Читать книгу Царский изгнанник (Сергей Владимирович Голицын) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
Царский изгнанник
Царский изгнанникПолная версия
Оценить:
Царский изгнанник

4

Полная версия:

Царский изгнанник

Петя, прикидываясь испуганным, громко заплакал. Анне Павловне пришла мысль, что ее муж сошел с ума, и она не на шутку испугалась.

– Успокойся, Спиридоша, – сказала она, облепливая голову мужа огуречной кожей, – конечно, несчастье неожиданное, огромное, но зачем же убивать себя?.. Бог не без милости.

Спиридон Панкратьевич поднял голову.

– Бог не без милости? – вскрикнул он. – А преподобный-то, а сивуха, а лишняя чарка?.. Ты говоришь, несчастье; не простое несчастье, а верная гибель, гибель на всю жизнь! Теперь они заедят меня. За что, говори, вы меня погубили? Знай же, дрянной мальчишка, – продолжал он, обращаясь к сыну, – знай же, что отныне тебе не дадут и понюхать вина; мало били тебя давеча эти негодяи!.. А если мать и после этого будет тебя спаивать, то не сметь заставлять меня пробовать твою подлую сивуху!

– Да когда же Петя смел заставлять тебя, Спиридоша? – сказала Анна Павловна.

– Да когда же я смел, тятенька?..

– Молчать, пострелок! Перестань реветь и пошел дрыхать, не то так те уши надеру, что забудешь, как со мной спорить!..

Уже не в первый раз случалось, что Спиридон Панкратьевич гневался на своего сына. Он любил сына; он, конечно, любил бы его, если б он мог любить кого-нибудь, кроме самого себя. Он любил бы его, как продолжение своей породы, как отрасль, и достойную отрасль, столь дорогого для него корня; но это не мешало ему иногда очень круто обращаться с продолжателем своей породы. Петя хорошо знал это: на памяти его был не один синяк, сделанный отцовскими руками и ни в чем не уступавший синякам, которыми наделяли его посадские мальчики. Он знал также, что в иные часы, в особенности вечерние, заступничество матери не успокаивало, а еще более раздражало отца и что в эти вечерние часы самое верное – удалиться от зла и сотворить благо.

В поднятом о сивухе и о лишней чарке крике Петя яснее всего понял то, что отец его хватил лишнюю чарку: дело бывалое, нимало не обеспокоившее Петю. В первую минуту он счел полезным заплакать: иногда слезами удавалось ему смягчить разгневанного отца, но, видя, что на этот раз тактика эта бесполезна, Петя, не ожидая повторения приказания идти дрыхнуть, проворно выскочил из-за стола, еще проворнее вскочил на полати, часа за два перед тем очищенные Савельичем, и начал засыпать, мечтая о том, как на следующее утро отец его проснется таким же нежным, как всегда бывает по утрам; как о лишней чарке не будет и помину; как отец, внутренне сознавая свою несправедливость, приласкает Петю и сам поднесет ему опохмелиться; как он первой чаркой обманет его и скажет: «Вперед не попадайтесь, Петр Спиридонович», а он, Петя, при этом засмеется. Сладкие мечты Пети мало-помалу перешли в грезы еще более сладкие; и вот он видит, как отец его вывел фурштатских лошадей из конюшни и привязал к коновязи Фадьку, Ваньку, Захарку; как Петя упросил отца раздеть и привязать также Дуньку и Акульку, сказав ему, что они чаще всех ругают его Клюквой; как он, Петя, вооруженный семихвосткой своего отца, перебегает от Захарки к Дуньке, от Дуньки к Акульке; как все просят у него прощения; как Дунька, коробясь от боли, клянется, что никогда не будет ни играть, ни смеяться, ни даже говорить с Фадькой, а только и будет говорить с ним, Петей; как обе девочки кланяются ему в ноги и целуют его руки, а он продолжает бить их и семихвосткой и рукой; как все дети, особливо Фадька и Дунька, начинают истекать кровью и уже не в силах кричать, а семихвостка все продолжает… все продолжает…

Долго еще бесновался Спиридон Панкратьевич, долго уговаривала его жена успокоиться, повторяя ему всем известные, но редко кого успокоивающие истины, что криком, бранью, швырянием на пол посуды и ударами кулаками по столу и по письму Репнина – беде не поможешь и что, напротив того, чем больше беда, тем больше надо противопоставлять ей хладнокровия и рассудительности.

– Сама я вижу, Спиридоша, – говорила Анна Павловна, – что положение наше тяжелое, безвыходное, ужасное, особенно если там знают содержание твоего письма к князю Миките Ивановичу, но ведь ответ его был запечатан; значит, князь Микита Иванович не хотел, чтобы Голицыны читали его. Не съездить ли мне на княжеский двор разузнать, что там об нас думают? Ведь я им не чужая: мой дед Иван Феодорович Квашнин был двоюродный дядя отцу старой княгини.

– Знаю, матушка, но от этого не легче, как бы еще хуже не было. Скажут: «На своих начал писать доносы».

– А коль скажут, так я отвечу им, что, мол, Сысоев велел и что ты не смел ослушаться начальства, что Сысоев прислал тебе уже совсем готовую бумагу, которую ты только переписал и отправил.

– Какую ты, матушка, околесицу городишь. Так и напишет о себе Сысоев, что он человек вздорный и малоспособный.

– Ах, я было забыла это! Ну, скажу им: ты от себя прибавил, что Сысоев человек вздорный, эта прибавка, может, еще послужит нам…

– Не поверят этому Голицыны: не таковские; а вот – что правда, то правда – может быть, они о доносе ничего не знают, так надо поскорее принять меры, чтоб они не узнали о нем: придется съездить тебе в Петербург и во что бы то ни стало выпросить этот донос у князя Микиты Ивановича; до тех пор я не буду спокойным ни на минуту. И кто мог ожидать подобного результата! Давно ли все придворные ненавидели князя Василия Васильевича, таскали его по острогам, чуть ли не пытали?.. А теперь вот что пишут! – И Сумароков еще раз во всю мочь ударил кулаком по ответу князя Репнина.

– Ну полно, Спиридоша, – сказала Анна Павловна, – опять выходишь из себя: не хорошо. Итак, я сейчас же отправлюсь к княгине Марии Исаевне.

– Как же не выходить из себя! – продолжал Сумароков. – Знать тебя не хочу, пишет, свиным рылом зовет меня…

– Вольно тебе принимать это на свой счет, Спиридоша, да и князь Микита Иванович пишет: «с иным» рылом, а не со «свиным» рылом. Нельзя обижаться на всякую поговорку.

– Дурой зовет тебя. Ну, положим, ты точно должна бы была отсоветовать мне. Прямая ты, право, дура, Анна Павловна, я на тебя понадеялся. Кому бы, кажись, как не тебе знать характер князя Микиты Ивановича? А ты зарядила свое: поклон, мол, князю напиши, попроси подачки да нет ли посылки? Вот те и подачка! Упекут тебя, пишет, куда Макар телят не гонял. Какие у него все глупые поговорки, никакой великатности не знает. А в самом деле, видно, князь Василий Васильевич опять входит в силу: даром что стар, а боятся его. Ну что ж! Ехать – так ехать! Поезжай, коль хочешь, а я ни за что не поеду; скажи, что мне нездоровится, что я давеча простудился. Ох, кабы знатье: не так бы обошелся я давеча с князем Михаилом Алексеевичем!..

– Я сначала ничего не скажу, – отвечала Анна Павловна, – посмотрю, что там у них делается, и если увижу, что все благополучно, то пришлю сани за тобой. Вот только вопрос: с кем мне ехать? Савельич, чу, как храпит; денщик провалился с утра; Матрешка нужна дома. Жаль, что ты Петю уложил спать, а то он и меня бы свез и за тобой бы приехал. Да за что, скажи, ты так на него рассердился? Чем он виноват, что князь Микита Иванович прислал такой ответ?

– А тем виноват, что ему не след пить водку: кабы не его лишняя чарка…

Сумароков вдруг остановился.

– А ведь лишней чарки нынче не было, – пробормотал он сквозь зубы, – я ее вылил на пол, и преподобный, в справедливости своей, не может наказать меня именно в тот день, когда я перед ним не виноват… Знаешь ли что, Анна Павловна, – прибавил Спиридон Панкратьевич громким и внезапно повеселевшим голосом, – бояться нечего: я еду с тобой, и Петю возьмем, скажем: «Нынче прощальный день, и мы всей семьей приехали проститься и, кстати, поблагодарить князя Михаила Алексеевича за доставленное им письмо». Черт бы побрал это письмо! Приготовь-ка мне новый кафтан, а я покуда разбужу Петю: бедный мальчик давеча очень перепугался.

Анна Павловна, ничего не знавшая о данном преподобному заклятии, не понимала несвязных речей Спиридоши и приписывала их остатку хмеля, который, думала она, окончательно выйдет на морозе. Она вынула из сундука кафтан с серебряными галунами и принялась чистить его веником, а Спиридон Панкратьевич взлез на полати и потихоньку тронул своего сына за руку, судорожно мотавшуюся в воздухе.

– Погодите, тятенька, – говорил Петя во сне, – позвольте еще немножко… Вот я только Дуньку-то… приподнимите ее и положите на другой бок, тятенька… вот эдак! Да пустите руку…

– Полно бредить, Петя, проснись и одевайся. Сейчас едем на княжеский двор.

Петя открыл глаза.

– Так это было во сне! – сказал он с упреком. – Зачем вы разбудили меня, тятенька! Я видел, что…

И мальчик начал рассказывать отцу свой милый сон.

– Нечего жалеть пустого сна, Петя, – сказал отец, сделавшийся опять нежным и ласковым, – завтра наяву лучше увидишь, если будешь хорошо вести себя на княжеском дворе; не бойся, там весело будет: и полакомят тебя, и варенья, и пирожков, и чаю дадут; только ты, дурак, не объешься, как в последний раз, коль что дадут, не прямо в рот клади, а чинно положи перед собой. О давешнем варенье, чур, и не заикаться там, а если бездельник Харитоныч будет уличать тебя, то говорить то же, что мне говорил перед ужином… А в самом деле, мысль хорошая – привязать этих озорников и озорниц к коновязи… Право, молодец растешь ты у меня, Петя!..

Глава VII

Великий Голицын

На княжеском дворе было не до Сумароковых: приехав домой и узнав, что дед и мать отдыхают, князь Михаил Алексеевич погрелся немножко, напился чаю и, дождавшись возвращения Ведмецкого от Сумароковых, отправился вместе с ним в лопатихский лес, на облаву. Марфочка, просиявшая необыкновенной радостью, торопила мужа ехать и, провожая его, еще раз повторила просьбу как можно скорее возвращаться с отцом и дядей.

– Я так счастлива, – говорила она, – что, кажется, не дождусь, когда дедушка прроснется; я так счастлива, что если б смела, то рразбудила бы его и сообщила бы ему нашу ррадость.

– Мы через час все будем дома, – отвечал князь Михаил Алексеевич. – Для такой радости можно и волков пощадить, а ты, пожалуйста, не проболтайся: даже матушке не говори… пусть и ей будет сюрприз.

– Никому не скажу ни слова; а ты не боишься, как бы эта новость не поврредила дедушке?

– Нет, дедушке она не повредит, ручаюсь тебе, что она даже не взволнует его, а если я за кого боюсь, то это за дядю: его надо будет приготовить со всевозможными предосторожностями…

Санки понеслись во всю прыть кровного каракового рысака, и Марфочка пошла наверх – посмотреть, не проснулась ли ее Еленка. Свекровь встретила ее на лестнице.

– Что это вы, княгиня Марфа Максимовна? Мой сын приехал, а вы меня даже и разбудить не могли. Где он?

– Он уехал на охоту, в лес…

– Как хорошо! Не поздоровавшись даже со мною.

– Он очень спешил; вы почивали, матушка, и ему не хотелось беспокоить вас. Он и дедушки не видал…

– То дед, а то мать родная: кажется, есть разница!.. Да что это у тебя, моя милая, какое праздничное лицо? Чему ты так обрадовалась?

– Как же мне не ррадоваться, матушка? Мой муж прриехал…

– Муж прррыехал!.. Как бы не так! Меня не проведешь: муж мужем, а тут еще что-то кроется. Говори же поскорее!

– Не могу, матушка; я бы вам сказала, да обещала мужу не говоррить; скорро все узнаете; черрез час они приедут.

– Скажите пожалуйста! Мужу обещала! Велика важность, что мужу обещала! – возразила княгиня Мария Исаевна дискантом, на полтона возвышающимся при каждом слове. – Куда как хорошо подучать мужа иметь секреты от родной матери! А я тут жди два часа! Да разве я скажу вашему мужу, что узнала ваш секрет? Да разве я не умею хранить секреты? Да с чего вы взяли говорить мне это? Что муж, свекор и дедушка избаловали вас, так вы думаете…

При последнем слоге голос княгини Марии Исаевны оборвался, и она должна была остановиться, чтоб запастись воздухом.

– Так вы думаете, – продолжала она октавой ниже и снова начиная возвышающуюся гамму, – так вы думаете, что я вам позволю говорить себе такие дерзости! Да как вы смели сказать мне, что я проболтаюсь? Нет, матушка: не так воспитана, уж если я дам слово, так ни за что не изменю ему никакими ласками, никакими пытками не выманишь от меня ничего, если я дала слово молчать, давши слово, держись!.. Я и с детства была такая. Уж ни за что, бывало, не изменю моему слову; вот мы вместе с кузиной росли; мне был девятый год, а Серафиме седьмой доходил…

Княгиня Мария Исаевна очень любила переноситься воспоминаниями к давно минувшему времени, и не было такой эпохи ее возраста, в которую она, по ее мнению, не могла бы служить укором настоящему поколению и лучшим образцом для всех будущих: ребенком, она никогда не шалила и училась так хорошо, что все учителя, и особенно гувернантка-француженка, мадам Мариво, обожали ее и ставили в пример всем ее подругам. Молодой девушкой она нравилась всем, никому не стараясь нравиться и держа молодых людей в таком к себе почтении, что ни один из них не смел сказать ей ни малейшей любезности. Вышедши замуж, она продолжала всем нравиться: высшие сановники были влюблены в нее по уши; но, разумеется, никто не подумал заикнуться ей об этом. Она не то чтобы лгала или сознательно преувеличивала похвалы своим физическим и нравственным достоинствам; нет, она сама, и искренне, заблуждалась на этот счет. Роста пониже среднего, круглолицая и краснощекая, как полная луна, смуглая, как молдаванка, и со скулами, выдающимися кверху, как у калмычки, она, по какому-то необъясненному физикой оптическому обману, замечала в себе прелести, никем, кроме нее, не замечаемые; ее маленькие, серенькие, прищуренные глазки, глядясь в зеркало, видели в нем идеальную, очаровательную красоту, специально созданную для того, чтобы мужчины сохли от любви, а женщины – от зависти.

– Ты не дурна собой, Марфа, – говаривала она невестке, – но до того, что я была в твои годы, тебе далеко: на свадьбе царя Федора Алексеевича я имела такой успех, что царевна София Алексеевна, которая была пятью годами старше меня, бледнела от зависти; и не диво: без меня она была бы лучше всех на свадьбе; царь и царевичи не спускали с меня глаз; но увиваться около меня не смели: я держала себя не так, как нынешние молодые женщины…

Подобные воспоминания сообщались всем членам семейства Голицыных до тех пор, пока они, один за другим, – кто деликатно, кто нет, – не дали понять княгине Марии Исаевне, что она напрасно старается рассказывать все одно и то же. Муж, по присвоенной мужьями привилегии, наотрез объявил ей, что она до крайности надоела и ему, и отцу, и брату, и даже детям.

Таким образом, кружок ее слушателей, постепенно уменьшаясь, вскоре ограничился посещающими ее знакомыми и разбитой параличом свекровью ее, княгиней Феодосией Васильевной. Когда подрос младший сын ее, Василий, родившийся в Пустозерском остроге за два года до переезда опальных в Пинегу, то рассказы княгини Марии Исаевны, в форме нравоучений, начали чаще всего выпадать на его долю. Но Васе минуло четырнадцать лет, и брат увез его в Лейпциг – учиться. Три года спустя скончалась княгиня Феодосия Васильевна, и со смертию ее словоохотливая рассказчица оставалась почти без слушателей до женитьбы старшего своего сына, князя Михаила. С приездом новобрачных рассказы княгини Марии Исаевны начали все чаще и чаще обрушиваться на терпеливую и почтительную Марфочку. Слушая их, Марфочка зевала в нос, всеми средствами стараясь скрыть зевоту от свекрови.

«Отчего бы, – часто думала она, – отчего бы матушке, которая во все поры своей жизни была таким совершенством, и теперь не держать бы себя так, чтобы все говорили о ней: „Какая она добрая, какая милая старушка!”».

Но в эту минуту Марфочка не только не роптала на подробный рассказ свекрови, но даже была ему рада и слушала его с большим вниманием, почти с благодарностию: он избавлял ее от перспективы повторить свой отказ и вслед за тем выслушать упреки в неблагодарности, в дурном воспитании.

Желание Марфочки, по-видимому, исполнялось; рассказ затягивался: от восьмилетнего возраста княгини Марии Исаевны он, в полчаса беспрерывного говора, едва дошел до первой исповеди кузины.

– Серафима нимало не боялась священника. Не то что нынешние дети, – говорила рассказчица, – я сама готовила ее к великому таинству и говорила ей, что если совесть чиста, то нечего бояться; мы на этом росли: главное, говорю ей, ничего не скрывай от духовника… После нее к исповеди пошла я, и священник сказал мне: «Я сразу узнал, что вы готовили кузину к исповеди; это делает вам честь: так, как кузина исповедовалась, нынче редко и взрослые исповедуются; нынче век не тот».

От первой исповеди кузины рассказ перешел к поступлению в дом Квашниных гувернантки – мадам Мариво, начались давно известные Марфочке подробности о быстрых успехах рассказчицы во французском языке; повторилось и то, что соседи называли мадам Мариво Марией Ивановной, иные в шутку, а другие по необразованности, думая, что ее в самом деле так зовут…

– А как, ты думаешь, ее звали? – спросила княгиня Мария Исаевна.

– Габриэлла, – отвечала Марфочка, не запинаясь.

– Да! Какое миленькое имя! Жаль, что его нет в наших святцах!

– Мне самой чрезвычайно жаль, матушка; но может быть, еще это как-нибудь устрроится: говоррят, новые святцы печатаются в Петеррбуррге…

Камердинер князя Василия Васильевича пришел доложить, что князь встал и просит княгинь кушать чай в свой кабинет.

– А ты так и не успела рассказать мне, – проговорила княгиня Мария Исаевна.

– Поздравляю, Марфа, – сказал князь Василий Васильевич внучке, – дождались мы наконец мужа! Посмотри, свекровь, как мы расцвели, как мы рады твоему сыну!

– А вот и не посмотрри, дедушка, – отвечала Марфа, – вы ошиблись: свекрровь говоррит: муж мужем, а еще есть что-то. Отгадайте, что есть еще, дедушка.

– Отгадать и испортить сюрприз, приготовленный мужем? Изволь, я отгадаю. Государь при…

Марфочка замахала руками:

– Нет, нет, дедушка! Рради бога, не говоррите; муж не велел.

– Муж не велел тебе, – сказала княгиня Мария Исаевна, – а батюшке, кажется, он приказаний и запрещений давать не думает. Что же вы отгадали о государе, батюшка?

– Я не отгадал, а узнал наверное, что Петр, обнародовав свой брак со своей лифляндкой, намерен обеих дочерей ее[35] признать царевнами… Чему ж ты так рада, Марфа?

– Я не этому ррада, дедушка, то есть я не только этому ррада, впрочем, я и этому очень ррада, – прибавила Mapфочка, спохватясь, и вдруг остановилась, не зная, как объяснить, чему именно она рада.

Княгиня Мария Исаевна приняла мину безвинно обижаемой жертвы, мину, предшествующую обыкновенно дискантовой гамме; и не будь тут свекра, задала бы она невестке за такое наглое притворство!.. Но надо сказать, что в присутствии князя Василия Васильевича дискант не был в употреблении; раз как-то, лет пятнадцать тому назад, княгиня Мария Исаевна попробовала было его, но он оборвался у нее на первой ноте, то есть при первом взгляде князя Василия Васильевича, и с тех пор уже не возобновлялся.

– Как же и не радоваться, – сказал князь Василий Васильевич, – как не радоваться возвышению такой женщины, как Екатерина Скавронская! Говорят, царь, – уже лет пять, – тайно обвенчан с ней, и это очень вероятно. Много кричали мы против нее, но она показала себя: такое присутствие духа в простой пасторской дочери удивительно: без нее погиб бы Петр, несмотря на всю свою гениальность.

– Как, батюшка, неужели вы тоже считаете Петра гениальным, – спросила княгиня Мария Исаевна, – конечно, я человек темный, необразованный, я могу ошибаться, но я не вижу большой гениальности в том, чтобы от живой, законной жены жениться бог знает на ком.

– Не за это и считают его гениальным… Один мир с Портой чего стоит? Так быстро решиться отдать Азов и срыть Таганрог; так верно прозреть в будущее и увидеть, что Азовское море ненадолго отнимется у России; так легко уступать завоеванные города и вместе с тем так упорно дорожить жизнью своего, вместе с ним, побежденного союзника[36]. Разве это не доказывает великую, необыкновенную душу? Давно ли он погибал? А теперь вся Европа кадит ему; английская королева извиняется перед ним и дает ему титул императора[37]; Англия, эта вечная соперница наша, желает союза с нами, а знаете ли вы, что значат Россия и Англия, соединенные прочным союзом? Лев и кит, соединенные узами дружбы искренней, основанной на взаимных выгодах?.. Что такое? – спросил князь Василий Васильевич у вошедшего камердинера.

– Градоначальник желает иметь честь засвидетельствовать вашему сиятельству свое почтение, – отвечал камердинер.

– Спроси его: он только за этим или надо ему видеть меня по службе?

Камердинер возвратился с ответом, что Спиридон Панкратьевич и семейство его приехали не по службе, а единственно для того, чтобы поздравить князей и княгинь с приездом князя Михаила Алексеевича.

– И Анна Павловна со своим постреленком приехала? – спросил князь Василий Васильевич. – Пожалуйста, княгиня Мария Исаевна, пойди прими их в гостиной; да, если можно, долго их не задерживай, сейчас возвратятся наши охотники, и мы узнаем привезенные твоим сыном новости.

– Ну, Марфа, – продолжал князь Василий Васильевич по уходе княгини Марии Исаевны, – муж не велел тебе выдавать свою тайну, а хочешь ли, я тебе открою ее? Укладывайся в дорогу: после Пасхи, Бог даст, выедем…

– И вы говоррите это так рравнодушно, дедушка? Да откуда вы узнали?..

– Узнал из твоих сияющих глаз. Никто, кроме твоего мужа, возившего письма, никто не знал, что с приезда твоего сюда я уже два раза писал царю. В первый раз твой муж не был до него допущен, поэтому и теперь я не хотел давать вам напрасную, может быть, надежду. Я боялся огорчить тебя неудачей. А ты говоришь, что я рравнодушен к происшедшей в нашей жизни перемене; нет, я не равнодушен к ней: довольно натосковалась ты в этой глуши, моя бедная Марфа. Пора узнать тебе лучшую жизнь.

– Что значит моя тоска в сравнении[38] с вашими страданиями, дедушка? Да я и не тоскую, нимало не тоскую, я бы век прожила здесь, все так добры ко мне. Муж любит меня очень. Батюшка и дядя тоже любят, о вас и говорить нечего. Бог дал мне ангела – Еленку, которую я обожаю. Чего ж мне нужно еще? В такой обстановке можно быть счастливой везде, даже в Пинеге, и если я рада, что мы переедем в Петербург, то рада за вас, а не за себя, дедушка.

– Я пожил, Марфа, я отжил, а ты только начинаешь жить. Будь ты постарше, то я, первый, советовал бы тебе предпочитать твой теперешний семейный круг той жизни, которая ожидает тебя при дворе. Я прожил восемьдесят… Итак, Марфа, мы говорили: будь ты постарше; будь ты хоть пятью годами старше, то я бы и не хлопотал очень о позволении уехать отсюда. Мне все равно, здесь ли умереть или в Петербурге; но если б я умер здесь, то что сделалось бы со всеми вами? Каково было бы тебе смотреть на этот кабинет, в котором ты, в продолжение пяти месяцев, была моим ангелом-утешителем? Конечно, после моей смерти вы долго здесь не остались бы: сыновьям моим позволили бы переехать в Москву; их простили бы, простили бы, как преступников. Но разве это можно? Разве они это заслужили? Нет! В письмах моих царю я просил не прощения, а правосудия; двадцать пять лет я добиваюсь правосудия, и царь наконец внял моей просьбе. Пора!.. Пора, однако ж, нам идти в гостиную; Сумароковы, видно, решились дожидаться меня до поздней ночи; пойдем на выручку свекррови…

Напрасно князь Василий Васильевич так беспокоился о княгине Марии Исаевне: она очень приятно проводила время за чайным столом, вокруг которого рассадила своих гостей. Чай, в особенности хороший чай, был в то время диковинкой, и Сумароковы всякий раз, как он при них подавался, пили его скорее с любопытством, чем с удовольствием. Желудкам, привыкшим к сбитню с имбирем и с перцем, пресный, безвкусный, хотя и душистый, чай нравился столько же, сколько могут нравиться бордосские с тонким букетом вина желудку, привыкшему к померанцевой горькой настойке.

На чайном столе расставлено было несколько блюд с закусками, пряниками и разными сластями; между блюдами стояли бутылки с наливками; но Спиридон Панкратьевич, недавно еще переживший такой испуг от лишней выпитой им чарки, не смел даже смотреть на наливки: обжегшись на молоке, он дул на воду. Зато Петя, дуя в свою чашку с горячим чаем, искоса с большой нежностию поглядывал на малиновку и на пряники. Покуда тятенька и маменька слушали рассказы княгини Марии Исаевны, лакомка успел уже уплесть шесть пирожков, не дотронувшись до тех, которые дала ему сама княгиня и которые чинно лежали перед ним на блюдечке. Чувствуя резь в животе и замечая, что тятенька все больше и больше углубляется в рассказы княгини, Петя вздумал полечиться давно рекомендованным ему самим тятенькой лекарством: он приподнялся со стула и протянул уже руку к наливке; но в эту самую минуту сильный толчок ногой из-под стола отшатнул его назад и усадил на оставленный им стул. Петя, почесываясь одной рукой, другой поднес чашку ко рту и залпом выпил остававшийся в ней чай.

bannerbanner