Товарищ капитан третьего ранга, — говорю я. — Вы сейчас сказали замечательную вещь, и я её запомню. Но давайте я скажу, что я услышал. Трём разным службам нужны три разных результата, и каждая из них попросила у вас один и тот же прямоугольник.
Кто-то в углу хмыкает.
— И что вы предлагаете? — говорит Мещеряков без всякого раздражения, и это делает его в моих глазах серьёзным противником. — Учтите, я не спорю с вами. Я вас включаю в расписание. У меня в расписании двадцать первое число, у меня наряд сил, и мне его подписывать сегодня.
— Я предлагаю не отказ, — говорю я. — Я полечу по любой поставленной цели, и если завтра будет приказ на участок номер три, мы отработаем участок номер три. Я прошу другого. Дайте мне короткий срок и дайте мне ваши данные.
— Какие?
— Все, — говорю я. — Минёров, подводников, воздушной разведки. Мне нужно понять, какие выходы у порта работают сейчас и где у них ремонт. Потому что склады они восстановят или перенесут, а выход из порта они не перенесут никуда.
За моей спиной открывается дверь.
— Это Иванов? — говорит голос.
Я оборачиваюсь.
В дверях стоит полковник — грузный, седой на висках, с папкой под мышкой и с тем особенным выражением лица, которое бывает у людей, три года просидевших в штабах и не забывших, как выглядит человек с фронта.
Мне требуется, наверное, полторы секунды.
— Товарищ полковник, — говорю я и встаю.
— Сиди, — говорит Гордеев. — Сиди, сиди. Ты чего встал-то, я тебе не бог.
Он проходит к столу, кладёт свою папку и садится напротив меня, и мы оба секунду смотрим друг на друга.
Последний раз я видел его в сентябре сорок первого, на Кагуле, в ночь, когда я отдал ему лист с островом и уходил старшим последней группы. Он был капитаном и стоял по колено в грязи у командного пункта. Сейчас он полковник, заместитель начальника штаба по оперативной части, и у него под ногтями нет земли.
— Ну ты растолстел, — говорит он.
— Никак нет.
— Растолстел, — повторяет Гордеев с удовольствием. — Ты в сорок первом был как палка. Мещеряков, о чём спорите?
— Товарищ подполковник считает, что участок номер три — не цель, — говорит Мещеряков.
— Он не считает, — говорит Гордеев. — Он уже понял, что не цель, и теперь выпрашивает у тебя время, чтобы это доказать. Я его знаю, я с ним на острове воевал до самого ухода. Иванов, сколько тебе надо?
— Двое суток, — говорю я.
— Сутки.
— Товарищ полковник, за сутки я не соберу службы за один стол.
— За сутки не соберёшь, — соглашается Гордеев. — А за двое соберёшь и начнёшь там жить. Я тебя знаю: ты потом придёшь и скажешь, что нужны ещё двое, потому что появилось новое обстоятельство.
Он говорит это без насмешки и в самое больное место, потому что так и есть.
— Тогда давайте так, — говорю я. — Двое суток. И условие: если через двое суток я приношу вам не решение, а рассуждение, — включайте меня в расписание по участку номер три без разговоров, и я не пикну.
Гордеев смотрит на меня.
— Записать? — спрашивает Мещеряков.
— Запиши, — говорит Гордеев. — Он потом сам себя этой бумажкой и выпорет, он это любит.
Он берёт свою папку и встаёт.
— И, Иванов. Своё расписание ты не бросаешь.
— Понял.
— То есть эти двое суток твой полк работает по тому, что ему уже задано, — говорит Гордеев. — Две ночи, наряд сил как подписан. Думай сколько хочешь, но людей с работы не снимай.
— Так и планировал.
— Знаю, — говорит он. — Потому и сказал.
У двери он оглядывается и зовёт меня на два слова в коридор. Я подхожу, оставляя за спиной продолжающийся разговор у карты.
— И ещё. У меня твоя карта.
Я поднимаю голову.
— Лист Эзеля, — говорит Гордеев. — Который ты мне на Кагуле отдал. Он у меня.
Я смотрю на его папку, уже не слыша сквозь дверь Мещерякова.
— Всё это время?
— Всё это время, — говорит он. — Два штаба переезжал, а он у меня в папке лежит. Я его даже подшивать не стал, он так и лежит, сложенный вчетверо.
— Товарищ полковник...
— Не сейчас, — говорит Гордеев. — Вот когда у тебя будет задача, а не разговоры, тогда и получишь.
И выходит.
*
Стол мне дают на вторые сутки, и это не стол, а бильярдный: он стоит в бывшем клубе, сукно с него не снимали, и нам его накрыли листами картона.
Приходят четверо.
Капитан-лейтенант Ивашов, минная служба: невысокий, с обветренным лицом и привычкой во время разговора чертить ногтем по любой поверхности. Он приносит два рулона и деревянный ящик с картонными карточками.
Капитан третьего ранга Черемис, дивизион подводных лодок: длинный, сухой, с тяжёлыми веками и той медленной речью, которая у подводников, как я потом пойму, не от характера, а от привычки говорить так, чтобы с первого раза.
Старший лейтенант Кулешов, дешифровщик воздушной разведки: молодой, в очках, с двумя папками снимков и с явным ощущением, что его позвали не по адресу.
Глава 4

И разведчик в чёрном, который был на совещании и который представляется просто:
— Никольский. Разведотдел.
Литвинов раскладывает нашу основу — большой лист порта, склеенный из трёх, — и кладёт рядом свои карандаши.
— Значит так, товарищи, — говорю я. — Прежде чем начнём. У меня одна просьба, и от неё будет зависеть всё остальное.
— Слушаем.
— Каждый значок, который вы сегодня поставите на этот лист, — говорю я, — вы подпишете датой.
Пауза.
— Датой чего? — спрашивает Ивашов.
— Датой наблюдения, — говорю я. — Не датой донесения, не датой, когда вам это передали. Датой, когда это видели глазами, прибором или с воздуха.
— А если я не знаю точной? — говорит Никольский.
— Тогда пишите месяц. А если не знаете месяца — пишите «до». «До января».
Черемис пока не водит лодки к Либаве: их держит закрытый выход из Финского залива. Он здесь именно затем, чтобы подготовить будущие позиции и сразу отсечь обещания, которые флот сейчас выполнить не может.
Черемис медленно поднимает веки.
— А зачем? — спрашивает он.
— Затем, — говорю я, — что я вчера полтора часа смотрел на схему участка номер три и в конце понял, что смотрю не на порт.
— А на что?
— На три порта, — говорю я. — Нарисованных в одном месте.
Я подхожу к стене, где висит их схема.
— Вот батареи, — говорю я. — Часть из них я нашёл в сводке за октябрь. Вот боновые заграждения — это, если я правильно понял, январь. Вот отметки о судоремонте — тут вообще нет даты, значок стоит с пометкой «по данным опроса». А вот фарватер, и он свежий, потому что его чистили в марте.
Я поворачиваюсь.
— И всё это нарисовано одним цветом, в одном масштабе, на одном листе. И человек, который на это смотрит, думает, что видит порт. А видит он октябрь, январь и март, наложенные друг на друга.
Ивашов первым ставит на стол свой ящик с карточками.
— У меня по каждой постановке дата есть, — говорит он. — И глубина есть.
— Давайте с вас.
Дальше идёт то, из-за чего я, собственно, и просил эти двое суток.
Ивашов выкладывает своё, и его знание — самое твёрдое из всех, потому что минёр знает не то, что он видел, а то, что он сам положил. Он показывает, где стоят наши постановки, где чужие, где фарватер, который они чистят, и где то, что они называют «прибрежным проходом», а он называет «щелью, куда нормальное судно не пойдёт, а мелкое пойдёт».
Черемис слушает и один раз перебивает:
— Восемнадцать метров?
— На внешнем рейде восемнадцать, — говорит Ивашов. — У внешнего края больше.
— Тогда я туда не пойду, — говорит Черемис. — Мне под этим боном лежать негде.
— Я вам и не предлагаю, — говорит Ивашов. — Узость у самых ворот отдельно, там другие глубины. Я сейчас показываю внешний путь.
Кулешов выкладывает снимки, и вот тут начинается то, чего я ждал и чего немного боялся.
Его материал красивый. Это хорошие снимки, чёткие, со тенями, и на них видно всё: причалы, портовые краны, вагоны, суда у стенки. И он выкладывает их как человек, который две недели над ними сидел и знает каждый квадрат.
— Вот, — говорит он. — Вот у второго причала транспорт. Судя по размеру — тысяч на шесть. Вот, на снимке от девятого, он у стенки, идёт погрузка: видите, краны в работе, на причале штабеля. На снимке от четырнадцатого он там же.
— Готов к выходу? — спрашивает Мещеряков, который пришёл через час после начала и сел в углу.
— Судя по погрузке — да, — говорит Кулешов.
— Нет, — говорит Черемис.
Все поворачиваются.
Он неторопливо тянется через стол, берёт снимок от четырнадцатого и держит его на вытянутой руке, потому что вблизи, видимо, уже не видит.
— Он не готов к выходу, — говорит Черемис. — Он в ремонте.
— С чего вы взяли? — говорит Кулешов, и в голосе у него та обида, которая бывает у специалиста, когда в его область влезает чужой.
— С того, что у него с правого борта стоит лихтер, — говорит Черемис. — Вот. А у лихтера на палубе — что?
— Не знаю. Какие-то...
— Это баллоны, — говорит Черемис. — И шланги. Если у судна у борта стоит лихтер с баллонами и шлангами и там же люди на лесах, то это не погрузка, это сварка. И вот сюда посмотрите. — Он ведёт ногтем. — Кормовая часть. Тут у него не так стоит.
— Как «не так»?
— Он на ровный киль не сидит, — говорит Черемис. — Он корму притопил, чуть-чуть. Так делают, когда работают в носовой части у воды.
В комнате становится тихо.
Кулешов берёт лупу и долго смотрит.
— Не могу подтвердить, — говорит он наконец, и я про себя ставлю ему за эту фразу высокую оценку. — Лихтер вижу. Что на палубе — не разберу. Что корма притоплена, вижу теперь, когда сказали, а сам не заметил, потому что у меня нет ватерлинии для сравнения.
Я подвигаю Кулешову карандаш.
— То есть ваше «готов к выходу» пока только предположение?
— То есть моё «готов к выходу» — это моё предположение, — говорит Кулешов. — По погрузке.
— Ставьте на лист как предположение, — говорю я. — С датой.
— Товарищ подполковник, — говорит Мещеряков из угла. — Вы сейчас сами себе портите цель.
— Порчу, — соглашаюсь я.
— У вас был транспорт у второго причала. Хорошая, крупная, стоящая цель. А теперь у вас на листе написано, что это, может быть, ремонтирующееся судно.
— Именно, — говорю я. — И это лучше, чем если бы я узнал об этом на разборе после вылета.
Никольский, молчавший почти всё время, вдруг говорит:
— Я, пожалуй, добавлю, раз пошло такое дело.
— Добавляйте.
— У меня есть сведения о ремонте, — говорит он. — Не о конкретном судне, а вообще. От двадцать восьмого февраля, от человека, который в порту работает.
— Что именно?
— Что у них зимой в плавучем доке стояли по очереди четыре единицы и все четыре ушли своим ходом.
Литвинов, который до этого говорил ровно четыре раза за два часа, поднимает голову.
— Плавучий док?
— Плавучий док, — говорит Никольский. — Вот он, в третьем бассейне. Вот.
И он ставит на лист карандашом маленький прямоугольник с двумя стенками — почти как ворота в плане.
— Дата? — спрашивает Литвинов.
— Февраль, — говорит Никольский. — Двадцать восьмое.
— А сейчас?
— А сейчас не знаю.
*
К вечеру у нас получается то, чего не было утром, и оно некрасивое.
На листе теперь три цвета: то, что наблюдалось за последнюю неделю; то, что за месяц; и то, что старше. Старше — половина.
Но зато теперь никто не спорит.
Это, если честно, главное приобретение суток. Утром люди спорили о разных портах, не понимая этого: подводник имел в виду один порт, интендант — другой, дешифровщик — третий. К вечеру они смотрят в один и тот же лист, и на нём написано, чего мы не знаем.
— Итог, — говорю я. — Товарищи, я скажу, и вы поправьте.
Я подхожу к листу.
— Снабжение сейчас реально идёт через третий и четвёртый причалы северной части, — говорю я. — Это подтверждено: погрузка наблюдалась воздушной разведкой девятого, четырнадцатого и семнадцатого, железнодорожные подходы туда работают.
— Подтверждаю, — говорит Кулешов.
— Второй причал — под вопросом. Возможен ремонт.
— Под вопросом, — говорит Кулешов.
— Судоремонт есть, в третьем бассейне, — говорю я. — И он сильнее, чем я думал, потому что у них там плавучий док, и через этот док зимой прошли четыре единицы.
— По февралю, — говорит Никольский.
— По февралю, — соглашаюсь я. — Дальше. Выход из порта один. Вот. Ворота между молами, и дальше канал.
— Один, — говорит Ивашов. — Прибрежный проход — не выход. Там глубина не для них.
— И вот здесь, товарищи, — говорю я, — у меня к вам вопрос, на который у нас сегодня нет ответа и на который я хочу получить ответ послезавтра.
— Какой?
— Что для них сейчас узкое место, — говорю я. — Не что мы можем разрушить. А без чего у них остановится перевозка.
Черемис медленно опускает веки и поднимает их.
— Хороший вопрос, — говорит он. — И я вам на него не отвечу.
— Почему?
— Потому что сейчас я знаю о них по морским и разведывательным донесениям, — говорит он. — До своих позиций в открытой Балтике мы ещё не добрались. Что у них внутри порта — не моё.
— А по морю что скажете?
— По морю скажу, — говорит Черемис. — За февраль и март у них выросло число выходов с ремонта. Я свёл три донесения разведки: снова отмечены единицы, которые в январе числились повреждёнными. Из этого ещё нельзя вывести полный срок ремонта, но молча оставлять их мёртвыми на карте нельзя.
Он произносит это и сам, кажется, впервые слышит, что сказал.
Литвинов поднимает карандаш.
— Товарищ капитан третьего ранга, — говорит он. — Повторите, пожалуйста.
— Повреждённые суда возвращаются в перевозки быстрее, чем должны, — говорит Черемис.
— Спасибо, — говорит Литвинов и пишет это на листе, прямо рядом с прямоугольником дока, и обводит рамкой.
*
В час ночи я звоню в Черницы, потому что там в это время мой полк работает без меня.
Это, если честно, худшая часть всей затеи, и Гордеев это знал, когда ставил условие. Он не сказал: думай двое суток. Он сказал: думай двое суток и не снимай людей с работы. То есть пока я тут раскладываю карточки с датами, шесть моих машин уходят на Псков, и ведёт их Зорин, и всё, что я могу, — это стоять в коридоре у телефонного аппарата и ждать соединения.
Телефон дают в штабной комнате дежурного, аппарат старый, с трубкой на шнуре, и слышно так, будто говорят из бочки.
— Зорин.
— Это я. Как?
— Ушли все шесть в двадцать два десять, — говорит Зорин. — Погода по маршруту как давали. Вернулись пять.
У меня внутри что-то делает короткий оборот.
— Шестая?
— Шестая села на запасном. Экипаж живой. Мальцев.
— Что у него?
— Зенитка на отходе, — говорит Зорин. — Пробило масляный на правом. Он его выключил, дотянул на левом до запасного и сел. Радист ранен в бедро, перевязан, его увезли в госпиталь. Остальные целы.
— Машина?
— Машина стоит. Плешаков утром поедет с двумя людьми.
Я стою с трубкой у уха и смотрю на выщербленную стену.
Час ноль пять. Если бы я был там, я бы сейчас стоял на полосе и слушал воздух. Толку от этого не было бы никакого — Мальцев всё равно сел бы там, где сел, а радисту всё равно понадобился бы госпиталь, — но я бы стоял.

