
Полная версия:
Горн
Ловушку они устроили не в лесу, а в нем самом. В его собственном теле.
Сначала свело судорогой икру на правой ноге. Боль была острой, неестественной. Он споткнулся, упал на колени. Потом судорога сковала вторую ногу, перекинулась на спину. Он упал на землю, не в силах пошевельнуться, как будто его собственные мышцы взбунтовались против него. Он лежал на пыльной дороге, беспомощный, глядя в синее, безразличное небо.
А потом пришло Оно. Не из леса. Оно вышло из него. Из его собственной тени, растянувшейся под острым углом на дороге. Тень оторвалась от земли, встала вертикально, обрела объем. Это была фигура из жидкого, струящегося мрака, лишь отдаленно напоминающая человека. У нее не было лица. Только впадина, где оно должно было быть.
Оно наклонилось над ним. Леша не мог кричать. Дыхание перехватила та же невидимая судорога, сдавившая горло. Он мог только смотреть.
Тварь протянула руку. Не для удара. Она коснулась его груди, прямо над сердцем. Прикосновение было ледяным и влажным, как прикосновение гниющей рыбы. И оно вошло внутрь. Не разрывая плоти. Прошло сквозь кожу и мышцы, как призрак сквозь стену.
Внутри стало холодно. Холодно так, как не бывает в живом теле. Это был холод пустоты, космоса, вечной мерзлоты. Он чувствовал, как этот холод пожирает тепло его крови, замедляет удары сердца, сковывает легкие. Он умирал. Не от раны. От того, что из него высасывали саму жизнь, саму возможность быть живым.
И в этот миг абсолютной беспомощности, на грани потери сознания, он увидел нечто. Сквозь полупрозрачную, дрожащую форму твари, вдали, у кромки леса, стояла другая фигура. Высокая, худая, закутанная в серое. Джинн. Он стоял, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо, скрытое в складках материи, не выражало ничего. Только холодный, отстраненный интерес. Как будто он смотрел не на убийство, а на редкое природное явление.
Эта отстраненность, это равнодушие высшей силы, которая могла бы помочь, но не стала, влило в угасающее сознание Леши последнюю, отчаянную волю. Он не хотел умирать так. Не как жертва под взглядом равнодушного зрителя. И не ради мести уже. Ради простого, животного права не даться.
Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Но он мог сжать. Сжать что-то внутри. Не мышцы. Волю. Ту самую хлипкую, измотанную нить, на которой держалась его личность. Он собрал ее в тугой, раскаленный узел. И этим узлом, последним импульсом своего «я», ударил изнутри в то место, где ледяная рука твари касалась его груди.
Раздался звук. Тихий, как лопнувший пузырь. Но тварь вздрогнула и отдернула руку. Ее бестелесные пальцы будто обгорели, на них плясали крошечные искры тусклого, синеватого света. Она издала шипение, похожее на звук раскаленного железа, опущенного в воду.
Леша смог вдохнуть. Воздух обжег ледяные легкие. Тело дрогнуло, судорога ослабла на долю секунды. Этого хватило. Он катком перевернулся на бок, рука судорожно нащупала на поясе ту самую глиняную фигурку Ильи, которую он носил с собой как талисман. Он сжал ее в кулаке, чувствуя, как шершавая, прохладная глина впитывает пот с его ладони.
Он не молился. Он просто вспомнил. Вспомнил тихий, беззвучный смех Ильи. Тепло его плеча, когда они сидели на завалинке. Солнечный зайчик в его волосах. Он вложил в эти воспоминания всю свою ярость, всю свою тоску, всю свою любовь. И пронзил ими тварь, как копьем.
Тварь отпрянула. Не от боли. От неприятия. Живое тепло человеческой привязанности, чистое и незамутненное страхом, было для нее ядом. Она заколебалась, ее форма потеряла четкость.
И в этот момент джинн у кромки леса медленно, почти невесомо, поднял руку. Не для помощи. Он просто провел пальцем по воздуху. И пространство между ним, Лешей и тварью дрогнуло, будто нагретый асфальт. Запахло гарью и пеплом.
Тварь, почуяв присутствие другой, высшей и чуждой силы, схлопнулась. Она не убежала. Она просто рассыпалась, как куча сухих листьев, подхваченная внезапным порывом невидимого ветра, и исчезла.
Леша лежал, судорожно хватая ртом воздух. Тело было разбитым, как после тяжелейшей болезни. Он поднял голову. Джинн все еще стоял на месте. Казалось, он кивнул. Один раз. Сухо. И растаял в воздухе, оставив после себя лишь легкую дымку и горьковатый привкус на губах.
Он дополз до церкви. Две недели не мог встать с постели. Тело болело так, будто его переехал каток. Врач, приезжавший из райцентра, говорил о тяжелейшей форме неврологического расстройства, о стрессе, о последствиях травмы. Леша молчал.
Он понял тогда все. Бегство, изоляция, молитва – все это было детскими заборами против наводнения. Они не охотились за ним просто так. Они готовили. Доводили до нужной кондиции страха и отчаяния, а потом приходили забрать урожай. А джинны… джинны ждали, когда плод созреет окончательно. Чтобы посмотреть, что из него получится.
Месть перестала быть просто порывом. Она стала холодным, расчетливым замыслом. Если они хотят его как пищу, как материал, значит, в этом материале можно спрятать лезвие. Если они питаются его страхом, значит, нужно создать такой страх, который сожжет их изнутри. Если они часть этого леса, этой Равнины, значит, нужно найти сердце этой мерзости и вырвать его.
Он больше не был испуганным мальчиком или скорбящим другом. Он стал садовником, решившим вырастить в своем огороде ядовитый плод специально для вредителей. И первые семена этого ужасного урожая он начал сеять в ту же ночь, взяв в дрожащие, еще слабые руки новый комок влажной, податливой глины. На этот раз он лепил не память. Он лепил ловушку.
Глава 3: ГЛИНА ДЛЯ НОВОЙ ЖИЗНИ
Мрак под деревьями был не просто отсутствием света. Он был субстанцией, вязкой и плотной, словно застоявшийся бульон из теней. Леша шел, и лес смыкался за его спиной, поглощая следы. Он не просто брел – он двигался с отточенной, худой решимостью голодного волка. В руке, вцепившись в ладонь до побеления костяшек, был самодельный кинжал. Рукоять из причудливо корявого корня можжевельника, найденного когда-то на краю Равнины. Клинок – узкая полоса закаленного железа от дедовской бороны, отточенная о плоский речной камень до зловещего, матового блеска. Железо, побывавшее в огне и земле. Единственное, чего они чурались по-настоящему.
Его не тянуло в лес сейчас. Его вело. Как на поводке из колючей проволоки, впившейся в самое нутро. Месть еще не оформилась в четкий план. Сейчас ею двигала пронзительная, всесокрушающая ярость, замешанная на беспомощности. Ярость за Илью.
Илья. Друг детства, единственный, кто не крестился при его виде, не называл одержимым. Глухой с рождения, он жил в мире тишины, и, возможно, поэтому шепот бесов не достигал его. Он видел лишь страх в глазах Леши. И однажды, когда они были мальчишками, просто взял его за руку и показал на солнце, пробивающееся сквозь листву. Жест говорил: «Смотри, оно есть. Оно реальнее».
Илья погиб три месяца назад. Не сразу. Его смерть была долгой и мучительной, как отпиливание конечности тупой пилой.
Они полезли в самую глушь, к кривому ручью, где, по слухам, водилась огромная щука. Леша чувствовал неладное с самого утра. Воздух был слишком густым, птицы молчали, даже комары не жужжали. Но Илья, не слышавший этой гнетущей тишины, тащил его вперед, смеясь беззвучным, одними губами смехом, и Леша не смог отказать.
Ловушка сработала у самого ручья. Не физическая. Ментальная. Из чащи вышел дед. Настоящий дед, Алексей, в своей потертой рясе, с той самой родинкой над бровью, с ласковыми морщинами у глаз. Леша остолбенел. Разум кричал, что это невозможно, но сердце рванулось навстречу, искалеченное тоской. Илья, видя его оцепенение, потянул его за рукав назад.
И тогда дед улыбнулся. Улыбкой, которую Леша помнил с самого раннего детства. И сказал его голосом, точь-в-точь: «Внучек, я вернулся. Просто подойди».
Леша сделал шаг. Илья, не слышащий лжи в голосе, но видящий смертельный ужас в глазах друга, рванулся вперед. Он встал между Лешей и фигурой. Простой, немой, человеческий жест защиты.
Фигура деда дрогнула. Улыбка сползла с лица, как маска из воска. То, что было под ней, не имело формы. Просто сгусток движущейся черноты. Длинная, тонкая, как хлыст, конечность выскользнула из складок рясы и ударила Илью в грудь. Не пронзила. Ударила. Звук был похож на то, как ломают мокрую, сырую ветку.
Илья отлетел, ударился спиной о сосну и рухнул. Леша закричал. Крик разорвал гнетущую тишину леса. Тварь, принявшая облик деда, затрепетала, ее контуры поплыли. Крик, живой, полный боли и ярости, был для нее как кислота. Она отступила, растекаясь по земле, как разлитая нефть, и исчезла в трещинах почвы.
Илья был еще жив. Дышал. Но с каждым вдохом в его груди что-то хрустело и булькало. Он смотрел на Лешу широко открытыми, понимающими глазами. Не было ни страха, ни укора. Было лишь сожаление. Он поднял руку, дрожащими пальцами коснулся щеки Леши, по которой текли горячие, бесполезные слезы. И показал на землю, потом на себя, потом куда-то вдаль. Жест был прост: «Оставь меня. Беги».
Леша не побежал. Он на руках, рыдая и спотыкаясь, вытащил друга из леса. Илья умер в его доме, на той же кровати, где когда-то умер дед, спустя неделю. Врачи разводили руками: множественные сложнейшие переломы ребер, разорванное легкое, обширное внутреннее кровоизлияние. «Как будто его ударил лом, – говорил фельдшер, – но без внешних повреждений».
На похоронах, когда гроб опускали в сырую, апрельскую землю, Леша не плакал. Он стоял, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони до крови. Он смотрел не на гроб, а на лес, черневший на горизонте за кладбищенской оградой. И в тот момент что-то в нем переломилось окончательно. Тоска и страх сменились холодной, титанической тяжестью. Не мести еще. Ответственности. Он был приманкой. Наживкой. И из-за него погиб невинный. Больше такого не должно было произойти. Никогда.
После похорон он перестал ходить в лес. Надолго. Он вернулся в полуразрушенную церковь деда. Поднял пыльные книги, запасы освященной соли, закопченные лампады. Он не молился о спасении души. Он изучал врага. Как стратег перед битвой. Он понял, что молитвы – это не магия. Это структура. Порядок. Кристаллизация мысли и воли в слове. А они, твари, были воплощенным хаосом, энтропией, разложением. Порядок мог сдерживать хаос, но не уничтожить его полностью. Нужно было оружие иного рода.
И он начал его создавать. Из памяти. Из боли. Из ярости. Каждую ночь, когда тени сгущались за окном и шепот начинал скрестись в подполье, он не прятался под одеяло. Он садился за стол, зажигал все свечи, которые были, и брал в руки кусок сырой, влажной глины. Он лепил. Сначала бесформенные комки. Потом начал лепить лица. Тех, кого знал. Дед. Мать. Илья. Он лепил их не для утешения. Он пытался уловить и закрепить в материи саму суть их, то теплое, живое, человеческое, что было полной противоположностью ледяной пустоте бесов.
Работа в церкви, физический труд по ее восстановлению, давала иллюзию нормальности. Черти, как он думал, отстали. Шепот стал тише. Тени реже шевелились в углах. Он позволил себе думать, что нашел способ отгородиться. Что дедов метод – создать свой, упорядоченный мир – работает.
Это была самонадеянность. И расплата за нее пришла.
Он пошел в соседнее село за гвоздями и стеклом для окон. Шел старой лесной дорогой, длинной, но знакомой. День был ясный, солнечный. И потому он ослабил бдительность.
Ловушку они устроили не в лесу, а в нем самом. В его собственном теле.
Сначала свело судорогой икру на правой ноге. Боль была острой, неестественной. Он споткнулся, упал на колени. Потом судорога сковала вторую ногу, перекинулась на спину. Он упал на землю, не в силах пошевельнуться, как будто его собственные мышцы взбунтовались против него. Он лежал на пыльной дороге, беспомощный, глядя в синее, безразличное небо.
А потом пришло Оно. Не из леса. Оно вышло из него. Из его собственной тени, растянувшейся под острым углом на дороге. Тень оторвалась от земли, встала вертикально, обрела объем. Это была фигура из жидкого, струящегося мрака, лишь отдаленно напоминающая человека. У нее не было лица. Только впадина, где оно должно было быть.
Оно наклонилось над ним. Леша не мог кричать. Дыхание перехватила та же невидимая судорога, сдавившая горло. Он мог только смотреть.
Тварь протянула руку. Не для удара. Она коснулась его груди, прямо над сердцем. Прикосновение было ледяным и влажным, как прикосновение гниющей рыбы. И оно вошло внутрь. Не разрывая плоти. Прошло сквозь кожу и мышцы, как призрак сквозь стену.
Внутри стало холодно. Холодно так, как не бывает в живом теле. Это был холод пустоты, космоса, вечной мерзлоты. Он чувствовал, как этот холод пожирает тепло его крови, замедляет удары сердца, сковывает легкие. Он умирал. Не от раны. От того, что из него высасывали саму жизнь, саму возможность быть живым.
И в этот миг абсолютной беспомощности, на грани потери сознания, он увидел нечто. Сквозь полупрозрачную, дрожащую форму твари, вдали, у кромки леса, стояла другая фигура. Высокая, худая, закутанная в серое. Джинн. Он стоял, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо, скрытое в складках материи, не выражало ничего. Только холодный, отстраненный интерес. Как будто он смотрел не на убийство, а на редкое природное явление.
Эта отстраненность, это равнодушие высшей силы, которая могла бы помочь, но не стала, влило в угасающее сознание Леши последнюю, отчаянную волю. Он не хотел умирать так. Не как жертва под взглядом равнодушного зрителя. И не ради мести уже. Ради простого, животного права не даться.
Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Но он мог сжать. Сжать что-то внутри. Не мышцы. Волю. Ту самую хлипкую, измотанную нить, на которой держалась его личность. Он собрал ее в тугой, раскаленный узел. И этим узлом, последним импульсом своего «я», ударил изнутри в то место, где ледяная рука твари касалась его груди.
Раздался звук. Тихий, как лопнувший пузырь. Но тварь вздрогнула и отдернула руку. Ее бестелесные пальцы будто обгорели, на них плясали крошечные искры тусклого, синеватого света. Она издала шипение, похожее на звук раскаленного железа, опущенного в воду.
Леша смог вдохнуть. Воздух обжег ледяные легкие. Тело дрогнуло, судорога ослабла на долю секунды. Этого хватило. Он катком перевернулся на бок, рука судорожно нащупала на поясе ту самую глиняную фигурку Ильи, которую он носил с собой как талисман. Он сжал ее в кулаке, чувствуя, как шершавая, прохладная глина впитывает пот с его ладони.
Он не молился. Он просто вспомнил. Вспомнил тихий, беззвучный смех Ильи. Тепло его плеча, когда они сидели на завалинке. Солнечный зайчик в его волосах. Он вложил в эти воспоминания всю свою ярость, всю свою тоску, всю свою любовь. И пронзил ими тварь, как копьем.
Тварь отпрянула. Не от боли. От неприятия. Живое тепло человеческой привязанности, чистое и незамутненное страхом, было для нее ядом. Она заколебалась, ее форма потеряла четкость.
И в этот момент джинн у кромки леса медленно, почти невесомо, поднял руку. Не для помощи. Он просто провел пальцем по воздуху. И пространство между ним, Лешей и тварью дрогнуло, будто нагретый асфальт. Запахло гарью и пеплом.
Тварь, почуяв присутствие другой, высшей и чуждой силы, схлопнулась. Она не убежала. Она просто рассыпалась, как куча сухих листьев, подхваченная внезапным порывом невидимого ветра, и исчезла.
Леша лежал, судорожно хватая ртом воздух. Тело было разбитым, как после тяжелейшей болезни. Он поднял голову. Джинн все еще стоял на месте. Казалось, он кивнул. Один раз. Сухо. И растаял в воздухе, оставив после себя лишь легкую дымку и горьковатый привкус на губах.
Он дополз до церкви. Две недели не мог встать с постели. Тело болело так, будто его переехал каток. Врач, приезжавший из райцентра, говорил о тяжелейшей форме неврологического расстройства, о стрессе, о последствиях травмы. Леша молчал.
Он понял тогда все. Бегство, изоляция, молитва – все это было детскими заборами против наводнения. Они не охотились за ним просто так. Они готовили. Доводили до нужной кондиции страха и отчаяния, а потом приходили забрать урожай. А джинны… джинны ждали, когда плод созреет окончательно. Чтобы посмотреть, что из него получится.
Месть перестала быть просто порывом. Она стала холодным, расчетливым замыслом. Если они хотят его как пищу, как материал, значит, в этом материале можно спрятать лезвие. Если они питаются его страхом, значит, нужно создать такой страх, который сожжет их изнутри. Если они часть этого леса, этой Равнины, значит, нужно найти сердце этой мерзости и вырвать его.
Он больше не был испуганным мальчиком или скорбящим другом. Он стал садовником, решившим вырастить в своем огороде ядовитый плод специально для вредителей. И первые семена этого ужасного урожая он начал сеять в ту же ночь, взяв в дрожащие, еще слабые руки новый комок влажной, податливой глины. На этот раз он лепил не память. Он лепил ловушку.
Глава 4: ПЛОТЬ ОТ ЗЕМЛИ, КОСТЬ ОТ КАМНЯ
Тишина в церкви была иного рода. Не мертвая, как в лесу, а выстраданная, вымоленная, впитавшая в свои деревянные стены столетия шепота исповедей и тяжелых вздохов. Леша стоял перед грубо сколоченным столом, служившим ему и алтарем, и верстаком. На столе лежали три предмета.
Первый комок сырой, холодной глины, выкопанной из-под корней старой ивы у ручья. Не с Равнины. Оттуда брать было нельзя, эта земля была уже заражена, пропитана их сутью. Эта глина была нейтральной, чистой, просто прахом.
Второй его кинжал, с рукоятью из можжевелового корня. Лезвие тускло поблескивало в свете единственной свечи.
Третий маленькая, уже затвердевшая и обожженная в печи глиняная фигурка. Его первая работа. Не Илья и не дед. Бесформенный комок с двумя впадинами вместо глаз и щелью вместо рта. Он лепил его в ночь после того нападения на дороге, в лихорадке, едва держась на ногах. В него он вложил не память, а сам момент ужаса. Ледяное прикосновение. Чувство высасываемой жизни. Собственный подавленный крик.
Теперь этот комок смотрел на него пустыми глазницами. И казалось, смотрел с пониманием.
План мести не был планом в обычном смысле. Нельзя было пойти и зарубить тень. Нельзя отравить призрак. Его месть должна была быть иной. Языческой. Алхимической. Если они хотели его плоть и душу как материал, он превратит себя в отраву. Если они кормились его страхом, он создаст такой страх, который будет жечь их, как чистейший спирт.
Он начал с тела.
Каждое утро на рассвете, когда серый свет едва пробивался через заколоченные окна, он выходил во двор. Не для молитвы. Для боли. Он делал упражнения, которые когда-то показывал ему дед не для силы, а для выносливости духа. Медленные, контролируемые приседания до жжения в бедрах. Стойка на одном колене, пока сустав не начинал ныть тупой, нестерпимой болью. Он брал тяжелый камень и поднимал его снова и снова, пока мышцы спины не кричали о пощаде. Он не качал мускулы. Он учил тело терпеть. Превращал его в инструмент, который не подведет в самый страшный момент, когда страх будет парализовать волю. Боль стала его союзником. Она напоминала, что он жив. Что плоть его реальна. А все, что приходит из леса, нет.
После физической боли приходила боль памяти. Он садился за стол, брал в руки глину и лепил. Теперь не доброе. Он лепил тот самый темный комок с щелью вместо рта. Лепил его снова и снова, каждый раз стараясь точнее передать не форму, а ощущение. Ощущение ледяной пустоты, всасывающей тепло. Он концентрировался на этом чувстве, вдыхал его, впитывал кожей. Он культивировал в себе не просто страх, а его квинтэссенцию. Чистый, дистиллированный ужас перед небытием.
Потом он брал кинжал. И проводил лезвием по ладони. Не глубоко. Неопасно. Но достаточно, чтобы выступила кровь. Алая, горячая, пахнущая железом и жизнью. Он смотрел на нее, на эту алую точку в мире серых теней. И позволял капле упасть на глиняную фигурку.
Шипение. Едва слышное. Кровь не впитывалась. Она будто прожигала глину, оставляя на поверхности темный, почти черный, лаковый след. Запах менялся. От сырой земли к чему-то горькому, едкому, как дым от горящих волос.
Это был ритуал. Его ритуал. Он не призывал силы. Он создавал антисилу. Амулет не для защиты, а для нападения. Заряженный его болью, его страхом, его кровью кусок земли должен был стать громоотводом. Приманкой, которая привлечет их, но при контакте обожжет их сущность, как его кровь обжигала глину.
Но одного этого было мало. Он понимал. Они сильны. Их много. А он один. Нужно было найти слабое место. Не в них. В самом порядке вещей.
Он начал читать. Не только дедовы богословские книги. Он разыскал на чердаке рассыпающиеся от времени тетради, исписанные мелким, бисерным почерком. Дед записывал все. Рассказы стариков о лешем, о банниках, о полуденницах. Не как суеверия, а как факты. Он описывал их не как демонов, а как явления природы. Как торнадо или грозу. Свойства, повадки, слабости.
И в одной из тетрадей, на пожелтевшей от времени странице, Леша нашел упоминание о Равнине. Не под таким названием. Старик называл ее Место Скрещения Жил. Писал, что там земля больна древней болезнью, что это шрам, через который сочится иное. И писал, что болезнь имеет сердце. Ядро. Место, где больная земля бьется, как гнойный нарыв.
Там же было предостережение, обведенное дрожащей от возраста рукой в рамочку. Не ищи сердце. Оно охраняет себя не тенями. Оно меняет пространство. Там законы иные. Там твоя вера, твое железо, твоя плоть могут оказаться пустым звуком. Ты станешь беспомощным, как младенец во тьме.
Леша закрыл тетрадь. Его пальцы оставили на рассыпающемся переплете влажные отпотевшие следы. Страх, холодный и знакомый, сжал горло. Стать беспомощным. Снова. Как на той дороге. Только хуже.
Но потом он посмотрел на глиняную фигурку на столе. На черный, лаковый след от его крови. И ярость, тихая и неугасимая, как тлеющий торф, перешила страх. Хорошо. Пусть меняет пространство. Пусть лишает его оружия и сил. Тогда он придет туда без оружия. Без сил. Он придет туда как та самая отравленная приманка. Как живое проклятие. Если нельзя уничтожить ядро, можно попробовать заразить его собой. Своей отравленной, насыщенной ненавистью и волей к разрушению сутью.
Это был путь самоубийцы. Он это понимал. Шансов выжить не было. Но шансов прожить долгую жизнь тоже не оставалось. Они не отстанут. Рано или поздно они возьмут его, как взяли Илью. Или сломают, превратят в пустое место, в шепчущую тень.
Лучше уж взорваться гранатой в самом логове врага.
Он вышел из церкви. Ночь была на редкость ясной, звездной. Лес на горизонте был черным, бездонным пятном, поглощавшим свет. Он не чувствовал сейчас того слепого притяжения, той магнитной силы. Он чувствовал холодную решимость. Как перед прыжком в ледяную воду.
Завтра. Завтра он начнет готовиться по-настоящему. Не просто терпеть боль. Изучать лес. Ходить на его окраины, картографировать в памяти каждую тропу, каждую промоину, каждое гиблое место. Искать закономерности в их появлениях. Время суток, погода, фазы луны. Все имеет значение. Всякая тварь, даже бестелесная, следует своим инстинктам, своим правилам. Нужно найти эти правила. И нарушить их.
Он посмотрел на звезды. Холодные, далекие, безразличные. Как взгляд того джинна. Миру нет дела до его войны. Это делает его борьбу еще более одинокой. И еще более важной. Потому что если не он, то никто. И тогда эта черная болезнь земли, этот шепот из колодца, будет расползаться дальше. Глина и страх поглотят все.
Он повернулся и зашел обратно в церковь. Дверь закрылась с тихим, но окончательным стуком. Внутри пахло воском, пылью и сухой глиной. Запах его крепости. И его будущей могилы.
На столе глиняная фигурка словно усмехалась ему своей безгубой щелью. Скоро, говорила она беззвучно. Скоро мы проверим твою теорию на практике. Скушаешь ли ты нас. Или мы все таки скушаем тебя.
Леша сел, взял новый комок глины. И начал лепить снова.
Глава 5: ПСЕВДОНИМ «ЗЕХ» И МЕСТЬ ИЗ ГЛИНЫ
Псевдоним родился сам, из ледяного дыхания ночи и скрежета зубов. Зех. Не имя. Звук. Резкий, короткий, как удар кинжалом в темноте. Так окрестил его один из стариков на окраине поселка, увидев, как Леша возвращается с лесной просеки на рассвете, весь в ссадинах, с глиняной пылью в волосах и глазами, в которых погасли все звезды. «Ишь ты, Зех какой, – пробормотал старик, крестясь. – Не человек, а звук пустой». Звук пустой. Так оно и было. Внутри него теперь гудело одно сплошное, неумолкающее «зех». Звук точильного камня, звук ломающегося льда, звук тишины перед криком. Он принял это. Теперь он был Зех. Существо без прошлого, с одним только будущим, черным и заостренным, как наконечник.

