
Полная версия:
Кара Божья

Сергей Вариченко
Кара Божья
Часть первая. Мир до
Глава 1
Предисловие. Автор не пытается обидеть или каким-либо образом, оскорбить верующих, из Библии взяты только образы, также автор не в коем случае не пытается получить выгоду от страданий, и уж тем более автор не оскорбляет идеологии.
Ласковый май, ласковый дождь стучал в тёмное стекло. За окном, в сырой майской мгле 2027-го, проплывали огоньки незнакомых посёлков, расплывались в потёках воды на стёклах, исчезали. Валентин прислонился лбом к прохладному стеклу и чувствовал, как дрожит всё – вагон, полка, его собственное тело. От усталости. От волнения. От этого непривычного, гулкого безмолвия в плацкартном вагоне.
Полтора года. Не год службы, как положено, а целых восемнадцать месяцев из-за какой-то бумажной волокиты, перекладывания папок со стола на стол. Армейская жизнь с её чётким, железным распорядком вдруг оборвалась, и он, как маховик, раскрученный до бешенства, всё ещё нёсся впустую в этой тишине. Домой. Слово отзывалось в груди тёплым, тревожным звоном.
Обычно в поездах была какофония: смех, плач детей, стук домино, запах лапши быстрого приготовления и дешёвого чая. Сейчас же вагон был наполовину пуст. Тишину нарушал только размеренный стук колёс, да лёгкий храп с верхней полки – там, устроившись калачиком, спал Георгий, он же Горыныч. Невысокий, жилистый, с лицом, будто вырубленным топором, он засыпал с навыком солдата – мгновенно и крепко. Они отмахали службу в одной роте, но не были близки. Просто оказались в одном направлении, и сейчас его присутствие было странно утешительно – кусочек уходящей уже реальности, якорь.
Напротив, у окна, сидела бабушка. Лет шестидесяти, в аккуратной кофте и платке. Она молча смотрела в окно, и в её руках, сложенных на коленях, лежала нераспечатанная булочка в целлофане. Иногда она вздыхала, и Валентину казалось, что она видит в темноте за окном что-то своё, давно ушедшее.
Поезд с глухим гуждением втянулся в длинный туннель. Мир за стеклом исчез, сменившись мельканием тусклых светильников на стене и собственным отражением – бледным, с короткой, ещё непривычной щетиной, в глазах – пустота.
– Сынок, небось, устал? – тихий, хрипловатый голос нарушил молчание.
Валентин вздрогнул и оторвался от стекла. Бабушка смотрела на него. Не в окно, а прямо на него. В её взгляде не было праздного любопытства, только спокойное, усталое внимание.
– Да, – голос его прозвучал сипло, он прокашлялся. – Устал.
– Вон товарищ твой спит, за двоих выспится, – кивнула она на Горыныча. – А ты всё в стекло смотришь. Будто там ответ ищешь.
Он ничего не сказал, просто слабо улыбнулся. Туннель кончился, и в окно снова хлынула мокрая, тёмная бесконечность. Дождь усилился, застучал настойчивее.
– А я к дочери еду, – продолжила бабушка, не ожидая ответа. – Внука нянчить. Она у меня врач. Тоже устаёт. Все устали как-то.
Из-под полки Горыныча донёсся приглушённый звук будильника. Георгий крякнул, пошевелился. Он не открывал глаз, просто нащупал в кармане гимнастёрки мятую пачку сигарет, сунул одну в зубы и, всё ещё лёжа, спросил, не поворачивая головы:
– Валик, сколько до нашей?
– Час сорок, – машинально ответил Валентин, сверяясь с телефоном. Связь пропадала, но часы работали.
– Живём, – пробормотал Горыныч и, наконец, опустил ноги в проход. Он потянулся, кости хрустнули. Увидел бабушку, кивнул ей почтительно. – Очнулся.
Бабушка улыбнулась в ответ, но её глаза снова были прикованы к окну. Валентин последовал её взгляду. На какой-то станции, освещённой жёлтыми сонными фонарями, под зонтом стояла женщина. Она что-то ждала. Или просто смотрела на проходящие поезда. Одинокая фигура в майском дожде.
И вдруг его сердце ёкнуло. Не от боли, а от какого-то щемящего предчувствия. Что там, дома, за эти полтора года тоже всё изменилось. Что он возвращается не в ту точку, из которой уехал, а в какую-то новую, незнакомую. Что тишина в вагоне, эта непривычная, звенящая пустота – не случайность, а знак.
Поезд тронулся. Женщина со станции скрылась из виду. Горыныч щёлкнул зажигалкой, и на секунду его грубое лицо осветилось тёплым светом. Бабушка развернула свою булочку.
– Доедем, – сказал Горыныч, делая первую затяжку и глядя на дождевые струи на стекле. – Главное – движенье. А там разберёмся.
Валентин снова прикрыл глаза. Сквозь веки он видел расплывчатые пятна света. Ласковый май. Ласковый дождь. Дорога домой. И тишина, в которой так громко билось его собственное, сбивчивое, живое сердце.
Прошел час двадцать минут. За окном уже не мелькали размытые долины и перелески. Картинка сменилась, стала чётче, узнаваемее. Поля и деревни уступили место аккуратным рядам частного сектора, потом – пятиэтажкам «хрущёвкам», промзоне с её громадами цехов и ржавыми эстакадами. Влажный воздух, даже сквозь стекло, чувствовался иначе – гуще, солонее. Адлер. Пригород Большого Сочи. Для миллионов – курортная точка на карте, место отдыха и суеты. Для Валентина – точка отсчёта. Дом.
Конечная. Поезд, уставший за долгий путь, будто с облегчением сбавил ход, вползая на знакомые пути.
В вагоне зашевелились. Поднялся гул приглушённых голосов, звяканье посуды, скрип полок. Пассажиры, дремавшие до этого, теперь активно сворачивали казённое бельё в синие свёртки, доставали чемоданы из-под нижних полок, созванивались с родными у открытых дверей купе. Возвращалась знакомая поездная суета, но теперь она была наполнена не тревогой пути, а предвкушением его окончания.
Валентин проснулся от этого шевеления. Он не помнил, когда забылся коротким, тревожным сном. В окне проплывал знакомый до боли рынок у вокзала, тёмные сейчас павильоны, забор с выцветшей рекламой. Сердце забилось чаще. Красноярск, его промёрзлая насквозь земля, колючий ветер с Енисея и серое небо – всё это отступило, стало похоже на чёрно-белый снимок. А здесь, за стеклом, был мир в цвете. Даже ночной, в бликах фонарей и неоновых вывесок, он был живым, тёплым.
Они с Горынычом проделали долгий путь. Пересадка в Москве была отдельным маленьким испытанием после армейской упорядоченности. Давящая толпа Казанского вокзала, лабиринты переходов, где нужно было не отстать и не потерять свои вещмешки. Метро, величественное и подавляющее своей громадой и людским потоком. «Красиво, конечно, – тогда сказал Горыныч, озираясь на своды, – но для богатых. Или для потерянных». Они чувствовали себя и теми, и другими.
«Собирайся, земляк, почти приехали», – раздался над ухом хриплый голос. Горыныч, уже полностью одетый, в своей неизменной «парке», стоял в проходе, закидывая свой нехитрый скарб в рюкзак. Лицо его было сосредоточенным, без тени усталости. Солдат.
Бабушка напротив тоже была готова. Небольшая клетчатая сумка лежала у неё на коленях, платок повязан аккуратнее. Она ловила его взгляд и улыбалась той же усталой, но доброй улыбкой.
– Ну вот и дом, сынок, – сказала она. – Встречать будут?
– Не знаю, – честно ответил Валентин. Он не сообщал точного времени. Хотел неожиданным. Боялся разочарования. – Наверное.
Поезд с громким стуком и шипением остановился, окончательно выдохнув. В коридоре сразу стало тесно. Все ринулись к выходу. Валентин взял свой старенький чемодан, ощутив его невесомость после армейской амуниции.
Он ступил на бетон перрона. И его накрыло волной.
Волной не звуков, а запахов. Тёплый, влажный воздух был густо замешан на ароматах моря – солёной свежести и водорослей, на сладковатой пыльце каких-то цветущих деревьев, на запахе прогретого за день асфальта, остывающего теперь под дождём. Это был не воздух Красноярска, сухой и колкий. Это был его воздух. Он вдохнул его полной грудью, и что-то зажатое внутри наконец отпустило.
Горыныч, стоя рядом, потянул носом.
– Бальзам, – хрипло заключил он. – После нашего края – прям бальзам. Ну что, разбегаемся?
Он протянул руку. Крепкое, мужское рукопожатие.
– Давай, Горынь. Спасибо за компанию.
– Не за что. Держись там.
Горыныч растворился в толпе, зашагав к вокзалу своей быстрой, чуть раскачивающейся походкой. Бабушку у выхода уже обнимала высокая женщина в медицинской маске на подбородке – та самая дочь-врач.
Валентин остался один. С чемоданом в руке, под ласковым майским дождём, на перроне своего родного города. Он огляделся. Вокзал, отремонтированный к Олимпиаде и теперь слегка обветшавший, сиял знакомыми огнями. Где-то там, за холмами, шумело невидимое в темноте море.
Он сделал шаг вперёд. Навстречу дому, который ждал его полтора года. И который, он чувствовал кожей, уже не был прежним. Так же, как не был прежним и он сам.
Багаж у Валентина был нехитрый: один потёртый рюкзак, набитый гражданскими вещами, и армейский вещмешок, свёрнутый в тугой рулон. Он даже не стал их надевать по-человечески, просто накинул рюкзак на одно плечо, перекинул вещмешок через другое. Закатал рукава камуфляжной формы до самых плеч, обнажив загорелые, прочерченные жилами предплечья. После красноярской стужи даже этот тёплый, влажный вечер казался благодатью.
Он двинулся через вокзал, не глядя по сторонам. Ноги сами помнили путь: через главный зал с его эхом и гулким голосом диктора, мимо ларьков с курортным ширпотребом – магнитики, ракушки, панамы, – потом короткий спуск по лестнице к выходу в город. Здесь пахло уже не поездом, а морем, жареной кукурузой и влажным асфальтом.
Автобус ждать не стал. Двадцать минут неспешным, размашистым шагом – и он уже в самом Адлере. Не в курортном, парадном, а в том, будничном, где жили такие, как он. Туристов было мало, сезон ещё не начался, но их всегда хватало – яркие, расслабленные, медленные. Он обходил их, не задевая, его фигура в камуфляже, с грузом, резко выделялась на этом фоне.
Он достал телефон. 19:45. Батарея была на исходе. Набрал номер матери. Длинные гудки прозвучали в трубке странно громко в уличном шуме. Раз, два, пять… Десять. Никто не взял.
«Да и… без разницы», – пробормотал он себе под нос, беззлобно, почти безразлично, и сунул телефон обратно в карман. Ожидания не было, поэтому и разочарования не случилось. Просто отпала одна гипотеза. Он не стал звонить отцу – они не общались с тех пор, как Валентин ушёл в армию, после очередного скандала.
Он двинулся дальше. Пешком. Дом, вернее, та трёхэтажная «хрущёвка» на самой окраине, в частном секторе у самой речки, был в получасе ходьбы. Старая дорога. Мимо гаражного кооператива, пахнущего мазутом и ржавчиной. Мимо маленького парка с разбитыми качелями. Мимо ларька «У Гоги», где в детстве покупал жвачку и фанту. Ларёк был закрыт, решётка ржавая.
«А живут ли они ещё там?» – спросил он себя под нос, не сбавляя шага. Голос прозвучал глухо, как будто не его. Ноги продолжали нести его вперёд по инерции, по мышечной памяти. Тело помнило дорогу лучше, чем сознание. Оно вело его через знакомые повороты, мимо узнаваемых заборов и деревьев, которые за полтора года почти не изменились.
Дождь снова усилился, превратившись из ласкового в упругий, частый. Капли стекали по его коротко стриженной голове, за воротник. Он не ускорялся. Шёл ровно, как шёл когда-то на строевой подготовке, отмеряя километры по плацу. Только сейчас плац зарос трещинами и бурьяном и вёл его не к казарме, а к порогу дома, который, возможно, был уже чужим.
Зайдя в подъезд, Валентин на секунду задержался. Тишина. Не живая, а мёртвая, застойная. Воздух был спёртый, пахло сыростью, пылью и едва уловимым, но въедливым запахом старой канализации. Лестница под ногами хрустела песком. Он поднялся на второй этаж, к двери с облупившейся краской номер «17».
Ключ, холодный и знакомый, всё ещё подходил. Дверь со скрипом открылась внутрь.
И в нос ударило. Не запах дома – запах заброшенности. Тяжёлый, сухой воздух, наполненный частичками пыли, видимыми в косом луче уличного фонаря из окна на лестничной клетке. Сердце ёкнуло, но уже без паники. Так, констатация факта: значит, родители съехали. Не предупредив.
Он щёлкнул выключателем. Свет тусклой лампочки-«груши» в прихожей озарил знакомую, но изменившуюся картину. Всё как он помнил, только словно выцвелое, покрытое серым слоем. Старый шкаф, в дверце которого когда-то было зеркало. Теперь на его месте зияла фанера. Несколько сломанных пластиковых крючков торчали из стенки, как кривые зубы. На полу у стены – пара засохших, деформированных кед, его, подростковых. Прямо по курсу, в конце короткого коридорчика, стоял холодильник, старый, бежевый, с округлыми формами. На его крышке лежал ровный слой пыли.
Валентин прошёл дальше, в кухню. Стол, накрытый когда-то яркой скатертью в синий горошек. Теперь горошек проступал сквозь сероватую плёнку. Два стула у стола. На столе – стеклянная ваза с искусственными розами, которые теперь были не красными, а бурыми от пыли. Над столом висели шкафчики, дверцы одной из них приоткрыты. В углу, на металлическом кронштейне, крепился нестарый ещё телевизор «Самсунг». Валентин нащупал на боку кнопку, нажал. Экран ожил с тихим шипением, замигал синевой меню. Он переключил на первый попавшийся канал – там шли какие-то титры под безмятежную музыку. Фон. Чтобы было не так тихо.
Сбросил рюкзак и вещмешок с плеч на пол в прихожей, подошёл к крошечной ванной. Помыл руки в умывальнике, смывая с них дорожную грязь и ощущение пути. Вода была тёплой, что удивило. Значит, коммуналку кто-то исправно оплачивал. Холодильник, при открытии, встретил его пустым, тёплым дыханием и запахом пластика. Свет внутри не зажёгся. Но на нижней полке, в глубине, он нащупал пальцами прохладную, закатанную жестяную банку. Консервы. Вытащил. Треска в масле. Почти годная ещё.
Вскрыл банку армейским консервным ножом с брелка (привычка), достал из шкафа одноразовую пластиковую вилку. И с этой импровизированной трапезой прошёл в свою комнату.
Дверь скрипнула. Здесь время остановилось. На столе – его ноутбук, прикрытый, на батарее лежала мягкая игрушка – плюшевый рыжий кот Уси-Муси, подарок давней школьной подруги. Всё было покрыто тем же неизменным слоем пыли, но это была его пыль. Его история.
Он поставил банку на стол, скинул с себя потную, пропахшую поездом форму, остался в майке и боксёрах. Тело вздохнуло свободно. Вернулся на кухню, сел на стул. И методично, не ощущая вкуса, съел холодную треску прямо из банки, глядя перед собой в стену, слушая белый шум телевизора.
Пустота в животе исчезла, сменилась тяжестью консервов. Пустота вокруг – осталась. Он выкинул банку в ведро, помыл вилку. Выключил телевизор. Внезапно наступившая тишина оглушила его.
Вернувшись в комнату, он не стал включать свет. Смахнул ладонью пыль с простыни на своей узкой кровати и рухнул на неё лицом в подушку, от которой пахло затхлостью. Запах дома. Того, которого уже не было.
За окном по-прежнему шумел ласковый майский дождь. А Валентин, не раздеваясь дальше, уже засыпал тяжёлым, беспробудным сном солдата, вернувшегося с войны, которой формально не было. Войны с бумагами, морозом и тишиной.
Окно в комнате было открыто нараспашку, и предрассветная прохлада смешивалась с запахом пыли. Валентин спал мёртвым, безвидным сном, когда в три часа утра тишину разорвал звук.
Не гудок, не сирена – а пронзительный, леденящий душу вой, исходивший будто отовсюду сразу: из репродукторов на столбах, из экранов внезапно включившихся телевизоров, из самой земли. Длинный, нарастающий, нечеловеческий. Сигнал «Атом». Тот самый, про который говорили на инструктажах с казённой бесстрастностью: «В случае возникновения…»
Тело среагировало раньше сознания. Валентин катапультой выбросился с кровати. Полторы года муштры сделали своё. Мозг отключился, включились рефлексы. Гражданские джинсы, футболка, сверху – казённая куртка ефрейтора, потрёпанная, но с нашивками. Чтобы показать, что он не последний. Чтобы в этом хаосе его не приняли за беспомощного гражданского.
Руки сами нащупали в рюкзаке военный билет, паспорт, права. Механика: документы – в внутренний карман куртки. Взгляд метнулся по комнате. Плюшевый кот Уси-Муси – в вещмешок. Ноутбук, армейский НЗ в банках, пачка потрёпанных фотографий из рамки на столе: родители, он маленький с ними у моря, школьный портрет. Всё это – в рюкзак, наспех, надавливая, чтобы влезло.
Сигнал не прекращался, он вибрировал в костях.
Выскочил на лестничную площадку и ринулся вниз, не глядя под ноги. В подъезде уже слышались крики, плач, топот. Он вырвался на улицу.
И замер на секунду, запрокинув голову.
Небо на востоке, где должно было заниматься обычное майское утро, было разорвано. Гигантское багровое пятно, как свежая рана, пульсировало sickly светом. И из него, из самой гущи этого пятна, что-то лезло. Трудно было разобрать что – клубящиеся, неестественные формы, тени, нарушающие саму геометрию неба.
Из домов, как муравьи из потревоженного муравейника, высыпали люди. В ночных рубашках, в пижамах, некоторые уже с сумками, большинство – просто с ужасом на лицах. Началась давка у подъездов.
«Машина». Мысль прочистила сознание. Дедовская Лада Веста, ржавая, но на ходу, всегда стояла во дворе. Он ринулся к ней, расталкивая растерянных соседей. Ключи – всегда в левом кармане джинсов.
Открыл дверь – и на него с визгом прыгнуло тёплое, дрожащее существо. Рыжий дворовый пёс, Барбос, который вечно клянчил у него еду на прошлой жизни. Собака вцепилась взглядом, полным животного ужаса. Валентин, не раздумывая, втащил её внутрь, посадил на пассажирское сиденье. «Сиди».
Завёл. Двигатель, слава богу, заурчал с полоборота. Вырулил из двора, едва не задев столб.
На дороге начался ад. Крики, машины, пытающиеся тронуться и биющиеся друг о друга. И прямо посреди улицы, раскинув руки, стоял старый сосед, дед Николай. Его седые волосы развевались, лицо было искажено экстатическим ужасом.
– ЭТО СУД БОЖИЙ! – вопил он, обращаясь к кровавому небу. – МЫ ВСЕ ДОЛЖНЫ ПОКАЯТЬСЯ! МЫ ГРЕШНИКИ, НАРУШИВШИЕ ПРАВИЛА!
В этот момент багровое пятно словно сжалось, а потом из него выползла… деталь. Огромный, немыслимых размеров глаз, обведённый чем-то, напоминающим перья или крылья. Он не смотрел. Он впитывал всё в себя, и от этого взгляда-без-взгляда хотелось выть так же, как выла сирена.
Валентин, стиснув зубы, дал по газам. Веста рванула вперёд, объезжая деда, который не обращал на него уже никакого внимания.
Куда? Сначала – просто отсюда. От этого глаза, от этого пятна, от Сигнала, режущего барабанные перепонки. На выезд из города. Туда, где, возможно, ещё осталось обычное небо.
Рядом на сиденье рыжая собака прижалась к нему, дрожа всем телом. В зеркале заднего вида багровый свет отражался в стёклах домов, и чёрный силуэт с крыльями медленно расправлялся в разорванном небе, нависая над его внезапно пустым домом.
Дорога из города превратилась в реку безумия. Валентин мчался по трассе, которая всегда вела к морю или в горы, а сейчас вела в никуда. В зеркале заднего вида Адлер полыхал не огнём, а тем багровым светом, и силуэты с крыльями медленно парили над крышами, огромные, не укладывающиеся в голове.
Он включил радио. Эфир гудел, шипел, выплевывал обрывки панических передач и молитв. И вдруг – четкий, почти гипнотически спокойный голос диктора, зачитывавшего что-то по бумажке:
«…повторяем информацию из компетентных источников. Явления соответствуют описаниям небесных сущностей, известных в богословии как девятичинные ангельские лики. Первый лик: Серафимы – шестикрылые, наиболее приближённые…»
Голос был таким обыденным, таким радийным, что это было страшнее истерики. Ангелы. Учёные или священники где-то в студии сейчас спорили о ликах, пока мир ломался. Валентин не выключил. Этот бред был хоть какой-то попыткой надеть ярлык на невообразимое. Пусть говорят.
Барбос, притихший было, вдруг резко поднял голову. Шерсть на его загривке встала дыбом. Глухой, предупреждающий рык вырвался из глотки, а затем он залился бешеным, истерическим лаем, уткнувшись мордой в лобовое стекло.
– Что там? – бросил Валентин, вглядываясь в дорогу, уходящую в предрассветный туман.
И увидел.
Оно стояло прямо посреди трассы, в ста метрах. Не такое огромное, как в небе над городом, но всё равно – с дом. Не глаз в небе, а лик здесь, на земле. Огромный, неподвижный глаз, окруженный клубящейся, шевелящейся массой, напоминающей перья, но слишком жесткие, слишком геометричные. И он смотрел. Прямо на приближающуюся машину. Взгляд был тяжёлым, как физическое давление. Стекла машины затрещали.
Мысли отключились. Руки сами вывернули руль до упора влево. Веста, визжа шинами, съехала с асфальта, подпрыгнула на колее и рванула в чащу придорожного леса. Ветки хлестали по стеклам, царапали металл.
Над кронами, с оглушительным шелестом, похожим на рвущуюся ткань мироздания, пронеслось что-то алое и ослепительное. Серафим? Сила? Не важно. Важно, что за ним, как шлейф, с неба начали падать ветви деревьев. Но они не просто падали. Они горели холодным, белым пламенем, не сжигая листву, а обращая её в пепел за секунды. Одна такая ветвь, объятая мерцающим огнём, рухнула в двадцати метрах перед капотом, осыпая землю искрами.
Машина резко затормозила, зарывшись носом в кусты. В салоне запахло гарью, пылью и страхом. Двигатель заглох. Воцарилась тишина, нарушаемая только треском горящей где-то древесины и прерывистым дыханием Барбоса.
Валентин сидел, вцепившись в руль, костяшки пальцев побелели. По радио всё так же мерно вещали: «…Архангелы – учителя и провозвестники воли Божией для человека…»
Он резко выключил его. Теперь был слышен только вой сирены, доносившийся сквозь деревья из города, и тихий, настойчивый шелест – будто гигантские крылья терлись о верхушки сосен. Он посмотрел на собаку, потом на пепелящийся лес вокруг.
Бежать было некуда. Небо пало. Дороги – больше нет. Оставался только лес, полный падающего с неба огня, и тишина, в которой слышалось дыхание чего-то бесконечно древнего и беспощадного.
Глава 2
Валентин вытащил из заглохшей машины рюкзак и вещмешок, набитый тем немногим, что удалось схватить. Он резко закинул их за спину, привычным движением распределив вес. Барбос, не дожидаясь, прыгнул к нему на руки, доверчиво и тяжело. Его тёплое, дрожащее тело было единственной живой и знакомой точкой в этом безумии.
Лес, знакомый до каждой тропинки, стал чужим. Белое, холодное пламя лизало ветви, превращая их в хрупкий, светящийся пепел, который рассыпался при малейшем дуновении. Оно не грело – от него веяло леденящей пустотой. Валентин, прижимая собаку, двинулся прочь от дороги, вглубь чащи. Он обходил горящие участки широкой дугой, ноги сами находили твёрдую почву, избегая ярких пятен на земле. В голове, поверх гула в ушах от сигнала и собственного бешеного сердцебиения, чётко работала карта.
К ручью, потом вниз по течению. Он впадает в Мзымту. А вдоль Мзымты, если идти против течения… к Молдовке. Там часть. Должна быть.
Это была не надежда, а задача. Чёткая, ясная, армейская задача: достигнуть пункта назначения. Там – стены, оружие, командиры, такие же, как он, люди в форме. Там будет порядок. Или то, что от него осталось.
Он шёл быстро, почти бесшумно, как учили на занятиях по тактике. Прислушивался. Сквозь треск падающих с неба горящих ветвей и далёкий гул со стороны города пробивались другие звуки: странный, мелодичный и одновременно пугающий звон, будто билось гигантское хрустальное сердце, и шелест – тот самый, будто кто-то перелистывал страницы небес из титана и пергамента.
Барбос затих, только нос его постоянно двигался, улавливая тысячи новых, незнакомых запахов. Он не лаял, лишь изредка поскуливал, уткнувшись мордой в куртку Валентина.
Через полчаса быстрого хода Валентин вышел к знакомому ручью. Вода текла странно: не привычным серебристым потоком, а отражая багровые отсветы с неба, будто была наполнена не водой, а жидким светом. Он не стал пить.
Повернул вдоль берега. Ориентир. Движение.
И тут Барбос резко дернулся и зарычал, глядя вверх, сквозь кроны. Валентин инстинктивно прижался к стволу старой ольхи.
Между деревьями, на уровне вершин, проплыла тень. Не просто тень – это было движение чего-то сложного, многосоставного. Мелькнул край чего-то, похожего на перо, но размером с автомобильную дверь, испещрённого геометрическими узорами, светящимися изнутри. За ним – ещё один. Они двигались неторопливо, величественно, совершенно не обращая внимания на лес под собой. От них исходило то же давление, что и от глаза на дороге, но рассеянное, разлитое в воздухе. Валентин замер, затаив дыхание. Барбос стих, съёжившись.
Они проплыли. Давление ослабло.
Валентин выдохнул и, не разжимая рук, снова двинулся в путь. Теперь уже почти бегом. Цель была ясна как никогда: добраться до части. До людей. До хоть какого-то подобия нормы в этом рушащемся мире, где богословские справки из радио смешались с холодным пламенем и взглядами, разрывающими реальность.

