banner banner banner
Венедикт Ерофеев
Венедикт Ерофеев
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Венедикт Ерофеев

скачать книгу бесплатно

Не могу также не назвать первую летопись жизни и творчества Венедикта Ерофеева, составленную Валерием Берлиным и опубликованную в 2001 году в альманахе «Живая Арктика» № 1 «Хибины – Москва – Петушки». Я узнал из этой работы очень многое из жизни писателя, не забывая, однако, о предупреждении авторов книги «Венедикт Ерофеев: Посторонний»: «…пользоваться этим источником следует с осторожностью: в нем содержатся многочисленные ошибки и стилистические вольности»[19 - Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Венедикт Ерофеев: Посторонний. М., 2020 [3-е изд.] (Литературные биографии). С. 437.].

Также ценнейшим для меня источником, излагающим факты жизни семьи писателя, его самого и тех, с кем его сводила судьба, послужили книга Евгения Николаевича Шталя «Венедикт Ерофеев. Писатель и его окружение» (2018) и неизданные воспоминания Тамары Васильевны Гущиной[20 - 1925–2017.], самой старшей из детей Василия Васильевича и Анны Андреевны Ерофеевых, носящей девичью фамилию матери. В воспоминаниях старшей сестры основные события жизни их семьи переданы достоверно и обстоятельно.

Старшая сестра Тамара была Венедикту Ерофееву ближе всех остальных родственников. Они понимали друг друга с полуслова. Это видно по его письмам и подтверждается Ниной Васильевной Фроловой. Встречались они не часто, ведь Тамара Васильевна жила за Северным полярным кругом, в городе Кировске. О многом в жизни они думали и рассуждали одинаково – мысль в мысль. К тому же общались – душа в душу. Сохранившиеся письма Венедикта Ерофеева Тамаре Васильевне Гущиной были опубликованы с некоторыми сокращениями в 1991 году в девятом номере журнала «Театр».

Нина Васильевна Фролова полагает, что в характерах старшей сестры и младшего брата было много общего. Добавлю: не только в характерах, но, если судить по тону писем Венедикта Ерофеева Тамаре Васильевне, и в отношении к людям, и в трезвом, незашоренном взгляде на советскую действительность.

«Воспоминания» Тамары Васильевны Гущиной о брате написаны с пониманием его литературных возможностей и с нескрываемым обожанием. Зная его любовь к книгам, она на протяжении многих лет высылала ему книжные новинки. Там, где она жила, купить их было намного проще, чем в Москве. Старшая сестра Венедикта Ерофеева пережила его на 17 лет, она умерла на девяносто первом году жизни.

Вот что рассказала мне о своей старшей сестре Нина Васильевна: «Личная жизнь у Тамары не сложилась. Помешала война. Те мальчики, с кем она дружила и училась, домой не вернулись. В конце войны Тамара жила в Кировске и работала на почте. В свободное время принимала участие в клубной самодеятельности. Пела под гитару стихи собственного сочинения. Девушка она была талантливая, как говорят, с литературными и музыкальными данными. Однажды ее отправили на лесозаготовки – на помощь заключенным. Условия для вольнонаемной девушки были тяжелые. Не столько из-за физической перегрузки, сколько из-за психологического напряжения. Ее статья о красоте Севера, опубликованная в “Полярной звезде”, вернула ее на прежнее место работы – на почту. В редакции “Полярной звезды” ей предложили уйти с прежней службы и стать корреспондентом газеты. Тамара отказалась. Писать что-то по заказу было не в ее правилах».

К сожалению, Венедикта Ерофеева окружали не только хорошие люди. Во времена его литературного триумфа кого только вокруг него не вертелось. Да и в годы его безвестности рядом с ним всяких мерзавцев хватало. Австрийский поэт и драматург Франц Грильпарцер[21 - 1791–1872.] был убежден, что глубоко понять великих людей просто невозможно, не определив и не изучив темных личностей, находившихся в их окружении. С этим утверждением не поспоришь, настолько оно самоочевидно и соответствует действительности. При всем моем брезгливом отношении к подобным людям, прилеплявшимся к Венедикту Ерофееву, я не упускал их из виду в этом повествовании.

Я принял во внимание предупреждение критика Андрея Семеновича Немзера. Он пытался остановить тех, кто хотел бы написать книгу об авторе поэмы «Москва – Петушки»: «Всякая попытка осмысленного разговора о Венедикте Ерофееве обречена на провал. Либо ученая тоска полезет, либо пошлость. Конечно, занудство и безответственность всплывут и в величаниях (им же несть числа), но тут хотя бы на героя сослаться можно: Веничка ведь, как боярыня с картины Крамского “Неутешное горе”, был одновременно скучным и легкомысленным, находя в этом сочетании высший смысл: “Да и зачем тебе ум, коли у тебя есть совесть и сверх того еще вкус? Совесть и вкус – это уже так много, что мозги делаются прямо излишними”. Тянуться к такой субстанции с аналитическим аппаратом значит уподобляться легиону бесов, что терзали трепетную плоть очарованного странника, вводили в соблазны его смиренную душу, ставили хитрые препоны на пути к небесным Петушкам и в конце концов… <…> вонзили свое шило в самое горло”[22 - Немзер А. Займемся икотой: Шестьдесят лет назад родился Венедикт Ерофеев // Время новостей. 2003. 24 октября. С. 15.].

Впрочем, характеристика Андрея Немзера, данная моему герою, своей односторонностью подтверждает наблюдение русского писателя и историка Николая Михайловича Карамзина[23 - 1766–1826.], общавшегося с гениями и сказавшего: «Талант великих душ есть узнавать великое в других людях».

А где сегодня найдешь интеллектуалов, да еще литературных критиков, с великой душой? Случись такое чудо, вряд ли в него кто-то поверит! В лучшем случае это будут просто добросердечные люди. А может быть, безапелляционный вердикт Андрея Немзера – всего лишь очередная легенда о невозможности понять, что представляет собой Венедикт Ерофеев как писатель? Словно его творчество недоступно для глубокого и разностороннего осмысления. Оно и его создатель вроде черных дыр во Вселенной. Так стоит ли тратить силы для постижения непостижимого? Неплохой ход уйти от ответственности за любое высказанное суждение.

Действительно, существует загадка в появлении ни на кого не похожего писателя – Венедикта Ерофеева. Я не настолько самонадеян, чтобы обещать читателю этой книги ее разгадку. Но и не настолько ограничен, чтобы не понять причины его мировой известности. Бесспорно одно. Как говорили в старину, житие Венедикта Васильевича было неложно, а чистота нескверна. До последнего своего часа Венедикт Ерофеев сохранял в себе острый слух ко всему, что рождалось в нем не размышлениями изворотливого ума, а стихийными движениями чуткой и одновременно избегающей вранья души. Прислушиваться к себе, вести с собой постоянный внутренний диалог было его постоянной потребностью.

Вот потому-то, как убеждена поэт и прозаик Ольга Александровна Седакова, «для каждого, кто знал Венедикта Ерофеева, встреча с ним составляет событие жизни»[24 - Седакова О. Венедикт Ерофеев (1938–1990) // Театр. М., 1991. № 9. С. 98.].

Понятно, что автор поэмы «Москва – Петушки» человек не из массовки. Пабло Пикассо говорил: «Среди людей больше копий, чем оригиналов». Так вот: Венедикт Ерофеев из тех, кто принадлежит к незначительному меньшинству. Не забывал я также о проницательном замечании Игоря Марковича Ефимова, писателя, философа и историка. Оно касается друзей известных людей, оставивших о них воспоминания: «Друзья нашей юности – как много места они занимают в жизни! Мы радуемся встречам с ними, переживаем их болезни и неудачи, рвемся помочь, гордимся их успехами, страдаем, когда они обижают нас или забывают о нашем существовании. Но иногда – один случай на миллион судеб – друг юности может выкинуть с нами вещь неслыханную и непредвиденную: завоевать мировую славу. И что нам тогда с ним делать?»[25 - Ефимов И. Нобелевский тунеядец (о Иосифе Бродском). М., 2005. С. 152.]

Игорь Ефимов имел в виду своего друга Иосифа Александровича Бродского[26 - 1940–1996.] и мемуарную о нем литературу. Он с писателем Яковом Гординым в 1964 году навестил будущего нобелевского лауреата в ссылке, в деревне Норенской Юношского района Архангельской области.

В самом деле, невозможно ждать от мемуариста, пишущего о хорошо известном ему человеке, какой-то объективности при тех чувствах, которые он испытывает к нему и его творчеству. К тому же стоит учитывать обостренное и придирчивое внимание огромной читательской аудитории к вышедшему из печати жизнеописанию признанного мировым сообществом гения. Трудно определить критерий отбора важнейших фактов и событий в жизни великого человека, а также найти верный ракурс и не раздражающую читателя интонацию при их описании.

Сказанное об Иосифе Бродском применимо ко всей документальной литературе о великих людях, к числу которых я также отношу Венедикта Васильевича Ерофеева. В ходе работы над книгой мои представления о писателе значительно расширили серьезные литературоведческие исследования – в частности, диссертации Светланы Гайсер-Шнитман «Венедикт Ерофеев. “Москва – Петушки”, или “The rest is silence”», Александра Поливанова «“Псевдодокументализм” в русской неподцензурной прозе 1970—1980-х годов», Инны Конрад «Фольклорные мотивы с семантикой смерти / возрождения в произведении Венедикта Ерофеева “Москва – Петушки”», Ирины Марутиной «“Москва – Петушки” Венедикта Ерофеева и “Школа для дураков” Саши Соколова в контексте русской литературы», Андрея Безрукова «Поэтика интертекстуальности в творчестве Венедикта Ерофеева: поэма “Москва – Петушки”», Натальи Брыкиной «Художественная картина мира в прозе Венедикта Ерофеева», статьи Бориса Гаспарова и Ирины Паперно «Встань и иди», в которой текст поэмы Венедикта Ерофеева соотнесен с Библией и творчеством Федора Михайловича Достоевского[27 - 1821–1881.]. Многое мне объяснили о его жизни и творчестве работы Александра Гениса, Петра Вайля, Анатолия Иванова, Вячеслава Курицына, Олега Дарка, Алексея Васюшкина, Ливии Звонниковой, Натальи Живолуповой, Игоря Сухих, Николая Богомолова, Юрия Иосифовича Левина[28 - 1935–2010.], Марка Липовецкого. Бесценным для меня источником информации стала вышедшая в 2019 году книга Евгения Шталя «Венедикт Ерофеев. Писатель и его окружение».

В результате моих бесед с сестрой Венедикта Ерофеева Ниной Васильевной Фроловой, его друзьями и знакомыми обнаружились новые факты и прояснились некоторые события его непростой и многострадальной жизни.

Среди многих работ о Венедикте Ерофееве мое внимание особенно привлекла небольшая статья под названием «Дорогой подарок российскому народу». Она обращает на себя внимание искренностью чувств, прямотой мысли, живописностью слога и той почти не встречающейся в сегодняшней критике афористичной лапидарностью, с которой выражены мысли ее автора. Эта статья принадлежит не литературоведу, а художнику из Мурманска Николаю Ковалеву и была напечатана в газете «Хибинский вестник» от 26 ноября 1999 года.

Процитирую из нее небольшой отрывок: «Ерофеев стал нашим Плавтом, Рабле, Ильфом и Петровым. Его повесть теплее самых сияющих образцов. Она сияет и зияет иначе… В ней есть нечто задушевное, святочное. Пир нищих, прижатых и… хотел сказать затравленных. Но нас уже не травили. На нас просто сели тучным задом ЦК и Политбюро, и было не столько больно, сколько душно и смешно. В этой повести – уют взаимопонимания, встречи со своим человеком. И неважно, высасываешь ли ты пол-литру “Зоси” у забора или меланхолически принимаешь 150 коньяка перед обедом. Веничкина поэма не только для интеллигентных алкоголиков писана. Не станем подрезать ей крылья. В “Петушках” – великое братство замордованной интеллигентности с народной оболваненностью, тоской и живучестью. В обожествлении поллитры Венедикт Ерофеев близок Гаргантюа с его культом гульфика и пищеварительного тракта, но еще затейливее и уж несомненно поэтичнее. Рецептура его коктейлей поэтичнее. В золотой ряд апологетов пьянства и вина, в компанию, где Ли Бо, Омар Хайям, Бодлер, Давыдов, Кола Брюньон (герой одноименной повести Ромена Роллана. – А. С.), вошел полноправный Веничка (Советский Союз)»[29 - Ковалев Н. Дорогой подарок российскому народу // Хибинский вестник. 1999. 26 ноября.].

Что сказать об этой статье? Вспоминается разве что русская пословица: «Мал золотник, да дорог».

Постоянно жить мифом и фанатично распространять его среди других людей чревато для здоровья – как духовного, так и физического. Мифы не должны становиться нормой жизни. Не понаслышке знаю, что для людей и общества ничем хорошим такая ситуация не заканчивается. Приняв во внимание, как трудно вырваться из могучей стихии мифотворчества, я попытался в меру своих возможностей обнаружить вслед за Олегом Лекмановым, Михаилом Свердловым и Ильей Симановским, авторами книги «Венедикт Ерофеев: Посторонний», новые документальные свидетельства о писателе его современников. Надеюсь, что введенные мною в текст книги неизвестные факты жизни и творчества писателя не окажутся крошками с барского стола.

К тому же я рисковал впасть в искушение и окутать образ Венедикта Ерофеева туманом литературоведческой зауми. Вот ее-то, надеюсь, мне в какой-то мере удалось преодолеть.

Не отрази Венедикт Ерофеев столь беспощадно, основательно и своеобразно советскую повседневную жизнь, его слава 90-х годов прошлого века не дожила бы до наших дней. Теперь она даже укрепилась за счет происшедших в России изменений. С ходом времени глубже и острее понимаешь значимость его творчества для сегодняшней русской литературы. Ведь написанная им поэма – произведение, относящееся к книгам, которые американский классик Генри Миллер[30 - Генри Валантайн Миллер (1891–1980) – американский писатель и эссеист. Автор романов «Тропик Рака», «Черная весна», «Тропик Козерога», «Сексус», «Нексус», «Плексус», запрещенных вплоть до 1961 года в США за безнравственность. В конце концов писатель получил всемирное признание как одна из крупных фигур, ведших борьбу за литературную и личную свободу, как духовный наставник поколения битников. Испытал на себе влияние буддийской мысли.] называл «вдохновенными и вдохновляющими»[31 - Миллер Г. В. Книги в моей жизни. Эссе / Пер. с англ.; сост. и коммент. А. Зверева. М., 2001. С. 10.]. К какому жанру, интересно знать, такое литературное чудо относится?

Петр Львович Вайль[32 - 1949–2009.] и Александр Александрович Генис в эссе «Страсти по Ерофееву» убеждены, что «по своей литературной сути “Москва – Петушки” фантастический роман в его утопической разновидности»[33 - Вайль П., Генис А. Страсти по Ерофееву // Ерофеев глазами эксцентрика / Предисл. и послесл. П. Вайля, А. Гениса. New York, 1982. С. 52.]. Для обоснования своего заключения они предлагают, казалось бы, вполне убедительные аргументы. Во-первых, не надо особо заморачиваться, всматриваясь в развитие фабулы этого шедевра, чтобы понять, что «Венедикт Ерофеев создал мир, в котором пьянство – закон, трезвость – аномалия, Веничка – пророк его». Во-вторых, подобные пертурбации несложно, как полагают критики, объяснить: созданный Творцом мир «не может жить с сознанием ущербной неполноты своего бытия»[34 - Вайль П., Генис А. Страсти по Ерофееву // Ерофеев глазами эксцентрика / Предисл. и послесл. П. Вайля, А. Гениса. New York, 1982. С. 52.]. И главный вывод из всего сказанного выше: «В отличие от Творца, Ерофеев творил не на пустом месте: мир уже был, но мир был плох, и следовало создать его заново»[35 - Вайль П., Генис А. Страсти по Ерофееву // Ерофеев глазами эксцентрика / Предисл. и послесл. П. Вайля, А. Гениса. New York, 1982. С. 52.].

Им же принадлежит, на мой взгляд, более точное определение жанра поэмы «Москва – Петушки». Вместе с тем оно же представляет суждение, объясняющее суть такого удивительного явления, как Венедикт Ерофеев:

«Чтобы найти художественное решение для такой задачи, как построение философской модели сегодняшней России, Ерофеев создает свою поэтику, свою логику, свой стиль и язык. Явление это настолько феноменальное, что не укладывается в русло литературного процесса. Ерофеев владеет уникальным творческим инструментом, вряд ли пригодным для повторного использования. Он один работает в жанре, лучшим названием которого, пожалуй, будет его простая фамилия». Процитированные мною строки предваряют книгу сочинений Венедикта Ерофеева «Оставьте мою душу в покое: Почти всё»[36 - Ерофеев В. В. Оставьте мою душу в покое: Почти всё / Предисл. М. Эпштейна; Послесл. Черноусого (И. Авдиева). М., 1995.].

В искусстве живописи работа над портретом требует немалых усилий. Прежде всего необходим цепкий и наметанный глаз. Наблюдательный художник легко схватывает характерные черты портретируемого. Таким проницательным взглядом обладал, например, Валентин Серов.

Мастерство и интуиция ведут художника к конечной цели – созданию «живого» портрета человека с его неповторимой жизнью и судьбой. Понятно, что при отсутствии вдохновения портрет на холсте не «задышит» и останется мертвым, представляя случайное соединение линий и красок.

С теми же самыми трудностями может столкнуться любой, кто попытается восстановить в слове жизнь замечательного человека. Помимо них для писателя существует еще одно мешающее ему обстоятельство. Художнику оно, напротив, не во вред, а в помощь.

В неизданных «Записных книжках 1979—1980-х годов» Венедикт Ерофеев обращает внимание на этот парадокс (в блокноте 1979 года): «Хорошо у Лескова в “Несмертельном Головане”: “Я боюсь, что совсем не сумею нарисовать его портрета именно потому, что очень хорошо и ясно его вижу”»[37 - Гущина Т. В. Воспоминания [Рукопись] // Личный архив В. Ерофеева. (Материалы предоставлены Г. А. Ерофеевой.)]. Этот рассказ имеет подзаголовок: «Из рассказов о трех праведниках».

Меня эта опасность не подстерегала. Я никогда не встречался с Венедиктом Ерофеевым, хотя у нас с ним оказались общие знакомые, приятели и даже друзья.

Из всего, мною прочитанного, наиболее точные и достоверные о нем воспоминания оставили его сестры Тамара Васильевна Гущина и Нина Васильевна Фролова, а о последних годах жизни – Наталья Александровна Шмелькова, выросшая в семье выдающегося ученого-геохимика Александра Ильича Перельмана[38 - 1916–1998.].

Для Венедикта Васильевича старшая сестра Тамара была духовно близким человеком, а Наталья Шмелькова – заботливым и сердечным другом, появившимся незадолго перед его смертью. Произошло чудо, о котором писал Александр Сергеевич Пушкин: «И может быть – на мой закат печальный / Блеснет любовь улыбкою прощальной»[39 - Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. 1799–1949. [Юбилейное издание] / Под ред. Б. В. Томашевского. М.; Л., 1950–1951. Т. 3. С. 179.].

Однако не подумайте, что это чувство свалилось на его голову долгожданным счастьем. Скорее оно было радостью, что его, смертельно больного, еще могут полюбить. У него появилась надежда выжить. Вместе с тем его изматывала борьба с самим собой. Венедикт Ерофеев изо всех сил пытался забыть ту, которую когда-то, еще в юности, полюбил и к ней одной постоянно возвращался в своих мыслях – Юлию Рунову, свою страстную любовь. Не получалось выбросить ее из памяти, как он ни старался.

Что касается отношений с Натальей Шмельковой, то светлые промельки в них, конечно же, были и даже моментами переходили в ослепляющие вспышки. По крайней мере, его старшая сестра Тамара Васильевна Гущина в своих неизданных «Воспоминаниях» отдает должное этому чувству: «Знакомство с Натальей Шмельковой состоялось в 1987 году (они познакомились двумя годами раньше. – А. С.). Это было его последнее увлечение. И довольно сильное»[40 - Гущина Т. В. Указ. соч.].

Большей частью музы великих писателей непроходимо глупы. Но бывают счастливые исключения.

Наталья Шмелькова написала и издала об авторе поэмы «Москва – Петушки» книгу-размышление, книгу-боль, книгу-воспоминание – «Последние дни Венедикта Ерофеева», куда вошли ее дневниковые записи с момента их знакомства в 1985 году на квартире московского журналиста Игоря Ильича Дудинского и до дня смерти писателя 11 мая 1990 года. Книга Натальи Шмельковой не дневник в прямом смысле этого слова, а созданное после его смерти сочинение на основе ее воспоминаний и дневниковых записей. Объемное содержание этой книги шире ее названия и не умещается в обозначенные хронологические рамки. Эту книгу мне не с чем сравнить. По скрупулезной передаче высказываний Венедикта Ерофеева на разные темы и умению их анализировать, по отбору важных фактов его жизни и их толкованию она превосходит все другие сочинения о писателе. Для меня книга Натальи Шмельковой стала вроде навигатора, помогающего найти кратчайший путь к намеченной цели – к пониманию личности моего героя и его творческой судьбы.

Вот одно из точных наблюдений Натальи Шмельковой, относящееся к Венедикту Ерофееву: «…при всей его широте и доброте, он – настоящий разрушитель. Все спокойное, устоявшееся в один прекрасный момент начинает его раздражать. И тогда – не избежать провокаций с его стороны на ссору и даже на разрыв. Может быть, ему необходимо это как писателю? Для сюжета? Даже меня вынудил во время ссоры наговорить ему кучу гадостей. Он был страшно возмущен, даже вскипел: “Я тебе этого никогда не прощу. Мне никто подобного еще не говорил”. А сам, как мне показалось, где-то в глубине души, может быть и сам того не сознавая, был рад этому»[41 - Шмелькова Н. А. Последние дни Венедикта Ерофеева. М., 2018. С. 103.].

Из других литературных произведений, основательно прояснивших мне личность Венедикта Ерофеева, я назову книги Елены Игнатовой «Обернувшись» (2009) и Марка Фрейдкина «Каша из топора» (2009), эссе Ольги Седаковой, Игоря Авдиева, Виктора Баженова, а также беседу Вадима Тихонова с Ольгой Кучкиной.

При всем своем провокативном характере, умении острым словцом зацепить человека, Венедикт Ерофеев никогда не был мизантропом, циничным и посторонним по отношению к людям. Посторонним ни в прямом смысле этого слова, ни в его экзистенциальной интерпретации. Например, в том значении, которое вкладывал в это понятие французский писатель Альбер Камю[42 - 1913–1960.]. В его романе «Посторонний» он описывает поступки равнодушных людей в равнодушном обществе. Герой романа Марсо в абсурдном мире не видит ни смысла, ни Бога. Для него существует лишь одна истина – истина смерти. Именно она пробуждает его сознание. Герой поэмы «Москва – Петушки» и ее автор – антиподы персонажа романа французского писателя.

Больше к ним, писателю и его тезке-персонажу, подходит определение отрешенные. При этом они не безучастны к окружающим их людям, а раздумчивы и углублены в себя. Другими словами, они отчуждены от мирской суеты, но не от самого неохватного, загадочного и трагического мира с его обитателями. Именно в таком состоянии духовной свободы они могут чувствовать чужое горе, как свое. Венедикт Ерофеев не скрывал, что он больше всего ценит в людской жизни. В одном из своих блокнотов он записал: «Сердобольность, которая выше разных “Красота”, “Истина”, “Справедливость” и прочих понятий более или менее условных»[43 - Ерофеев В. В. Из записных книжек // Ерофеев В. В. Собрание сочинений: В 2 т. М., 2007. Т. 2. С. 345.].

Как не раз отмечает в своей книге «Последние дни Венедикта Ерофеева» Наталья Шмелькова, автор поэмы «Москва – Петушки» эмоционально реагировал на те или иные происшедшие события, в которых не принимал непосредственного участия. Вот одна из ее записей, подтверждающая, что чувство сострадания сопрягалось в нем с чувством личной ответственности за происходящие в стране беды: «Ерофеев не оставался равнодушным к любым трагическим событиям. Помню, как 5 (?) мая 89 года по телевизору передали, что в районе Уфы сошел с рельсов поезд. Как ему показалось, я выслушала это сообщение с несколько рассеянным видом. Он возмутился: “Ты как будто посторонняя, как будто по ту сторону, а я, как всегда, рыдаю”»[44 - Шмелькова Н. А. Указ. соч. С. 264–265.]. В книге Натальи Шмельковой описание событий жизни Венедикта Ерофеева отмечено знаком откровенности, скрупулезно точным воссозданием всего того, что она увидела, услышала и эмоционально пережила. Нельзя не восхититься также ее проницательностью в характеристике людей из их ближайшего окружения. В «Последних днях Венедикта Ерофеева» раскрывается его личность во всех ее неожиданных проявлениях. Я убежден, что любовь Натальи Шмельковой хотя бы на «чуть-чуть» продлила ему жизнь.

Венедикт Ерофеев записал на память совет французского писателя и философа Дени Дидро[45 - 1713–1784.]: «Когда хочешь писать о женщине, обмакни перо в радугу и стряхни пыль с крыльев бабочки»[46 - Ерофеев В. В. Записные книжки: Кн. 2. С. 165.]. Этому совету в личных письмах Юлии Руновой и Наталье Шмельковой, как я предполагаю, он следовал, а вот, судя по его художественным произведениям (особенно в повести «Записки психопата»), напрочь о нем забывал.

В книге Натальи Шмельковой я не обнаружил ни одного суждения, дискредитирующего ее возлюбленного. При всех, даже двусмысленных, жизненных ситуациях она всегда его оправдывает и защищает. Вот, например, ее рассуждения на тему «Венедикт Ерофеев и женщины». Ведь отношение мужчины к женщине – ясный индикатор качества его духовной жизни.

В нескольких абзацах Наталье Шмельковой удается передать, насколько деликатен и нравственен в своих чувствах и поступках был автор поэмы «Москва – Петушки»: «Натурой он был увлекающейся. Считал себя “врагом всякого эстетизма”, любил женскую красоту и даже придавал значение одежде: “У вас, женщин, внешний вид очень зависит от того, что вы носите. А на нас – что ни надень”. Сам одевался скромно, не любил обновок, чувствуя себя уютнее в старой одежде. Он не признавал в женщинах вульгарности, бестактности, озлобленности. Ценя женственность, говорил: “К чему все остальное? Уж я-то в стиле что-то понимаю”. Ерофеев не переносил, когда о женщинах говорили непристойности. Рассказывал, как, будучи свидетелем какого-то циничного разговора, ушел, “чуть ли не набив морду”. “Как можно так говорить о женщине!” – эмоционально жестикулируя, возмущался он. По его рассказам, он еще с юношества не признавал кратковременных увлечений, ценил преданность, не прощал измен»[47 - Шмелькова Н. А. Указ. соч. С. 48–49.].

Другое дело, что в своей прозе он не избежал общей манеры в изображении женщины в авангардном искусстве. Максим Карлович Кантор, писатель, художник, историк искусств, обращает внимание на «процесс развенчания Прекрасной Дамы и превращение ее в уличную девку». В своем знаменитом романе «Учебник рисования» он пишет: «Это именно ее, Прекрасную Даму, выволакивал на панель Лотрек[48 - Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа (1864–1901) – французский живописец и рисовальщик, один из самых ярких художников XIX века.], ей задирал ноги ван Донген[49 - Кес ван Донген (1877–1968) – нидерландский художник, один из основоположников фовизма.], ее выкладывал на подушках Матисс[50 - Анри Эмиль Бенуа Матисс (1869–1954) – французский живописец, скульптор, график и дизайнер, один из выдающихся художников своего времени.], ее поимел в парижской подворотне Миллер. Это ее, Прекрасную Даму, изображали с бокалом абсента и в спущенных чулках, это ей адресовали унизительные определения поэты»[51 - Кантор М. К. Учебник рисования. М., 2013. С. 789.].

В своем первом прозаическом произведении «Записки психопата» Венедикт Ерофеев не уступает своим предшественникам в развенчивании Прекрасной Дамы. Среди распространенных символов советского общества она значится как «Девушка с комсомольским значком на груди», она же «Девушка с веслом». Он вволю порезвился в описании Ворошниной и Музыкантовой, превратив знакомых ему по школе в Кировске и Московскому университету скромных комсомолок в пьянчужек и разнузданных шлюх. Для сокрушения морали ханжеского общества ему были нужны именно такие шокирующие читателя отвязные и распутные девицы.

Да, Венедикт Ерофеев был сведущ в том, что происходит в современной западной литературе и кое-что для себя оттуда взял. Тем не менее, используя ее сюжеты и образы, он развивался как русский писатель. Потому-то всё его творчество пронизано атмосферой русской классической литературы. Ее мыслями, идеалами, темами и коллизиями. Без ее помощи и духовного воздействия не состоялся бы писатель Венедикт Ерофеев. И мы, читатели, так никогда и не узнали бы, насколько осмысленной и глубокой была его духовная жизнь при всех ее буднишних тяготах и изломах. О почитании русской литературной классики свидетельствует запись в одной из его тетрадей. Это еще и пожелание, какими читателями Венедикт Ерофеев хотел бы видеть нас: «И главное: научить их чтить русскую литературную классику и говорить о Ней не иначе как со склоненной головой. Всё, что мы говорим и делаем, а тем более всё, что нам предписано “сверху” говорить и делать, – всё мизерно, смешно и нечисто по сравнению с любой репликой, гримасой или жестом Ее персонажей»[52 - Ерофеев В. В. Записные книжки 1960-х годов: [Первая публикация полного текста]. М., 2005. С. 442.].

Уже по этому краткому высказыванию понимаешь непреходящую тоску Венедикта Ерофеева по героям русской классики из XIX века. При всех их человеческих слабостях, пороках и страстях они представлялись ему более естественными, самостоятельными и живыми, чем его «правильные» современники, зомбированные безбожной моралью и обманной идеологией. Нетрудно заметить, что автор поэмы «Москва – Петушки» был весьма привязан к «старорежимному» времени. Отдавал предпочтение его мыслителям и писателям, был «влюблен во всех этих славных серебряно-вековых ребятишек, от позднего Фета до раннего Маяковского, решительно во всех, даже в какую-нибудь трухлявую Марию Моравскую, даже в суконно-камвольного Оцупа». Продолжу перечисление литературных симпатий Венедикта Ерофеева. Тех, в кого он был влюблен: «А в Гиппиус – без памяти и по уши. Что же до Саши Черного – то здесь приятельское отношение, вместо дистанционного пиетета и обожания. Вместо влюбленности – закадычность. И “близость или полное совпадение взглядов”, как пишут в коммюнике»[53 - Ерофеев В. В. Малое собрание сочинений. СПб., 2019. С. 390.].

Помимо Немзера и некоторые другие критики убеждены, что действительный образ художника во всей его полноте и при всей противоречивости его натуры неописуем и воссоздать его невозможно. А если и опишешь по всей правде и совести, то читателя непременно напугаешь. И он после такого жизнеописания книжку твоего героя в руки не возьмет. Может быть, они в чем-то правы.

Я подозреваю, что не всем моим соотечественникам его сочинения пришлись по вкусу. Могу понять, что выбранный им образ жизни кого угодно приведет в ужас. Не стоит забывать, однако, что, как говорил ценимый им Иоганн Вольфганг Гёте[54 - 1749–1832.], «бояться горя – счастия не знать»[55 - Великие мысли великих людей: Антология афоризмов: В 3 т. / Сост. И. И. Комарова, А. П. Кондрашев. М., 1998. Т. 3: XIX–XX века С. 161.]. Счастьем, как он его понимал, была если не вся, то большая часть его жизни.

Существуют воспоминания о Венедикте Ерофееве, в которых некоторые факты его биографии излагаются заведомо тенденциозно. Я объясняю такие случаи либо явной или скрытой к нему неприязнью, либо истеричной и ревнивой любовью. А чаще всего причина подобного злоязычия – обычная зависть. Эти воспоминания, в основном устные, широко распространены не только в окололитературной среде. К таким материалам я относился с большой осторожностью.

Восстанавливая жизнь Венедикта Ерофеева, я также вспоминал свое давнее прошлое. Ведь мои молодые годы пришлись на то же самое время, когда надежды казались несбыточными, а жизнь пузырилась и фыркала, как кипящая вода в чайнике.

Жизнь и судьба Венедикта Ерофеева обескураживают тех людей, кто отказывается признать верховенство силы духа над властью тела. Литературное наследие, которое он оставил потомкам, подтверждает, что им успешно выполнена миссия творческого человека. Что это за миссия, четко и коротко сформулировал в отношении гения другого времени уже однажды процитированный мною Франц Грильпарцер, живший в XIX веке: «Моцарт дает связь с всеобщей жизнью дню сегодняшнему».

О том, как понимал эту всеобщую жизнь мира Венедикт Ерофеев и как она соотносилась с жизнью его родины и собственной судьбой, – эта книга. Надеюсь, что она не будет восприниматься читателем очередной о нем легендой. Я подозреваю, что многие из них имеют смутное представление о поэме «Москва – Петушки» и ее авторе. Они никак не могут понять, в чем, собственно, мудрость этого произведения. По правде говоря, я сам лет двадцать пять назад находился в таком же неведении. Разумеется, я оценил неизвестного мне автора как человека талантливого и парадоксально мыслящего. Однако не увидел религиозно-философского подтекста поэмы. Намного проницательнее меня оказалась Белла Ахатовна Ахмадулина[56 - 1937–2010.], вместе с мужем Борисом Асафовичем Мессерером приехавшая в Париж в 1976 году. Она и Мессерер впервые прочитали поэму «Москва – Петушки» в доме ученого-слависта, литературоведа и переводчика Степана Николаевича Татищева[57 - 1935–1985.], где остановились на пару ночей: «Степан дал нам, на одну ночь прочтения, неотчетливую машинопись повести “Москва – Петушки”, сказав, что весьма взволнован текстом, но не грамотен в некоторых деталях и пока не написал рецензию, которую срочно должен сдать в издательство. Утром я возбужденно выпалила: “Автор – гений!” Так я и Борис впервые и навсегда встретились с Веничкой Ерофеевым и потом (сначала Борис) вступили с ним в крайнюю неразрывную дружбу»[58 - Ахмадулина Б. А. Полное собрание сочинений в одном томе. М., 2012. С. 809.].

Глава вторая

Человек – это звучит горько

Венедикт Васильевич Ерофеев, автор поэмы «Москва – Петушки», повести «Записки психопата» и трагедии «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора», был госпитализирован 10 апреля 1990 года в одноместную палату № 2317 на двадцать третьем этаже Онкологического центра им. Н. Н. Блохина, что на Каширском шоссе, для проведения лучевой терапии. Однако из-за его тяжелого состояния эта процедура была отменена. Ее заменили наркотическими анальгетиками. Помочь ему уже ничем не могли.

Его земной путь завершился утром 11 мая 1990 года, в 7 часов 45 минут. Через пять месяцев и 13 дней Венедикту Васильевичу Ерофееву исполнилось бы 52 года.

Петр Вайль и Александр Генис были одними из первых, кто отдал должное художественному дару автора оригинальных по стилю и содержанию произведений. Они попытались понять и оценить такое неожиданное и уникальное для русской литературы явление, как Венедикт Ерофеев. И, надо сказать, с необыкновенной проницательностью выявили в нем самом и его творчестве устремления, совершенно нетипичные для психологии советского человека. То, что сразу выделило его среди многих других авторов, составляло сущность его личности и новизну его прозы. В своем эссе 1982 года «Страсти по Ерофееву» они убедительно объяснили, почему поэма «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева без особых усилий рекламы привлекла к себе внимание читателей во многих странах: «Сколько бы книг ни написал Венедикт Ерофеев, это всегда будет одна книга. Книга алкогольной свободы и интеллектуального изыска. Историко-литературные изображения Венички, как выдумки Архипа Куинджи в живописи, – не в разнообразии, а в углублении. Поэтому вдохновленные Ерофеевым “Страсти” – не критический опыт о шедевре “Москва – Петушки”, но благодарная дань поклонников, романс признания, пафос единомыслия. Знак восхищения – не конкретной книгой, а явлением русской литературы по имени “Венедикт Ерофеев”»[59 - Вайль П., Генис А. Страсти по Ерофееву // Ерофеев глазами эксцентрика / Предисл. и послесл. П. Вайля, А. Гениса. New York, 1982. С. 51.].

Сам писатель стал широко известным в родной стране только за два года до смерти.

Венедикт Ерофеев знал, что от смерти не уйдешь, и записал в одной из своих «Записных книжек»: «Когда Господь прибирает нас к рукам – против Него нечего возразить»[60 - Ерофеев В. В. Из записных книжек // Ерофеев В. В. Собрание сочинений: В 2 т. М., 2007. Т. 1. С. 323.]. Процитирую еще две другие, откуда-то взятые им реплики на ту же тему. Они напоминают указания вышестоящих нижестоящим, обязательные для исполнения. Венедикту Ерофееву категоричность была не присуща. Эти реплики принадлежат не ему, а другим литературным классикам. В них указана продолжительность жизни людей, к социально-психологическому типу которых он, по-видимому, относил и самого себя: «Байрон говорит, что порядочному человеку нельзя жить более 35 лет, Достоевский говорит: 40»[61 - Ерофеев В. В. Из записных книжек // Ерофеев В. В. Собрание сочинений: В 2 т. М., 2007. Т. 1. С. 302.].

У меня создалось впечатление, что Венедикт Ерофеев вообще не рассчитывал на долгую жизнь. Если думал бы иначе, то не стал бы шарить по книгам и записывать в блокнот подобные советы. Нашел бы у великих людей более оптимистические высказывания о том, что долгая жизнь хорошему человеку – в радость, а плохому – в мучение. С годами Венедикт Васильевич, как мне представляется, склонялся к пушкинскому ощущению жизни:

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?[62 - Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. 1799–1949. [Юбилейное издание] / Под ред. Б. В. Томашевского, М.; Л., 1950–1951. Т. 3. С. 61.]

Умирал он мучительно и долго. Однако не в безвестности, а на пике славы. Своей неожиданно пришедшей популярностью не обольщался. В последние годы даже ею тяготился. Прочитал у Оноре де Бальзака, что этот скоропортящийся продукт людского честолюбия требует осторожного и внимательного к себе отношения. Стоит дорого, а вот сохраняется с трудом.

Был Венедикт Ерофеев терпим к человеческим недостаткам. Перед другими людьми не заносился. Понимал, что гордыня ни к чему хорошему не приводит. Он был мудр, ироничен, обходителен, а когда того хотел, обаятелен. Знал по собственному опыту, что люди в большинстве своем «действуют под влиянием заблуждения, но далеко не из подлости»[63 - Личный архив семьи В. Ерофеева. (Материалы предоставлены Г. А. Ерофеевой.)]. Не потому ли он был снисходителен к вульгарной трактовке читателями и критиками своих сочинений. Реагировал на восторги почитателей своеобразно – осторожно подливал масло в пламя их восторженных эмоций. Помнил, что степные пожары тушат встречным огнем. При этом знал, что не стоит перебарщивать, иначе сам ненароком сгоришь раньше отведенного судьбой срока.

Отличался Венедикт Васильевич от многих людей одной особенностью – невероятной памятью, которая, как водоворот, затягивала в себя всё, что он слышал, прочитал, на что смотрел и чего касался руками. Эти захваченные им частицы собственной жизни и чужого опыта крутились в его сознании, как в барабане стиральной машины, уже существующие вне всякой иерархии, но находившиеся теперь в его безраздельной власти. Питать его мысли и чувства – вот в чем состояла их дхарма (от санскритского корня дхар – держать, поддерживать). Понятие это, рожденное опытом многих поколений индийцев, из-за своей принципиальной многозначности непереводимо на другие языки. Оно закреплено Творцом за всем живым и неживым, что люди называют сущим. Дхарма таким образом – это скрепы сущего. Нарушение дхармы – преступление космического масштаба. В этическом смысле дхарма – это правда (сатья), заслуга (пунья) и благо (кушала). Дхарму возможно трактовать как предназначение, как внутренний долг каждого человека, каждой материальной частицы[64 - Шохин В. К. Дхарма // Индийская философия: Энциклопедия / Отв. ред. М. Т. Степанянц. М., 2009. С. 373–378.].

Венедикт Ерофеев был человеком наблюдательным и жадным до новых впечатлений. Как-то отметил в одной из «Записных книжек 1979 года»: «Я на мир не смотрю, а глазею на него»[65 - Ерофеев В. В. Из записных книжек // Ерофеев В. В. Собрание сочинений: В 2 т. Т. 1. С. 341.].

Была у него привычка на протяжении нескольких десятилетий в беглой, полудневниковой форме записывать многое из того, что его заинтересовало из увиденного, услышанного и прочитанного. По этим сохранившимся записям в многочисленных блокнотах восстанавливается весь спектр его духовных и житейских интересов. Венедикт Ерофеев обращал внимание на всё, что имеет отношение к личности человека, его взаимоотношениям с другими людьми и миром природы. Понятно поэтому, почему он пытался узнать как можно больше о жизни людей выдающихся. Главным образом его интересовали те из них, кто не соответствовал расхожим представлениям о гениях. У него множество выписок о патологических нарушениях в психике этих людей, причиной чему были либо наследственность, либо те или иные заболевания. Этот интерес возник в нем не ради утоления праздного любопытства, а из-за желания понять, почему даже самые известные и почитаемые политические деятели, писатели, художники, музыканты всех времен и народов несовершенны и в какие-то моменты своей жизни выглядят малоприятными, опасными и даже жалкими в глазах современников и потомков. Венедикт Ерофеев любил покопаться, как на городской свалке, в истории человечества и в биографиях ее творцов. На что-нибудь да натыкался, всякий раз обнаруживая для себя много полезного, любопытного и поучительного. Особенно его привлекали два века: XIX и XX. Ему не терпелось узнать, что ждет за горизонтом его самого и мир, в котором он живет.

Венедикту Ерофееву был присущ взгляд на наблюдаемые им события в перспективе их дальнейшего развития. Надо отметить, что ничего хорошего писатель не предвидел, о чем свидетельствует выписка в его тетради из статьи 1870-х годов Николая Николаевича Страхова[66 - Николай Николаевич Страхов (1826–1896) и Николай Яковлевич Данилевский (1822–1885) – социологи, культурологи и публицисты, относились к поздним славянофилам. Оба занимались естествознанием. Борис Парамонов, философ и эссеист, находит объединяющую их методологию. Она состояла в том, что эти два крупнейших в то время литературных критика «исходили из того, что существуют некие генотипы национального бытия, только разворачивающиеся в истории». Цитирую далее: «Это было чем-то вроде нынешнего структурализма: не происходит ничего, что не было бы предзаложено в том или ином бытийном образовании. Поэтому столь уместным казались биологические аналогии, к которым прибегали биологи Данилевский и Страхов (а за ним одно время Розанов): история народа аналогична жизни органического существа, вроде дерева, которое в своем существовании – подчас многовековом – всего-навсего развивает и демонстрирует изначально заложенные в нее структуры. То есть, сказать по-другому и яснее: в истории не происходит ничего нового, не образуется нового. Еще яснее: в истории, в человеческом бытии нет свободы – а есть предопределенная Творцом программа того или иного развития, лучше сказать, разворачивания, развертывания, осуществления изначального проекта» (Парамонов Б. О сладострастнике Достоевском и невинных девушках (К юбилею Н. Н. Страхова) // Радио Свобода. – https://www.svoboda.org/a/24202871.html).], философа, публициста, литературного критика: «Мы ведь с непростительной наивностью, с детским неразумением все думаем, что история ведет к какому-то благу, что впереди нас ожидает какое-то счастье, а вот она приведет нас к крови и огню, к такой крови и такому огню, каких еще мы не видели»[67 - Ерофеев В. В. Записные книжки: Кн. 2. М., 2007. С. 56.].

Автор поэмы «Москва – Петушки» знал, что «живет в эпоху всеобщей невменяемости»[68 - Ерофеев В. В. Из записных книжек // Ерофеев В. В. Собрание сочинений: В 2 т. Т. 1. С. 341.]. Полагаю, что он считал необходимым для писателя прочитать как можно больше книг своих великих предшественников. При этом понимал, что переусердствовать в этом увлекательном деле – будет себе дороже.

Тут самое время вновь вспомнить американского прозаика Генри Миллера, чьи произведения он знал по самиздату и чье имя мелькает в его неизданных блокнотах: «…из-за нашего рабского чтения мы несем в себе столь много сущностей, столь много голосов, что подлинная редкость – человек, способный говорить собственным голосом»[69 - Миллер Г. В. Книги моей жизни: Эссе / Пер. с англ.; сост. и коммент. А. Зверева. М., 2001.].

Венедикт Ерофеев умел сосредоточиться на тех вопросах, которые его интересовали в данный момент жизни. В этом можно убедиться, читая его выписки из чужих источников, комментарии к ним и запоминающиеся перлы мудрости. Его почитатели, к которым я, естественно, отношу и себя, разбирая в его «Записных книжках» огромный массив цитат и рассуждений на разные темы, могут с легкостью обмануться и приписать любимому автору то, что ему не принадлежит.

В собственных прогнозах, однако, Венедикт Ерофеев проявлял осмотрительность и старался не делать скоропалительных выводов. И вряд ли предвидел ближайшее незавидное будущее кого-то из своего окружения. Хотя знал же: одна беда влечет другую!

Часто его иронические шуточки по поводу своей смерти и ухода в мир иной других людей были, что называется, на грани, за которую ему не следовало бы переходить. Как, например, вот это высказывание в духе черного юмора: «Я ускорил смерть нескольких человек. После операции я сказал, что непременно доживу до Крещенья 1986 года, и два моих сопалатника умерли от смеха»[70 - Венедикт Ерофеев. Печать минувшего // Театр. 1991. № 9. С. 122.].

Всё оказалось намного трагичнее, чем он мог бы себе представить. Через несколько лет после его смерти покончили жизнь самоубийством его вторая жена Галина Павловна Ерофеева-Носова[71 - 1941–1993.] и возлюбленная Яна Щедрина, с которой Галина познакомилась в психиатрической больнице и привела в их дом. Галина выбросилась с балкона их квартиры на тринадцатом этаже, а Яна прыгнула в пролет лестничной клетки, расположенной на двенадцатом этаже. Погиб в автомобильной катастрофе в июне 2001 года его близкий друг Игорь Ярославович Авдиев, прототип Черноусого, героя поэмы «Москва – Петушки». Спился с круга, как говорили в старину, и умер при невыясненных обстоятельствах Вадим Тихонов, «любимый первенец» автора. Именно ему посвящены «трагические листы» поэмы, как Венедикт Ерофеев обозначил страницы своего главного произведения. Алкоголь также разрушил жизнь Валентины Васильевны Зимаковой[72 - 1942–2000.], его первой жены, матери их единственного сына, и многих других его приятелей и приятельниц.

Существовала, впрочем, одна особенность в его с ними отношениях. Он был, обращусь к словам Михаила Юрьевича Лермонтова, «опорой в их печальной судьбе». Пока он жил, жили они. Не стало его – не стало их. Пережила его разве что «комсомольская богиня» Юлия Рунова, которую Венедикт Ерофеев любил до своего последнего часа. Но это скорее счастливое исключение. В конце жизни Венедикт Ерофеев с некоторой гордостью и явной иронией высказался о себе: «Я – человек вопиющий»[73 - «Так думаю я, и со мной все прогрессивное человечество». Из записных книжек // Ерофеев В. В. Мой очень жизненный путь. М., 2008. С. 470.]. А ведь задолго до этого громкого заявления он думал, что умрет от скромности и в бедности.

Он вошел в самостоятельную жизнь во второй половине 1950-х – начале 1960-х годов. Это было время так называемой оттепели – определение этого периода советской истории принадлежит Илье Григорьевичу Эренбургу[74 - 1891–1967.] – время надежд и воскрешения из небытия безвинно погибших и несправедливо забытых людей. Это время вызвало брожение в умах советских людей. Тогда же постепенно возвращались к читателям выдающиеся русские поэты и прозаики дореволюционной и послереволюционной поры. Именно они «вживе и посмертно возвышались над горизонтом нашей поэзии»[75 - Сопровский А. Конец прекрасной эпохи // Континент. Париж, 1982. № 32. С. 336.] и прозы. Вновь зазвучала в концертных залах поэзия Сергея Есенина, Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама. В букинистических магазинах появились сборники Николая Гумилёва, Зинаиды Гиппиус, Игоря Северянина, Евгения Замятина, Максимилиана Волошина, Исаака Бабеля, Андрея Платонова, Михаила Зощенко и многих других полузабытых, ошельмованных и молодежи совершенно неизвестных писателей.

Венедикт Ерофеев не был аполитичным человеком. Он мог бы подписаться под размышлениями писателя и философа Григория Соломоновича Померанца[76 - 1918–2013.], отчима его друга и собеседника Владимира Сергеевича Муравьева[77 - 1939–2001.]: «Перелом наступил вместе с оттепелью. Сперва совершенно незаметно, без всяких новых идей – как новое построение, стиль жизни, еще не выраженный в понятиях. Понятия пришли потом и сложились в теорию, согласно которой всякое политическое движение – бесовщина и всякая революция – зло. <…> И католики, и протестанты, воцерковленные до ушей и воюя за веру, очень далеко отступили от десяти заповедей. Но вот что отличает нашу революцию и именно нашу, а не английскую или американскую: она попросту отменила нравственный опыт трех тысяч лет. Грешат все, но катастрофой была отмена самого понятия “грех”. Как ни страшно любое насилие, еще страшнее насилие “по совести”: нравственно то, что полезно революции»[78 - Померанц Г. С. Записки гадкого утенка. М.; СПб., 2015. С. 287.].

В литературной среде возникли надежды на взаимопонимание с официозом. Однако этот, казалось бы, намечавшийся компромисс оказался иллюзией. Власть не собиралась уступать кому-либо свое место под солнцем.

Прекраснодушным мечтаниям молодых писателей того времени не суждено было сбыться. Повседневная жизнь советского общества, избавленная, как тогда говорили, от массовых нарушений социалистической законности, продолжала идти обычным для нее державным шагом, однако результаты ее деятельности не соответствовали тем обещаниям, что объявлялись с трибун партийных конференций и съездов.

Существующая повседневность – в общем и в деталях – большей частью контрастировала с ее художественным изображением в поэзии и прозе. Мир Страны Советов, объявленный его создателями лучшим из миров, таковым не оказался. К тому же в межличностных отношениях он унаследовал черты старого мира: чинопочитание, двурушничество и вороватость. А то, что создавалось в неангажированной литературе, не могло быть опубликованным в СССР. Характерна для тех дней «памятка», которую оставлял для своих сотрудников поэт и редактор журнала «Новый мир» Александр Трифонович Твардовский[79 - 1910–1971.] на рукописях молодых авторов, предлагавших ему для издания свои произведения: «От публикаций воздержаться, но связи с автором не терять»[80 - Цит. по: Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 170.]. Связь эта, может быть, и оставалась, да вот никакого практического толка от нее не было.

Александр Твардовский хорошо знал, что так называемыми инстанциями дозволено, а что запрещено. Однако не мог он уже переступить через себя и проявлять, как прежде, артистичность и элегантность в общении с советскими вельможами. Силы еще оставались, а вот терпение лопнуло, чтобы всякий раз по-хитрому их околпачивать. 24 марта 1966 года он записал в тетради: «По должности “партийное искусство” – прибежище всего самого подлого, изуверски-лживого, своекорыстного, безыдейного по самой своей природе (Вучетич, Серов, Чаковский, Софронов, Грибачев, – им же несть числа)»[81 - Турков А. М. Александр Твардовский. М., 2010. (Жизнь замечательных людей: Малая серия). С. 300.].

В конце концов он был отстранен от руководства журналом «Новый мир». Как вспоминал литературовед, критик и друг поэта Андрей Михайлович Турков[82 - 1924–2016.], Александр Твардовский сочувственно встретил Пражскую весну. Это была последняя попытка создать социализм с человеческим лицом. На весь мир прозвучало письмо-манифест чешских писателей «2000 слов» с призывом к укреплению демократических свобод и раскрепощению печати. Советские танки в августе 1968 года на улицах и площадях мирной Праги развеяли его последние иллюзии. Венедикт Ерофеев вносит в блокнот запись: «А. Твардовский (1968): “Что делать мне с тобой, моя присяга?”»[83 - Ерофеев В. В. Записные книжки: Кн. 2. М., 2007. С. 430.].

Андрей Турков описал состояние Александра Твардовского тех дней: «В августовскую “страшную десятидневку” он сидел у приемника, “слушал… курил… плакал…”. И в тетради тех дней – строки, захлебнувшиеся, словно подавленное рыдание: “Что делать нам с тобой, моя присяга, / Где взять слова, чтоб рассказать о том, / Как в сорок пятом нас встречала Прага / И как встречает в шестьдесят восьмом”»[84 - Турков А. М. Указ. соч. С. 301.].

Как должны были вести себя молодые писатели, оттесненные властью на обочину литературной жизни? Во всяком случае, не хныкать же в своих сочинениях, что всё пошло не так, как им хотелось бы! Некоторые из них выбрали в качестве самозащиты от официоза иронию и культивировали в себе не-взрослость как образ жизни, предоставляющий возможность находиться в ладу со своими убеждениями и с напускным равнодушием смотреть на всю эту самонадеянную кодлу притесняющих их различных чиновников и подрукавных писак. Такое поведение в обществе еще называют пофигизмом. Елена Игнатова, молодая писательница из Ленинграда, которую Венедикт Ерофеев ценил за ум и талант, также относилась к нонконформистски настроенной писательской молодежи. Сергей Донатович Довлатов[85 - 1941–1990.] однажды представил ее своим друзьям следующими словами: «Даю вам возможность посмотреть на единственную нормальную поэтессу»[86 - Игнатова Е. Обернувшись. СПб., 2009. С. 69.].

Книга Елены Игнатовой «Обернувшись» завораживает душевным теплом и сердечностью. Создается впечатление, будто сам автор и люди, о которых он рассказывает, тебе давно знакомы, и вдруг узнаешь о них такое, что даже представить себе не мог бы. Основу документальной прозы Елены Игнатовой составляют воспоминания о Венедикте Ерофееве, Сергее Довлатове, Александре Александровиче Сопровском[87 - 1953–1990.], Викторе Борисовиче Кривулине[88 - 1944–2001.] и писателях предыдущих поколений – Александре Андреевиче Прокофьеве[89 - 1900–1971.], Булате Шалвовиче Окуджаве[90 - 1924–1997.], Евгении Александровиче Евтушенко[91 - 1932 (по паспорту – 1933) – 2017.], Андрее Андреевиче Вознесенском[92 - 1933–2010.]. Откровенный тон повествования, который выбрала писательница, – следствие ее простодушия – синонима не-взрослости.

Вот как она объясняет это понятие и его генезис: «В школе я с робким почтением слушала девочек, у которых были ясные планы на будущее: получить образование, потом хорошую работу, выйти замуж за обеспеченного человека, желательно с отдельной квартирой, – они трезво, по-взрослому планировали свою жизнь. Зато не-взрослость давала свободу: я и мои друзья жили, как хотелось, не заботились о карьере, пренебрегали всем, что казалось неинтересным, и беспечно смотрели в будущее»[93 - Игнатова Е. Обернувшись. СПб., 2009. С. 124.].

Елена Игнатова вспоминает встречу с Александром Сопровским, автором статей о писателях-семидесятниках, и его другом поэтом Бахытом Кенджеевым в крохотной комнате их общей знакомой Елены Чикадзе: «С московскими друзьями мне было легко и просто. <…> Бахыт пытался держаться серьезно, Саша заливисто хохотал, и мне понравились их добродушие и открытость. И пили они не так, как в нашем кругу, где застолье часто завершалось скандалом, – они “гуляли”. Широта и практичность, бесшабашность и тароватость – такими казались мне москвичи. Я подружилась с Сашей Сопровским, замечательным поэтом, критиком, знатоком истории и культуры. За внешностью шумного весельчака скрывался острый ум, благородство, нравственная взыскательность, и я дорожила этой дружбой»[94 - Игнатова Е. Обернувшись. СПб., 2009. С. 152–153.].

Им было о чем поговорить. Тем более что в 1970-е и в начале 1980-х годов произошел раскол между молодыми писателями-нонконформистами как в Москве, так и в Ленинграде. Они по-разному толковали причины неурядиц в родной стране, разделившись на либералов-западников и националистов-русофилов. Власть воспользовалась этим обстоятельством и перешла в массированное наступление на молодые дарования с чуждой, не коммунистической идеологией. Ее целью было запугать всех их до смерти. Самых упертых выслать как тунеядцев подальше от постоянного места проживания, а более покладистым основательно «промыть мозги», приручить и прикормить.

Александр Сопровский в статье «Конец прекрасной эпохи», опубликованной в 32-м номере журнала «Континент» за 1982 год, прокомментировал создавшуюся ситуацию с писателями-семидесятниками: «Официальная эрзац-культура, восприняв – со строгой избирательностью – новые имена, обогатилась гибкостью, которой ей так недоставало… Баланс оказался не в пользу “оттепельного поколения”. Иллюзии пали. Началась реакция. Те, кто продолжал упорно отстаивать фальшивый компромисс, покатились медленно, но верно – к утрате права на звание русского литератора и поэта. Бескомпромиссные вовсе бросили официоз. Родился чистый поэтический нонконформизм. Отдельные судьбы и конкретная хронология не всегда могут уложиться в эту схему, но суть дела, думается, именно такова»[95 - Сопровский А. Указ. соч. С. 336–337.].

Трудно также не согласиться с выводами Александра Сопровского о том, какую роль сыграла ирония в нонконформистской литературе того времени и как она воплотилась в творчестве трех самых известных писателей-нонконформистов и не только их одних: «Что ирония пронизывает насквозь литературные пласты – спорить не приходится. Перед нами многоразличие психологических оттенков ее. Так, у Бродского (изначально самого бескомпромиссного, да и вообще едва ли не самого раннего из новейших нонконформистов) ирония сопряжена с ответственным сознанием собственного достоинства; в романе Ерофеева “Москва – Петушки” ирония доходит до отчаяния от страха за это достоинство; в ироническом романе Лимонова («Это я – Эдичка», 1976. – А. С.) чувство собственного достоинства счастливо утрачивается… Перед нами – и разнообразие жанров, захваченных иронической интонацией или содержащих апологию иронии. Названы уже поэзия и художественная проза, но существует даже ироническое литературоведение (школа Синявского), пуще того – ирония восхваляется в… политической публицистике! В самом деле: в 6-м номере журнала “Синтаксис” можно прочесть такое: “Нет, без иронии никак нельзя. Ирония – это даже лучше, чем ‘habeas corpus act’ ”… Насыщены иронией и многочисленные групповые направления, начинания, предприятия: тут и “Аполлон”, и “Ковчег”, и даже полуреспектабельный “Метрополь”. Как будто застыл на рекламном щите освобождающейся русской литературы один-единственный выразительный жест: высунутый язык»[96 - Сопровский А. С. 337–338.].

За публикацию в «Континенте» статьи «Конец прекрасной эпохи» и других литературоведческих работ в эмигрантских изданиях Александр Сопровский был отчислен в 1982 году с последнего курса филологического факультета МГУ. Через семь лет отечественные газеты и журналы заполнились статьями по содержанию, с точки зрения партийных ортодоксов, более крамольными, чем эта работа молодого талантливого филолога, который трагически погиб в Москве под колесами машины 23 декабря 1990 года.

Вячеслав Николаевич Курицын, литературный критик и писатель, на страницах пятого номера журнала «Урал» за 1990 год, словно продолжая рассуждения Александра Сопровского о взаимоотношениях двух поколений писателей 1960-х и 1970-х годов с советской властью и между собой, убежден, что, несмотря на то что писатели-семидесятники выросли из поколения шестидесятников, духовная близость между ними была потеряна раз и навсегда. Это касается как лирики, так и эпики. Даже в достоверности ими изображаемого существовали серьезные расхождения. Отсюда нестыковка их взглядов на мужскую дружбу, отношение к женщине, а также различное понимание того, что для человека значимо и ценно. Вячеслав Курицын утверждает: «…идеал литературы – идеал духовный. Зло и добро, беды и победы, главное содержание жизни – внутри человека, а не вовне. Шестидесятники ищут ответов как раз вовне: в политике, в социуме, им важнее писать о голубе в Сантьяго, нежели о душе. Никто не против голубя. Но наивная вера в то, что корень проблем – в социуме, не может – в итоге – не привести к поражению»[97 - Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 171.].

Конец 1950-х годов для нас, студентов московских гуманитарных вузов, проходил под знаком романтической любви. Мой друг с тех давних времен Святослав Игоревич Бэлза[98 - 1942–2014.], студент филфака МГУ, овладел шпагой, чтобы походить на мушкетера, и даже стал чемпионом Москвы в этом виде спорта. Нашим девизом был мушкетерский клич: «Один за всех и все за одного!» Первые песни Булата Окуджавы мы знали наизусть и распевали дружно под гитару. Своих девушек угощали рюмочкой известного напитка «Рябина на коньяке» в кафешке, располагавшейся неподалеку от гуманитарных факультетов МГУ в том же здании, что и ресторан «Москва». За оскорбление чести подруг били друг другу морды, а они манипулировали нами, как хотели. Многие из нас, задавая вопрос: «Откуда мы?» – сами же на него с гордостью отвечали: «С проспекта Маркса! Он самый главный на земле». Пафосность этих стихотворных строк поэта Игоря Леонидовича Волгина придавала нам уверенность в своих силах.

Огромное впечатление на нас произвели мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь», первая книга которых была опубликована журналом «Новый мир» в конце 1960 года. Перед нами открылся мир совершенно другой культуры, запомнились имена его художников и писателей. Парадокс состоял в том, что двери в эту культуру вскоре захлопнулись перед самым носом тех из нас, кто взялся за перо и в своих первых литературных сочинениях перелагал на язык поэзии и прозы свои мысли и чувства о необходимых переменах в родной стране. Естественно, они воспользовались опытом поразившего их мира, о котором писал в мемуарах Илья Эренбург и в котором высшей ценностью была не верность утопическим идеалам, а человеческая индивидуальность. Из книги писателя старшего поколения становилось ясным, в чем состоит чудовищное преступление большевиков перед людьми – в создании власти, постоянно посягающей на чувство человеческого достоинства.

Вячеслав Курицын пишет о писателях, моих ровесниках, которые поняли, что «войти в культуру – не значит получать за это деньги»[99 - Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 171.]. Не материальный успех был их целью. Другие импульсы заставили их не сдаваться и почувствовать ту жизнь, которую не ощутили ослепленные успехом шестидесятники: «…они успели увидеть, что по ту сторону дверей есть то, чего нету по эту. И они пошли туда: слепая машинопись и наказуемый ксерокс, слайды и журналы, сочившиеся сквозь щели в железном занавесе, явили им реальность, отличную от реальности наших журналов и книг. Им стало ясно, что здесь “ловить нечего”»[100 - Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 171–172.]. Стало ясно, что шестидесятничество проиграло, что светлые идеалы растоптаны, что идеологическая махина не дрогнула, что время идет своим чередом и шестидесятники идут, увы, со своим временем. А следующее поколение не хотело идти вместе со временем. Они ушли в подполье. «Они росли не по жизни, а по книгам – это их спасало»[101 - Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 172.]. Ведь именно «в книгах была человечность»[102 - Курицын В. Четверо из поколения дворников и сторожей // Урал. 1990. № 5. С. 172.].

Такой же путь избрал для себя и Венедикт Ерофеев.

Евгений Шталь, глубокий и скрупулезный исследователь жизни писателя, обращает внимание на эту особенность его возмужания в творчестве: «Он читал запрещенные в стране произведения, “самиздат”, искал тех авторов, которых в вузах не изучали. Духовную свободу он ценил выше, чем получение официального образования»[103 - Шталь Е. Н. Венедикт Ерофеев: Писатель и его окружение. М., 2019. С. 12.].