скачать книгу бесплатно
– Четвёртый сегодня… Всё, что взяли из дома, съели в первые дни…
– На вот, возьми… – Дмитрий Павлович почти насильно всунул ему свёрток, который успел вытащить из бардачка своего газика. – Ты-то хлеб не воровал… Бери, бери…
– Спасибо, товарищ майор…
Строй быстро удалялся, лейтенант догнал его и пошёл сзади, незаметно отщипывая в кармане от горбушки хлеба с салом.
Дмитрий Павлович вернулся к полуторке. Водители стояли в стороне и разговаривали вполголоса, а несчастный лейтенантик, сопровождавший украденный хлеб, сидел на земле на обочине на том самом месте, где его оставил майор.
Дмитрий Павлович присел рядом.
– Как зовут тебя, лейтенант?
– Исмаил… Исмаил Саяков… – Как в бреду, ответил тот.
– И что же с тобой делать, Исмаил Саяков? – Дмитрий Павлович покачал головой.
– Расстрелять… Расстреляйте меня, а товарищ майор…
– Расстрелять-то тебя проще простого, Исмаил Саяков… А вот как тебе жизнь спасти – это большой вопрос… Ладно… Попробуем сделать вот что…
Он достал из планшета лист чистой бумаги и стал что-то быстро писать на нём. Потом протянул листок лейтенанту.
– Держи. Здесь написано, что хлеб, который ты вёз, конфискован начальником медсанбата, майором таким-то для раненных…
Лейтенантик заворожёно смотрел на майора.
– А как же Вы, товарищ майор? Вас не расстреляют?
– Э, друг Саяков, – усмехнулся своим мыслям Дмитрий Павлович, – коли меня раньше не расстреляли… Впрочем, двум смертям не бывать, так у нас говорят…
–В рубашке ты родился, парень! – Водитель полуторки обнял совсем обалдевшего лейтенанта.
Тот заплакал, хотел что-то сказать, но Дмитрий Павлович только усмехнулся, махнул рукой и поспешил к своему газику.
Отряд шагал прямо, а машина военврача повернула налево. Полуторка постояла ещё недолго, затем развернулась и запылила в обратную сторону.
– Значит, обошлось тогда? – Дмитрий Павлович сел рядом с Исмаилом на диван.
– В штрафбат всё равно угодил… Если бы не Ваша бумажка, то расстреляли бы, точно… Ранили в первом же бою, ведь знаете, что такое штрафбат… Провалялся в госпитале, а потом в артиллерию попал, до Берлина дошёл… А у Вас как тогда?
– Я уже не помню,– отмахнулся было Ершов, но встретив тревожный взгляд гостя, успокоил его.– Как-то выкрутился… Обещали разжаловать, да и так звание было не по должности… Обошлось…
Они помолчали.
– Знаешь что, Исмаил… У меня сейчас – дела… – Дмитрий Павлович написал что-то на листке бумаги. – Вот тебе мой домашний телефон и адрес… Приходи вечером.
– Спасибо… Только…
– Обязательно приходи… Я буду ждать! Слышишь?
– Хорошо, приду… Спасибо…
Когда за неожиданным гостем закрылась дверь, Дмитрий Павлович достал из корзины с фруктами большую гроздь винограда, тщательно вымыл её под краном, завернул в полотенце, и направился в отделение.
Алексей Петрович лежал на койке в одноместной палате – большой, грузный и тихий. У его изголовья стояли две опустошённые капельницы.
Дмитрий Павлович, в полном медицинском облачении, сидел перед ним на стуле. Оба молчали, избегая глядеть друг на друга.
– Дима, – Сказал, наконец, Алексей Петрович. – Мне нужна правда.
Дмитрий Павлович стиснул зубы, кивнул, но продолжал молчать. Алексей Петрович не торопил его. Он прикрыл глаза, и только его вздрагивающие веки говорили о том, что он не спит. Он ждал.
– Алёша… – Хрипло начал Дмитрий Павлович. – Ты знаешь… Есть болезни, пред которыми мы бессильны…
Не открывая глаз, Соколов кивнул.
Дмитрий Павлович хотел было ещё что-то сказать, но подбородок его задрожал, он быстро встал, подошёл к окну и стал смотреть в него слепым, невидящим взглядом.
– Операция?..
– Поздно…
– Это… быстро кончится? – Услышал он вопрос.
Алексей Петрович открыл глаза. Взгляд его был таким требовательным и твёрдым, он словно просвечивал насквозь. Солгать под таким взглядом было невозможно.
– У всех по-разному…
– Я смогу встать? Двигаться по палате?
– Вполне. По самочувствию, конечно…
Алексей Петрович облегчённо вздохнул.
– Вот что, Дима…– Самое тяжёлое было позади, слова теперь шли легко. – Уходить из жизни всё равно надо. Возраст такой, когда уходят. Это ничего…– Он промолчал. – Ты знаешь, Дима: за всю свою жизнь я никогда и ничего для себя не просил…
– Знаю.
– А вот сейчас у тебя попрошу. Ты можешь мне предоставить… – он горько усмехнулся, – этот кабинет… до конца?
Дмитрий Павлович кивнул.
– Я вот что сегодня решил… Мне надо дописать книгу. Итог всей моей жизни. Всё суетился, откладывал, думал – успею… Надо успеть. Ты меня должен понять. Я напишу своим, попрощаюсь – и всё. Ты заберёшь все мои бумаги – Зоя покажет. И в этой комнате до конца – только ты и я, понимаешь? Всё остальное будет мешать. Надо работать, – с неожиданным подъёмом сказал он. – Работать. Обещай мне, Дима – только ты и я…
– Ты не сможешь долго, Алёша… Ты не сможешь долго так работать… Наступит момент…
– Я понял… Значит, мне нужен секретарь… Я не могу взять свою секретаршу, мы слишком долго вместе работали… И твоя тоже не подойдёт… Нужен совершенно посторонний человек, способный работать столько, сколько понадобиться… Сколько я смогу, – тут же поправился он. – Ты скажи Зое, она найдёт…
– Это очень жестоко для всех твоих, Алёша…
– Да, я знаю… Но они поймут. Зоя поймёт. Я не смогу написать ни строчки, если они будут носить мне цветы и фрукты и плакать, наблюдая моё умирание…
– А все медицинские процедуры?
– Ничего лишнего. А когда ты поймёшь, что… Искусственно продлевать мне жизнь не надо. Ты понимаешь, о чём я?
Дмитрий Павлович кивнул, подавив тяжёлый вздох.
Письмо домочадцам от Алексея Петровича он передал на следующий день. Зоя Васильевна, осунувшаяся и побледневшая, молча взяла из его рук конверт. Он поцеловал её руку и ушёл, не сказав ни одного слова. Она прочитала письмо мужа первой, вечером Наташа, сдерживая слёзы, передала его Славке. В доме повисла тяжёлая давящая тишина. Все слова были лишними.
Утром на своём обычном месте у кухонного окна стояла Зоя Васильевна, стояла и сухими внимательными глазами смотрела, как по многолетнему маршруту Алексея Петровича мимо трамвайной остановки шли к институту сотрудники…
Наташа не выходила из своей комнаты, ей было страшно встречаться с матерью. Она забилась в угол дивана, завернувшись в тяжёлый шерстяной платок. Славка, тоже наревевшись вдоволь, сидел за своим письменным столом, заваленным всяким полудетским хламом, не шевелился, уронив голову на руки.
Последнее письмо Алексея Петровича лежало в столовой на столе. Дрожащими от слабости пальцами он написал:
«Дорогие мои… Прошу вас – выполните мою единственную, последнюю просьбу. Она покажется вам жестокой, я знаю… И всё-таки, я прошу вас, давайте договоримся: для вас меня уже нет… Не приходите в клинику, не стойте под окнами, не мучайте расспросами Дмитрия… Я должен успеть доделать своё дело. Я хочу уйти из жизни достойно, не мешайте мне…»
Письмо было коротким, он не умел писать писем, но последняя фраза этого странного удивительного письма была такой теплой и мягкой, так он с ними не разговаривал никогда.
«Простите меня… Мы так быстро уставали друг от друга: вы не могли разговаривать со мной о моей работе, а меня редко интересовало, чем заняты ваши головы… Но я любил вас, как умел…»
В Отделе кадров Славе вручили обходной лист – вещь противозаконную, но обязательную для исполнения. Сколько бюрократических уловок ожидает нас на каждом шагу! И сколько из них противозаконных, но обязательных. Славка покорно приступил к обходу больницы. У кого только не предстояло подписать ему этот «бегунок» – он начал с дворника, потом пошёл на пищеблок. Больше часа ждал, когда откроется больничная библиотека, очень долго искал главного бухгалтера и, наконец, пришёл в операционную. Галина Сергеевна едва взглянула на протянутый листок, вдоль и поперёк исчирканный автографами, и подняла на Славку свои большие сочувствующие глаза.
– С дедом-то совсем плохо?
– Он нам запретил приходить в клинику… Я больше его никогда не увижу…– Славка громко сглотнул ком в горле. Но глаза его были сухими. Кажется, он начинал взрослеть.
Она усадила его рядом. День был неоперационный, в соседней комнате медсёстры скатывали «шарики», а в кабинете старшей медсестры было спокойно и тихо. Галина Сергеевна принесла Славе чашку крепкого сладкого чая, втиснула своё тело в огромное начальственное кресло и сказала только:
– Рассказывай.
И Слава рассказал о деде всё, что знал сам. Галина Сергеевна слушала внимательно, только кивала молча или вопросительно поднимала брови, когда чего-то недопонимала. Теперь она совсем не была похожа на барменшу.
– Дед простил свою мать, – сказал после паузы Славка. И выпил залпом давно остывший чай. – А я, наверно, никогда не пойму, почему она их бросила…
Галина Сергеевна вздохнула и только покачала головой. Как объяснить этим молодым, сытым и вполне благополучным ребятам (и слава Богу, что сытым!), что такое голод? Бог не дал ей своих детей, но в блокаду она видела, как мучились, как страдали матери, которым нечем было накормить умирающих от голода детей. Как не выдерживали некоторые из них, убегая из дому от этих голодных глаз, как кончали жизнь самоубийством. Для этого не надо было ни травиться, ни выбрасываться из окна, ни топиться в Неве… Надо было просто сесть в сугроб где-нибудь в дальнем углу двора, чтобы никакой сердобольный не увидел, не поднял, не начал спасать…
Галина Сергеевна вдруг вспомнила санитарку своего блокадного отделения, на руках которой было трое голодных ребятишек. Это была измождённая женщина, совершенно неопределённого возраста, (тогда, наверно, все ленинградские женщины были неопределённого возраста), которая добросовестно и честно выполняла свои грустные санитарские обязанности. Чего только не приходилось ей делать помимо ежедневной уборки… В палатах лежали безнадёжные, умирающие от истощения больные. У многих из них были кровавые дистрофические поносы. И санитарке надо было их перестилать, менять им бельё. Галина Сергеевна помнила, что в одной из палат лежал совсем обезумевший от голода мужчина. Больные лежали в постелях в пальто – в больнице стоял жуткий холод. А этот мужчина кутался в старую шинель. Каждый день больным выдавалась положенная пайка хлеба. Он уже не мог есть, он медленно умирал от голода и поносов. А выданную пайку хлеба прятал за обшлаг шинели. Иногда у него возникали приступы беспокойства, он начинал махать руками, пайки из рукавов падали на пол. Все смотрели на этот хлеб, но никто поднять его не решался – ни больные, ни их редкие родственники, иногда посещавшие палаты. Утром приходила та самая санитарка. Она перестилала больных и забрасывала эти сморщенные корочки горой окровавленных поносных простыней. Потом захватывала их в тугой узел и уносила … своим голодным детям… Все это видели, но молчали, даже между собой никогда об этом не говорили.
– Галина Сергеевна, – позвал Слава. – Вы о чём думаете?
– Я думаю, как объяснить тебе, почему твой дед простил свою мать… Наверно, потому, что он был в лагере и пережил войну, потому, что он знает, что такое голод…
– Дмитрий Павлович говорит, что деду секретарша нужна… Он устаёт быстро, а хочет успеть с книгой. У Вас никого нет на примете? Надо чтобы и записывать могла, и… Ну, Вы понимаете… ведь это тяжело больной человек, и будет всё хуже и хуже…
Галина Сергеевна думала недолго.
– Есть. – Кивнула она. – Я помогу. Мне в отпуск с понедельника. Отпуск для меня – просто беда, не знаю, куда себя деть. Я в молодости на всяких курсах обучалась, всё искала себе применение: и стенографию знаю, и на машинке хорошо печатаю, а об остальном – как говорится, сам Бог велел…
Слава облегчённо вздохнул.
– Это для нас просто спасение… – Он вскочил. – Я к бабуле сейчас… На неё смотреть страшно… Так я ей дам Ваш телефон? А мне в армию уходить… Как я их с матерью брошу?..
Слава ушёл. В горе, как и в радости, люди становятся эгоистами. Галина Сергеевна говорила правду: отпуск был для неё мучением. У неё не было ни семьи, ни родственников. Когда её спрашивали, почему она так и не вышла замуж, она отвечала, что её суженый остался в Брестской крепости. Или под Сталинградом. Или где-нибудь под Орлом. С годами её перестали об этом спрашивать. После блокадного истощения и долгого лечения она узнала, что никогда не станет матерью. Иногда появлялась мысль усыновить или удочерить кого-нибудь, да так и не решилась, струсила, побоялась не хлопот – ответственности. И, в конце- концов, жизнь замкнулась на работе. Она поменяла кучу медицинских специальностей не столько по необходимости, сколько из интереса – каждый раз начиная сначала и быстро становясь специалистом в своей области. Последней была операционная, которую она полюбила навсегда.
Алексей Петрович похудел и осунулся, но по палате ходил, и диктовал свою книгу Галине Сергеевне, почти не задумываясь. Не желая беспокоить больных и персонал стуком пишущей машинки, они остановились на стенографии. Галина Сергеевна давно не практиковалась, но на память не жаловалась – полистав свои старые тетрадки, быстро всё вспомнила. Они как-то очень легко поняли друг друга. Соколов спешил, Галина Сергеевна его понимала, но поработав с раннего утра пару часов, непререкаемым тоном объявляла перерыв, и Алексей Петрович безропотно ей подчинялся. Он расслабленно опускался на подушку и тут же засыпал, а она принималась за расшифровку собственных записей. Потом были какие-то капельницы и процедуры, после которых работать было невозможно, и они разговаривали. Алексей Петрович рассказывал ей о своей лагерной жизни, испытаниях военного времени. О чём ещё мог вспоминать такой человек, подводя итог прожитому? Узнав, что Галина Сергеевна девчонкой в блокаду работала в больнице, Соколов потребовал подробностей.
Вот и сегодня после двух больших капельниц его одолевала слабость, но, чтобы не поддаться ей, он заставлял Галину Сергеевну рассказывать. Поправив постель и уложив его поудобнее, она продолжала свою бесконечную повесть.
– В больнице был страшный холод, как на улице… Больных мы грелками обкладывали, а воду для грелок с Невы носили. Напарницу мою Танюшкой звали. Она высокая была, а я – маленькая, вот такой шкет… Тащим ведро, а вода из него выплёскивается. Принесём еле-еле полведра и реветь начинаем, даже подумать страшно, что надо опять за водой идти…
Галина Сергеевна замолчала надолго, задумавшись и совсем позабыв про Соколова. Он лежал с закрытыми глазами, но не спал. Терпеливо ждал продолжения. Она спохватилась.
– Самое страшное было ночью: освещение – одна лучинка на столе, и коридор такой длинный тёмный, а по полу шныряют огромные голодные крысы. Людей они не боялись, нападали на живых и мёртвых. Я на стол с ногами залезу, завернусь в своё пальтишко, так и сижу всю ночь, задремать боюсь. Другой раз из тесноты позовёт кто:
– Сестра!
– Из какой палаты? – кричу в темноту
– Из пятой…
– Возьму в руки лучину и осторожно так иду, ноги по полу волочу, боюсь на крысу наступить. Помню, один раз позвал меня один мужик, злой такой, одна жёлтая кожа на костях… Вонища от него – сил нет, видимо тоже понос начался.
– Чего звали? – Спрашиваю.
– Почисти мне уши…
– Господи! – стону я. – К вам сегодня родственники приходили, неужто не могли почистить Ваши уши?
Но что делать! Приладила лучину поближе, присела к нему на кровать и приступила к своим обязанностям…
Тут Соколов то ли всхлипнул, то ли всхрапнул, Галина Сергеевна поняла, что он спит. Не сразу сумев отогнать нахлынувшие воспоминания, она посидела в тишине ещё немного и принялась за расшифровку его рукописи.
Память, память! На какие только задворки нашей прожитой жизни ты нас ни заносишь… Господи, так, когда же это было?
Мальчик лет десяти в старенькой приютской одежде не по росту медленно шёл вдоль рыночного ряда и катил впереди себя небольшую тележку. Был он настолько худой, что рыночные торговки охали и качали головой, складывая на его тележку то, чего было не слишком жалко: кто маленький мешочек с крупой, кто пару луковиц или морковин, кто даже кусочек сахару. То тут, то там мелькали фигурки однокашников мальчика – приют питался подаяниями, в стране бушевал голод. Какая-то сердобольная женщина подошла к мальчику, вложила в его руку пирожок, настоящий пирожок! И прошептала ему в ухо:
– Возьми. И сам его съешь… На всех всё равно не хватит… У меня сыночек помер от тифа этой зимой, а ты так на него похож…
И поцеловала его в лоб.
Но вдруг откуда-то налетела орда беспризорников. С воплями, свистом и улюлюканьем обрушились они на приютских детей, тележка мальчика сразу опустела. Вырвали из его рук и пирожок, который был таким пахучим и аппетитным.
Это был, видимо, предел. Мальчик судорожно всхлипнул и прошептал высохшими бескровными губами.
– Всё… Всё…