Читать книгу Битва за москву 1941 - 6 (Сергей Сорокин) онлайн бесплатно на Bookz
Битва за москву 1941 - 6
Битва за москву 1941 - 6
Оценить:

5

Полная версия:

Битва за москву 1941 - 6

Битва за москву 1941 - 6

Глава

Москва 1941 Том 6

Глава 1




Первым, что я увидел, поднявшись с паперти, была лужа.

Обыкновенная лужа посреди площади, розовая от закатного света, в ней плавала солома и чей-то размокший подсумок. Я шагнул к ней, чтобы обойти, и остановился, потому что у края из грязи торчало что-то ребристое, похожее на оперение стрелы. Я нагнулся и вытащил.

Хвостовик мины. Похожей на нашу восьмидесятидвухмиллиметровую, с обломанным пером, весь в рыжей окалине.

Я повертел его в пальцах и посмотрел вокруг себя уже другими глазами — теми, которыми смотрел утром на поле перед оврагом, когда считал, где ляжет половина роты. Площадь была неровная, разъезженная, с четырьмя или пятью старыми воронками, оплывшими по краям, наполовину полными воды. Я с утра считал их следами нашей же артподготовки и до этой минуты ни разу о них не подумал.

Теперь я подумал.

Воронки лежали неправильно для случайного огня. Две — по бокам от паперти, метрах в пятнадцати, одна — у колодезного сруба, одна — прямо перед воротами кладбищенской ограды, там, где всякий человек, идущий к церкви, обязательно сходит с травы на утоптанное. Они образовывали не кучу, а вилку. Так ложатся мины, когда их кладут не по врагу, а по пустому месту — чтобы потом, когда на этом месте кто-нибудь окажется, не искать поправок.

Я прошёл вдоль цоколя и нашёл то, что искал, на высоте колена: свежие белые сколы в тёмном от копоти камне, длинные, как царапины от когтя. Осколки шли снизу вверх и справа налево. Недавно — сколы ещё не успели потемнеть. По одним царапинам места миномёта не установишь, но площадь явно уже обстреливали; северо-восточный перелесок я пока держал в уме как возможное укрытие расчёта.

Три недели они здесь стояли. Три недели у них был этот двор, эта паперть, эта колокольня как самый видный ориентир на всём Взгорье. Они отсюда уходили не наспех: складывали оклады аккуратной стопкой, пилили лучину про запас. Люди, которые пилят лучину про запас, успевают пристрелять и собственную площадь.

А на эту площадь сейчас со всех сторон сходилась рота.

Они шли от изб, от амбаров, от огородов — по двое, по трое, кто с чем, — и все шли к паперти, потому что там стоял Бортников, а где стоит ротный, там и сбор. Ковригин уже усадил у стены четверых перевязанных. Носильщики тащили пятого на плащ-палатке и, дотащив, опустили его прямо на ступени, в квадрат света из открытой церковной двери. Кто-то принёс ящик с патронами и поставил у порога. Из подвала выносили немецкие ранцы и складывали в кучу возле колодца — на самом виду, на самом открытом месте, в четырёх шагах от воронки.

Я стоял с этим хвостовиком в руке и смотрел, как минут за десять на пристрелянном пятачке собирается всё, что у нас осталось.

— Гринёв, — сказал Бортников, обернувшись. — Ты чего там ковыряешься. Помогай людей перекликать.

Я подошёл и молча положил хвостовик ему на ладонь.

Он посмотрел на железку, потом на меня, потом опять на железку.

— Ну. Мина. Их тут в грязи с лета натыкано. — Он повертел хвостовик и протянул обратно, уже глядя поверх меня на носильщиков.

— По ржавчине не скажу, с какого дня. — Я отодвинул его руку и указал на стену. — А сколы свежие. И не один.

Я повёл его за локоть — три шага, не больше, — к цоколю и показал сколы. Он нагнулся, посмотрел вдоль стены, прищурясь, как смотрят на плотницкую работу, проверяя, ровно ли отёсано. Он у меня за спиной дышал коротко и сипло, и я вдруг вспомнил, что он с рассвета на ногах, как и все.

— Веером легло, — сказал я. — Вон, и вон, и у сруба. Фрол Игнатьич, это не по нам стреляли. Это они сами по себе стреляли, когда здесь сидели. Репер набивали.

— Зачем им по себе стрелять?

— Затем, что они не собирались тут сидеть вечно. Уйдёшь — надо знать, куда потом класть. Они эту площадь знают лучше, чем мы её сегодня прошли.

Бортников выпрямился. Помолчал. Снял шапку, вытер ладонью лоб, хотя было холодно, — он всегда так делал, когда ему предстояло отменить собственный приказ.

— Носилки! — крикнул он вдруг так, что двое санитаров на ступенях присели. — Куда вы его на свет положили, паскуды. Внутрь. Нет, стой — не внутрь. Стой!

И повернулся ко мне уже совсем другим голосом, тише:

— Ну и куда их? Мне их считать надо. Я роты не знаю. Я не знаю, сколько у меня людей, понимаешь ты? Мне Северин через час спросит цифру, а я тебе её сейчас назвать не могу.

— Развести в четыре укрытия и считать порознь. — Я показал избу, ограду, алтарную стену и вход под своды.

— В четырёх местах я насчитаю четыре разных вранья.

— Не насчитаешь, если у каждого места будет человек, который отвечает.

Он смотрел на меня секунды три, и за эти три секунды я успел испугаться, что перегнул. Я был восемнадцатилетний боец без единой лычки, и я вторые сутки объяснял ротному, как ему держать роту.

— Двадцать минут, — сказал Бортников. — Двадцать. Если через двадцать минут у меня не будет цифры, я тебя, Гринёв, при всех поставлю носилки таскать, и правильно сделаю.

Я не стал благодарить. Я побежал.

Первым делом я перехватил тех двоих на ступенях. Они уже подняли раненого и несли его к церковной двери, и я успел взяться за задние ручки прежде, чем передний перешагнул порог.

— Стой. Не сюда.

— Нам сказали в подвал, — сказал передний, не оборачиваясь. Он был из старых, с рябым лицом, и ему очень не хотелось разговаривать.

— Знаю. Сначала поставим. Аккуратно.

Мы опустили ручки на плиту. Раненый втянул воздух сквозь зубы; передний носильщик разжал побелевшие пальцы. Только тогда я показал ему лестницу.

— Посмотри, куда ведёт.

Он посмотрел. Лестница в подвал была та самая, по которой мы утром шли с гранатами: узкая, в один плечевой размер, с поворотом, каменная. На повороте носилки не разворачивались — их приходилось поднимать на попа.

— Двенадцать человек туда снесём, — сказал я, — а потом им наверх по одному, боком. Если сюда положат хоть одну мину, эта лестница станет пробкой. Кто в подвале — там и останется.

— А ты будто знаешь, что положат.

— Знаю, что пристреляно.

Раненый — пожилой, с простреленным бедром, туго перетянутым — лежал с закрытыми глазами и, кажется, ничего не слышал; потом, не открывая глаз, сказал:

— Ребята, вы уж куда-нибудь.

— Сейчас, отец, — сказал я. — Сейчас разберёмся, и понесём один раз.

Ковригина я нашёл там же, у стены, где он менял повязку Тимохину. Военфельдшер сидел на корточках, очки сползли, и он подталкивал их вверх запястьем, потому что пальцы были в крови.

— Иван Кузьмич. Кого из них можно нести и кого нельзя?

— Всех можно, — сказал Ковригин, не поднимая головы. — Вопрос, куда и сколько раз. Каждое перекладывание — это у меня один новый разошедшийся шов.

— Тогда решаем сейчас, чтобы перекладывать один раз. Подвал годится только для тех, кто сам никуда не пойдёт. Лежачие — вниз, ходячие — в крайнюю избу, у неё каменная стена со стороны перелеска.

Он наконец поднял голову. Стёкла у него были запотевшие, и он смотрел поверх них.

— Почему не всех в подвал? Там свод. — Ковригин поддерживал Тимохину локоть, чтобы тот не дёрнул рукой, пока мы спорили.

— Свод хороший. Выход плохой.

— Свод, — сказал Ковригин, — переживёт всех нас. — Он подумал. — Но лестницу я видел. Ладно. Лежачих пятеро. Селиванов ходячий, Тимохин ходячий, Дёмин ходячий, эти трое — сами дойдут и ещё других доведут.

— Тогда так. — Я обернулся, нашёл глазами двух парней из пополнения, тех, кто был поцелее: длинного и маленького, фамилий я ещё не знал. — Вы двое. Возьмите пустые носилки и пройдите с ними вниз до заднего выхода и обратно.

Маленький посмотрел на меня, потом на длинного.

— Пустые?

— Пустые. С раненым проверять поздно будет.

— А если мы там застрянем? — спросил длинный. Он спросил серьёзно, не в шутку, и мне это понравилось.

— Значит, ты застрянешь, а он тебя вытянет. Вдвоём вы там не поместитесь только в одном месте, и я хочу знать, в каком именно.

Они ушли и пропали в темноте минуты на три. Я стоял на ступенях и считал эти минуты по собственному дыханию, и это было мучительно, потому что за спиной у меня по площади продолжали ходить люди, а солнце падало и падало.

Они вылезли из заднего провала, из-под кучи мокрого мусора у алтарной стены, и длинный крикнул мне оттуда:

— Проходит! Только у поворота ручки надо вперёд подавать, а то в косяк бьёт!

— А снаружи? Куда выходите?

— В крапиву! — сказал маленький с обидой, показывая ободранные кисти. — Прямо в крапиву, товарищ… — Он запнулся, не зная, как меня звать.

— Гринёв. Андрей. Крапиву вырубить, выход не закрывать. Всё, тащите лежачих.

И вот тогда, когда первых уже понесли, я догнал Бортникова у колодца, где он стоял с Опариным над ящиками.

— Патроны куда, — сказал я.

— Патроны при мне, — сказал Бортников. — У меня их полтора ящика на роту, Гринёв. Полтора. Я их из рук не выпущу, я их разнесу по углам, а потом ночью не найду.

— Ты их из рук не выпустишь, а они лежат в четырёх шагах от воронки.

Бортников поставил сапог на край ящика, словно его уже пытались унести.

— Здесь я их вижу.

— Отсюда и немец их видел три недели.

Опарин, сидевший на корточках возле ящика, поднял голову. Он весь день ворчал про потерянный подсумок, и мне казалось, что его ничем не пронять.

— Фрол Игнатьич, — сказал Опарин неторопливо, — а ведь малый дело говорит. У нас так под Ельней склад стоял. Тоже все на него любовались.

Бортников поглядел на нас двоих очень нехорошо.

— Ну пойдём, — сказал он. — Покажи мне свой второй угол. И если ты меня по открытому потащишь, я тебе это вспомню.

Я повёл его через двор — не прямо, а вдоль полуразрушенной каменной ограды, там, где она держалась ещё в человеческий рост, потом через садовую канаву, которую я заметил ещё утром, когда мы обходили церковь к ризнице. Канава была неглубокая, сырая, заросшая по краям бурьяном, и она шла от двора почти до самой северной кладбищенской ограды, и мне надо было проверить, что видно снаружи. Опарин передал ящики соседнему бойцу и пошёл с нами. У выхода я оставил его смотреть, а сам прошёл канаву пригнувшись и вернулся к нему.

— Бурьян шевелился, — сказал Опарин. — И всё. Голову не покажешь — ничего.

Бортников прошёл по ней сам. Прошёл до конца, до самой ограды, и там разогнулся и долго смотрел назад, на церковь, на то, как отсюда видно паперть и как отсюда не видно нас.

— Триста метров, — сказал он.

— Двести восемьдесят. И к избе от неё отвод, через амбар.

Он потёр щёку.

— Гринёв, а ты когда это всё разглядел? Мы ж утром тут под огнём ползли.

Я не мог ответить правду — что я разглядываю местность так с тех пор, как впервые лёг на гребень с чужим пулемётом и понял, что от рельефа зависит, кто вечером будет жив. Что эта привычка старше моих восемнадцати лет и всей этой войны.

— Утром и разглядел, — сказал я. — Пока ползли.

— Ну-ну, — сказал он. Опарин отправился обратно к ящикам. Ротный вернулся к колодцу другой дорогой и по дороге командовал уже сам: — Опарин! Треть ящиков сюда, треть в избу, остальное к северной паре. И чтоб у каждого места был твой человек и твой счёт, понял? Ты за железо отвечаешь.

— Всю жизнь за него отвечаю, — сказал Опарин. — Только сперва подсумок свой найду, а то без подсумка неудобно отвечать.

Северин пришёл, когда мы уже таскали.

Вчера я докладывал ему разведку, перед штурмом — о проволоке и затопленном овраге. Тогда я смотрел прежде всего в карту; сейчас впервые разглядел его при дневном свете. Комбат был невысокий, в короткой шинели, с лицом человека, который третьи сутки не ложился и решил, что не ляжет и четвёртые. Он встал посреди площади — как раз там, где я бы не стал стоять, — и Бортников пошёл к нему докладывать, а я пошёл следом, потому что Бортников меня взял за рукав и не отпустил.

— Восемнадцать убитых, двадцать четыре раненых, — говорил Бортников. — Товарищ капитан, я сейчас точную цифру по наличию…

— Почему рота не собрана? — перебил Северин. Он смотрел не на Бортникова, а на пустую паперть, на которой не было никого, кроме одного санитара. — Я приказал закрепиться и удерживать до смены. Я не вижу роты.

— Рота рассредоточена, товарищ капитан.

— Кем?

— Мной, — сказал Бортников. И, помолчав ровно столько, сколько нужно было, чтобы это прозвучало как его собственное решение: — По представлению бойца Гринёва. Площадь у немца пристреляна.

Северин перевёл глаза на меня. Никакого интереса в них не было — только усталость и раздражение человека, которому вместо цифры дают слово.

— «Рассредоточена», — сказал он. — Знаешь, боец, сколько раз я за эту осень слышал «рассредоточились»? Рассредоточились — это когда все разбежались и никого нет. Через час сюда полезут, и рота будет лежать в двадцати местах по одному человеку, и никто никому не поможет. Ты мне не слово повторяй. Покажи боевой порядок.

Он ждал. Бортников молчал. И я понял, что сейчас или эти двадцать минут закончатся ничем, или у меня будет ночь, которую я смогу устроить так, как считаю нужным.

— Четыре места, товарищ капитан, — сказал я. — Северная кладбищенская ограда — она выше всего и с неё видно подход из канавы и от перелеска. Крайняя изба — у неё каменная стена в ту сторону, там ходячие раненые и часть патронов. Подвал под алтарём — там лежачие и задний выход, мы его расчистили. И резерв за алтарной стеной, шесть человек, оттуда в любое из трёх мест меньше минуты бегом.

— Связь? — Северин перевёл взгляд с пустой паперти на канаву.

— Голосом и посыльным по канаве. Канава идёт от церкви до ограды, я по ней прошёл, снаружи не видно. Ночью — сигнал шнуром между северным постом и избой.

— Телеги? — Он отступил к ограде, пропуская носильщиков.

— Телеги — не через площадь. Через сад и амбарный проход, выходят на дорогу за амбаром. Мы на площади оставим пустую телегу для вида.

Северин слушал, глядя куда-то мимо меня, и я не мог понять, слышит ли он вообще. Потом сказал:

— Если тебя накроют в твоей канаве, ты потеряешь связь и не заметишь этого до утра.

— Я поставлю посыльного возвращаться. Не «сходил и доложил», а сходил, вернулся и сказал, что дошёл.

— А кто мне скажет, что последняя телега с ранеными ушла? — сказал Северин. — Вот у тебя все умные, все по своим углам сидят, а телега стоит на дороге, и никто не знает, ушла она или нет.

— Опарин скажет, — сказал я. — Он будет у амбарного прохода, считать и выпускать.

— Опарин это кто?

— Я, — сказал Опарин от колодца. Он поднял голову от ящика; отсюда до нас было пять шагов. — С четырнадцати лет, товарищ капитан, с оружием. Сосчитаю.

Северин наконец посмотрел на меня прямо.

— Двенадцать человек из пополнения, — сказал он Бортникову. — Те, что на ногах. Отдай их ему до утра. И, Бортников: если утром я приеду и увижу, что село сдали, я буду спрашивать не с бойца Гринёва.

— Я знаю, товарищ капитан, — сказал Бортников.

Северин ушёл. Мы простояли с ротным ещё полминуты молча, и потом он сказал в пространство, ни к кому не обращаясь:

— Ну вот тебе и двадцать минут.

К этому времени лежачих уже несли вниз, и я пошёл туда, чтобы не мешать, а помогать, — и оказалось, что помогать есть чем.

На дорожке от паперти к заднему провалу лежала выбитая дверная створка, здоровенная, окованная, с торчащим краем петли. Через неё носильщики переступали, и это было терпимо — а телеге тут было бы не пройти, ось бы села на петлю. Я оттащил её к стене. Оказалось тяжело: она разбухла от воды, и я провозился с ней дольше, чем рассчитывал, и ободрал уже ободранную ладонь.

Под пожилым, с бедром, подстилка вымокла насквозь ещё наверху. Ковригин, спускаясь мимо, коротко глянул и сказал:

— Смените ему. Одному этому. Остальным не надо, остальные сухие, а мы тут до ночи будем перестилать.

Я нашёл в церкви на немецких нарах кусок сухой соломы, и мы подменили её вдвоём с длинным парнем — тем самым, который проверял лестницу с пустыми носилками. Раненый застонал, когда его приподняли, и сказал что-то про то, что он их всех переживёт. Ковригин не вмешивался в перекладку; он стоял на повороте лестницы и говорил, кого следующим, и это было правильное разделение: он выбирал, я расчищал.

— Вот его, с животом, — говорил Ковригин. — Его первым на телегу. Потом этих двоих. А с бедром — третьим, он подождёт.

— Я подожду, — сказал пожилой снизу, из темноты.

На последнем повороте я остановил длинного.

— Тебя как зовут?

— Скворцов.

— Скворцов, отнёс — и сразу назад к паперти. Не к своим, не покурить. Назад к паперти, там будет следующий.

Скворцов перехватил пустые ручки и задержался на ступени.

— А если у паперти никого не будет?

— Значит, ждёшь двадцать шагов в сторону, за угол, и смотришь на паперть оттуда.

Он подумал и кивнул, и я увидел по лицу, что он не просто согласился, а понял: место, с которого смотрят, и место, на котором стоят, — это два разных места.

Лестница освободилась, крапиву у заднего выхода вырубили, и подвал начал работать ещё до того, как мы кончили перестановку. Это было первое за весь день, что меня согрело: у нас появился порядок, в котором люди не ждали общего конца работы, чтобы начать свою.

Потом за меня взялся Дьячков.

Глава 2




Он поймал меня у алтарной стены, где я складывал в нишу цинки, и заговорил вполголоса, но зло, и я впервые за сегодня услышал, как у него дрожит голос, — не от страха, от усталости.

— Гринёв. Ты пацанов куда думаешь?

— В пары. К старым.

— Нет, — сказал Дьячков. — Ты их в подвал сунь. Вон, к раненым, пусть сидят, воду подают. Они сегодня по пять раз каждый умер. Юдин у меня час назад ложку не удержал, у него руки ходуном.

— В подвале нам двенадцать человек не нужны.

— А на стене они нужны? Ты знаешь, что будет? — Он придвинулся ближе. — Ты старика ставишь с сопляком в пару, и старик всю ночь будет не за немцем смотреть, а за ним: не заснул ли, не пальнул ли сдуру. Он из-за него немца пропустит. Я это видел, Андрюха. В августе видел.

Он был прав, и я это знал, и с этим нельзя было спорить общими словами.

— Согласен, — сказал я. — Поэтому каждому дадим не пост, а одну работу. Одну. Не «охраняй участок», а «смотри в пролом». Или «подавай патроны». Или «слушай сад». Справился — добавим вторую.

Дьячков помолчал.

— Одну, — повторил он. — А если он и одну не потянет?

— Тогда мы это узнаем сегодня в темноте за оградой, а не завтра под огнём.

Дьячков протёр ладонью лицо, задержав пальцы на переносице.

— Всё у тебя складно. Пошли, покажешь, как оно выйдет.

Мы пошли расставлять вместе.

Я делал это так: приводил пару на место, показывал сектор, а потом уходил, и через четверть часа возвращался и спрашивал не старшего, а младшего: где твой старший и что он сейчас делает? А потом старшего: что делает твой младший?

У кладбищенской ограды Хвостов ответил мне мгновенно, не оборачиваясь:

— Слева от меня, за камнем, смотрит в пролом ограды и считает, сколько раз мимо пройдут наши, чтоб потом отличить.

А мальчишка ответил:

— Аким Тарасыч за дорогой смотрит и за мной.

И я понял, что у этой пары всё в порядке.

У амбара было хуже. Боец из старых сказал, что его напарник «где-то тут», а напарник, найденный за углом, сказал, что ему велено смотреть «вообще». Я не стал их разносить при остальных — от этого в темноте не появляется ни одного лишнего глаза. Я велел им поменяться местами.

— Зачем? — сказал старший, обидевшись.

— Затем, что ты сядешь туда, куда его посадил, и увидишь, что оттуда видно.

Он сел. Посидел. Вылез с другим лицом.

— Тут забором всё закрыто, — сказал он. — Ему отсюда только небо видать.

— Вот и переставь его сам. Куда надо.

Юдина я взял себе на северную ограду — самое дальнее и самое открытое место, — и не потому, что жалел его, а потому, что хотел видеть его своими глазами.

Мы шли туда уже в сумерках, вдоль канавы. Где-то в селе хлопнула отставшая доска — просто упала с крыши, — и Юдин дёрнулся всем телом и выронил обойму. Она чмокнула в грязь.

Он замер. Я тоже остановился и стал ждать.

— Я сейчас, — сказал он. Голос у него был ровный, только на полтона выше, чем надо. Он присел, пошарил рукой, нашёл, вытер патроны о полу шинели, каждый отдельно. Потом встал и сказал очень быстро: — Товарищ Гринёв, я понимаю, я знаю. Огонь по команде, вести наблюдение за своим сектором, при обнаружении противника доложить, при отходе прикрывать соседа, оружие содержать…

— Юдин.

— …в исправности, — договорил он и осёкся.

— Меня не надо убеждать. Мне сдавать тебя некуда, ты у меня и так последний.

Он моргнул.

— Покажи лучше, — сказал я, — откуда сюда можно подползти так, чтоб я не увидел.

Он посмотрел на ограду. Постоял. Потом, к моему удивлению, лёг — прямо в мокрую траву — и пополз вдоль камней вниз, к тому месту, где ограда просела и её выпирало корнями. Прополз шагов десять и крикнул оттуда сдавленным шёпотом:

— Я вас вижу! А вы меня?

Я его не видел. Совсем. Там была тень от разросшейся бузины, и за счёт просадки линия камня шла ниже, чем казалось, и получалась мёртвая полоса метров в двадцать длиной — как раз до угла, откуда начинался пролом в ограде.

— Стой там, — сказал я. — Хвостов!

Хвостов пришёл, послушал, посмотрел, поплевал на ладони. Он молчал минуты полторы. Потом сказал:

— Тут не смотреть надо. Тут сидеть надо. — И перенёс свою точку наблюдения на восемь шагов вправо и ниже, к обломку надгробия, где ложбинка шла поперёк. — Вот отсюда он у меня весь как на ладошке будет ползти.

— Это я нашёл, — сказал Юдин. Он всё ещё лежал в траве, и сказал это, кажется, больше себе, чем нам.

— Ты нашёл, — согласился я. — Поэтому ты тут и стоишь.

Он поднялся, отряхнулся и стал совсем другой. Не смелый — этого за час не бывает, — а занятый. Занятый человек и испуганный человек стоят по-разному.

Дёмина я определил в избу — с его перевязанной кистью на ограде было нечего делать, — и в избе дал ему работу здоровой рукой: подавать. Патроны, воду, обоймы. Он выслушал, потом сунул перевязанную руку за борт шинели и сказал:

— Она у меня почти не болит. Я и в цепи могу.

— Кисть сгибается?

— Сгибается.

— Покажи.

Он не показал. Отвёл глаза и сказал, что холодно разматывать. Я не стал настаивать при людях — у меня не было времени, и у меня было ощущение, что тут надо не давить, а дождаться, — но я заметил и запомнил. Человек, который прячет руку, прячет её не от меня. Он прячет её от мысли, что его отправят в тыл и он останется один среди чужих.

— Подавать будешь, — сказал я. — И считать, сколько подал. Утром спрошу.

Стемнело быстро, как всегда в конце ноября: только что была видна дорога — и вот уже не видна.

Из двадцати двух мальчишек пополнения на ногах оставалось двенадцать. Теперь каждый из этих двенадцати стоял рядом с кем-то, кто воюет дольше него, и каждый из них мог вслух сказать три вещи: куда он смотрит, как подаст знак и куда отойдёт, если станет нельзя оставаться.

Больше в ту минуту я им дать не мог.

Свежий след на дороге нашёл Опарин.

Он позвал меня коротким свистом от амбарного прохода, и я пришёл и сел рядом с ним на корточки, и он посветил мне заслонённым ладонью огоньком — не фонарём, у нас не было фонаря, а спичкой, которую он держал в ковше из обеих ладоней так, что свет ложился в одну точку.

— Гляди сюда, — сказал он. — И сюда. И не наступи.

На обочине, где грязь была разъезжена колёсами и подсохла коркой, шёл одиночный след. Отпечаток был чужой — с поперечными грунтозацепами и круглыми шляпками гвоздей по краю подошвы, и шёл он не по дороге, а вдоль неё, с наружной стороны кювета, там, где человек идёт, если не хочет оставлять следов на укатанном.

— Свежий?

— Корка не обмялась, — сказал Опарин и потушил спичку пальцами. — Час, может, полтора. И вот что, Андрюха: он не прошёл. Он тут постоял.

Он был прав. В одном месте отпечатки стояли рядом, носками в одну сторону, и рядом с ними в глине была вмятина от приклада или от колена.

Стояли они так, что оттуда, из-за кювета, отлично просматривался выезд с площади на дорогу — тот самый, единственный, по которому всегда и все выезжали из Взгорья.

— Ну, — сказал Опарин, вставая и разминая колени. — Он за час далеко не ушёл. Дай мне двоих, я по канаве до кустов дойду и посмотрю. Может, он там и сидит.

bannerbanner