Читать книгу Тайная канцелярия при Петре Великом (Михаил Иванович Семевский) онлайн бесплатно на Bookz (34-ая страница книги)
bannerbanner
Тайная канцелярия при Петре Великом
Тайная канцелярия при Петре ВеликомПолная версия
Оценить:
Тайная канцелярия при Петре Великом

3

Полная версия:

Тайная канцелярия при Петре Великом

Подписали: Петр Толстой. От лейб-гвардии майор Ушаков. Григорий Скорняков-Писарев.

И по вышеписанному его великаго государя именному указу, Иван Орлов из-за аресту свобожден того же числа».

С подписанием приговора камер-фрейлину Марью Гамильтон заковали в железо.

8 декабря 1718 года, на Троицкой площади, у крепости, казнено девятеро из важнейших лиц, замешанных в деле царевича Алексея; головы их выставлены на позорном столбе, тела – на колесах.

Царь совершенно успокоился от тягостного суда и, в знак полнейшего торжества, повелел выбить медаль: на одной стороне был портрет императора Петра Первого, на обороте же изображена корона, лежащая на высокой горе, которая выходит из облаков; ее освещает солнце с надписью: «Величество твое везде ясно. 1718 г. 20-го декабря».

Увековечив таким образом память о суде и осуждении сына, царь спешил отдохнуть и оправиться. 19 января 1719 года, вместе с Екатериной, царицей Прасковьей Федоровной, бароном Остерманом и знатными особами, государь отправился к марциальным Олонецким водам.

Здесь государь пробыл до марта 1719 года, проводя время в обычных занятиях делами, на досуге веселясь, по-своему, с приближенными.

3 марта Петр и его двор возвратились в столицу.

Долгое заточение Марьи Даниловны и ее тяжкие страдания возбудили наконец жалость у ее госпожи. Екатерина, умоляемая свойственниками и родными злосчастной своей камер-фрейлины, решилась ходатайствовать о ее прощении. Она тем больше надеялась на успех, что видела род нерешительности со стороны мужа казнить ее служанку: четыре месяца протекли со времени подписания приговора.

О ходатайстве Екатерины сохранилось несколько рассказов; они-то и составляют сущность печатных, столь скудных, известий о Марии Гамильтон.

Если верить им, то государыня употребила для ее спасения все усилия; к своей просьбе она присоединила просьбы разных доверенных лиц государя; но все это ни к чему не повело. Тогда Екатерина убедила помочь ей любимую невестку Петра, царицу Прасковью Федоровну, которая пользовалась большим уважением государя. Прасковья не отказалась от попытки умилостивить Петра, тем более что в этом случае выполняла обычай старины, когда, по словам Котошихина, «царица или царевны – царю били челом», причем царь, по их прошению, все доброе чинил, от бед и смертей освобождал.

С этою целью царица Прасковья пригласила к себе накануне казни Марьи Даниловны (то есть 13 марта 1719 года) государя, государыню, графа Апраксина, Брюса и Толстого. Все трое были уже приготовлены к просьбе и со своей стороны обещали ее поддержать.

Начался общий разговор. Прасковья Федоровна искусно навела его на Гамильтон, извиняла ее преступления человеческою слабостью, страстью и стыдом; превозносила добродетель в государе, сравнивала земного владыку с Богом небесным, который долготерпелив и многомилостив и проч. Апраксин, Брюс и Толстой, согласно с царицей, стали просить за злополучную фрейлину, говоря в смысле слов псалма: «Аще беззакония назриши Господи, кто постоит?»

Петр был в духе, выслушал челобитье терпеливо, не перебивал просителей; когда они кончили, он спросил невестку:

– Чей закон есть на таковые злодеяния?

– Вначале Божий, а потом государев, – отвечала Прасковья.

– Что ж именно законы сии повелевают? Не то ли, что «проливаяй кровь человеческую, да пролиется и его?»

Царица должна была согласиться с тем, что за смерть – смерть.

– А когда так, – сказал Петр, – порассуди, невестушка; ежели тяжко мне и закон отца или деда моего нарушить, то коль тягчае закон Божий уничтожить? Я не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, – продолжал царь, обращаясь к министрам, – которые, нерассудною милостию закон Божий преступя, погибли и телом и душою; и если вы имеете смелость, то возьмите на души свои сие дело и решите, как хотите, я спорить не буду.

Все умолкли; никто не решался ни брать на себя ответа, ни делать того, на что не было охоты у повелителя. Прасковья Федоровна, видя, что ходатайство ее ни к чему не повело, поспешила «шуточным прикладом речь свою замять».

Что было причиной строгости царя относительно женщины, которая пыткой и годовым самым ужасным заключением, причем четыре месяца в кандалах была, по-видимому, достаточно уже наказана? Панегиристы Петра – Татищев, Штелин, Голиков, Н. Полевой и другие находят, что строгость Петра прямо вытекала из желания неуклонно выполнить закон; но в таком случае рождается вопрос: всегда ли выполнял он закон, хотя бы и в уголовных только преступлениях? Напротив, во многих случаях Петр не только уступал просьбам царицы и приближенных вельмож, но нередко милостиво принимал его величество ходатайство смелого шута; даже любимой собаки, на ошейнике которой догадывались привязать челобитье о помиловании или, по крайней мере, о смягчении сурового его закона…

Итак, не было ли другого обстоятельства, которое вызывало со стороны царя Петра строжайшее наказание камер-фрейлины Гамильтон?…

Гельбиг разрешает этот вопрос любопытным известием, за достоверность которого он ручается (sic): «Почти всем известно, – говорит автор Russische Gunstlinge, – из № 88 анекдотов Штелина о Петре Великом, что девица Гамильтон извела своего собственного младенца и за что ей отрублена была голова, но, может быть, немногие знают, что отцом этого младенца был – Петр I».

Мы не беремся решать, кто был отцом задушенного дитяти: Петр Алексеевич или Иван Михайлович? Но едва ли может быть сомнение в том, что ревность, досада на неверность Гамильтон немало усугубили строгость к ней великого монарха.


В субботу, 14 марта 1719 года, погода была ветреная, утро туманное.

Лишь только стало рассветать, на Троицкой площади, близ крепости, собралась толпа народа, издавна уже привыкшего к казням. Солдаты цепью окружали место казни, наблюдая за порядком. Зеваки окружали эшафот, поджидая жертвы и поглядывая на полусгнившие головы заговорщиков, казненных 8 декабря прошлого года. Государь не замедлил приездом.

Привели из крепости осужденных. Марья Данилова до последнего мгновенья ждала прощения. Догадываясь, что государь будет при казни, она оделась в белое шелковое платье с черными лентами, без сомнения, в надежде, что красота ее, хотя уже поблекшая от пыток и заточения, произведет, однако, впечатление на монарха… Она ошиблась. Впрочем, государь был ласков – по крайней мере, не осыпал ее упреками, насмешками, бранью, чем сплошь да рядом сопровождались прочие казни, какие бывали в высочайшем его присутствии.

«Девка Марья Гамантова, да баба Катерина! – воскликнул один из секретарей, начиная чтение приговора, – Петр Алексеевич, всея великия и малыя, и белыя России самодержец, указал за твоя, Марья, вины, что ты жила блудно и была от того брюхата трижды; и двух ребенков лекарством из себя вытравила; а третьяго родила и удавила, и отбросила, в чем ты во всем с розысков винилась: за такое твое душегубство – казнить смертью.

А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем ее ребенке, как она, Марья, родила и удавила, видела; и, по ея прошению, онаго ребенка с мужем своим мертваго отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась ты с нею сообщница же, – вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор, на десять лет».

Трепетала от ужаса камер-фрейлина, молила о пощаде. Петр, так рассказывал Штелину Фоециус, придворный столяр, очевидец события, простился с нею, поцеловал и сказал: «Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя от смерти. Итак, прими казнь, и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, помолись только ему с раскаяньем и верою».

Она упала на колени с жаркою мольбою. Государь что-то шепнул на ухо палачу; присутствовавшие думали, что он изрек всемилостивейшее прощение, но ошиблись; царь отвернулся, сверкнул топор – и голова скатилась на помост. Он исполнил данное прежде обещание: тело красавицы не было осквернено прикосновением катских рук.

Великий Петр, повествуют иноземные писатели, поднял голову и почтил ее поцелуем. Так как он считал себя сведущим в анатомии, то при этом случае долгом почел показать и объяснить присутствующим различные части в голове; поцеловал ее в другой раз, затем бросил на землю, перекрестился и уехал с места казни.

Вечером того же дня малограмотный писарь гарнизонной канцелярии отметил, между прочим, в журнале: «14 марта: по указу его царского величества казнена смертию дому его величества девица Марья Данилова: отсечена голова; девица содержалась в гарнизоне под караулом».

Катерина-служанка была высечена кнутом и сослана по приговору.

Что касается до Ивана Орлова, то он был освобожден еще 27 ноября 1718 года.

По этому поводу И. И. Неплюев рассказывал следующее: «Несмотря на все уверения Орлова о том, что он не ведал о детоубийствах, Петр все еще сомневался и целый год держал его в тюрьме. Наконец, бывши на одной ассамблее, приказал привести заключенного денщика. Снова убеждал его, что если он ведал об убийстве, то покаялся бы чистосердечно, „потому (говорил государь) согрешить есть дело человеческое, а не признаваться в грехе есть дело дьявольское. Покайся и я тебя прощу!“

Орлов продолжал говорить, что он невинен, и клятвами подтверждал уверения.

– Ну, ежели ты и виновен, – возразил Петр, – то как нет точных тому доказательств, да судит тебя Бог, а я должен наконец положиться на твои клятвы.

Орлова, по воле монарха, одели в новый гвардейский мундир и выбрили ему отросшую в тюрьме бороду.

– Жалую его поручиком гвардии, – сказал Петр, – страх подпасть под неправосудие в том сомнительном деле принудил меня заключить тебя на год, яко виновника несчастию любовницы твоей, и ты сам должен признать наказание сие справедливым; оно послужит и тебе, и другим наставлением храниться от подобных поползновений.

Насколько верен рассказ Голикова, записанный со слов Неплюева, решить, конечно, трудно.

В каком полку был Иван Орлов в 1719 году – неизвестно; впрочем, в списках Преображенского полка офицеров, представленных в 1722 году на рассмотрение Петра, для назначения из них судей по делу Шафирова, значится именно – Иван Орлов.

Ловкий удар топора, отделивший голову красавицы, без сомнения, принадлежал опытному и искусному обер-кнутмейстеру, старшему палачу. Он лично рапоряжался при допросах и пытках; он же исправлял должность придворного шута. Любопытна его кончина: в 1722 году, в бытность в Олонце с государем, он упал (пьяный?) с лестницы, переломив три ребра и, через десять дней, в страданиях умер.

Но возвратимся к казненной им камер-фрейлине. С отсечением головы не все еще кончилось; оставались ее пожитки, которые надо было, как конфискованное на царя добро, принять на сохранение. Об этом приеме дошел до нас следующий документ:

«1719 г. марта 16-го дня отдано в дом царскаго величества стряпчему Петру Ивановичу Мошкову после девицы Марьи Гамантовой:

Склядень алмазной, в нем 23 алмаза, да малых 48; перло бурмицких (зерен 39), при нем запонка 15 алмазов, перло жемчужное, 49 жемчугов, 8 цветочков по одному алмазу; серги, в них 8 алмазов, другая такая же с яхонтом, серги с красным камнем, при них две искры, два запонка золотые, три подвески простых изломанных, на ручке алмазец; с алмазом кафтанчик тафтяной полосатой с юнкою, да другой кафтанчик штофовой. Вышеписанныя вещи в доме царскаго величества Петр Мошков принял. А сию роспись писал лейб-гвардии Преображенскаго полку солдат Иван Кондырев, каптенармус Федор Зелов».

Забрав на сохранение драгоценные вещи из небольшого скарба камер-фрейлины, великий Петр, если верить Гельбигу, приказал конфисковать и сохранить самое драгоценное, что имела Марья Даниловна: ее красивую голову.

Голова эта положена была в спирт и отдана в Академию наук, где ее хранили в особой комнате с 1724 года вместе с головою камергера Монса. Воля монарха была исполнена с величайшею точностью. За головами был большой уход до восшествия на престол Екатерины I; когда же увидели, что императрица забыла о бывшем любимце своем, отрубленную голову которого, после казни в течение нескольких дней, видела перед собой, то и смотрители в Академии забыли их.

Спустя шестьдесят лет о них вспомнили. Это было в 1780-х годах. Княгиня Е. Р. Дашкова, в качестве президента Академии, пересматривала счета и нашла, что чрезвычайно много выходит спирту. Между прочим, она заметила, что он отпускается на две головы, хранимые в подвале, в особом сундуке, ключ от которого вверен был особому сторожу; но он не знал, чьи головы находились под его охраной.

Долго рылись в архиве Академии наук; наконец, нашли имена владельцев голов – то были: двора императрицы Екатерины I фрейлина Марья Даниловна Гамильтон и камергер Виллим Иванович Монс. Княгиня Дашкова донесла о находке императрице Екатерине II. Головы принесли во дворец, рассматривали, и все удивлялись сохранившимся следам их прежней красоты. Когда любопытство было удовлетворено, головы, по приказу императрицы, «закопали в погребу».

ЦАРИЦА КАТЕРИНА АЛЕКСЕЕВНА, АННА И ВИЛЛИМ МОНС

I. Анна Ивановна Монс

(1692–1714 годы)

В 1698 году, в последних числах августа, Москва тревожно ждала царя Петра Алексеевича из его долговременного заграничного путешествия. Чувство тревоги и страха волновало всех от великого боярина и «генералиссимуса» Шейна до последнего стрельца, томившегося в колодках за известное дело под Воскресенским монастырем… В толпах «сераго» народа бродили разные слухи и толки; те и другие были вызываемы нелюбовью к Петру и его нововведеньям: те и другие были поддерживаемы полуторагодичной отлучкой монарха. «Царя Петра Алексеевича не стало за морем!» – таинственно говорили тетки и сестры государя, и вслед за ними весть эту разносили горожанки, стрельцы и стрельчихи; повторяли и верили ей даже бояре-правители, охваченные, по выражению государя, «бабьим страхом». «У нас на верху (т. е. во дворце) позамялось, – шептала одна из враждебных Петру царевен своей постельнице, – хотели было бояре государя-царевича удушить…». «Государь, – передавала стрельчихам одна из боярских боярынь, – государь неведомо жив, неведомо мертв… И в то число, как было бояре хотели государя-царевича удушить, его подменили и платье его на другого надели, и царица узнала, что не царевич; а царевича сыскали в иной комнате. И бояре ее, царицу, по щекам били…»

Толки эти, начавшиеся со времени отъезда Петра, приняли громадные размеры и были искрой, брошенной в порох. «Ныне вам худо, – писала Софья стрельцам, – а впредь будет еще хуже. Идите к Москве. Что вы стали?…» И стрельцы откликнулись на призыв: «В Москву, в Москву! Перебьем бояр, разорим Кукуй (Немецкую слободу), перережем немцев!..»

Немцы остались целы; уцелел и ненавистный народу Кукуй-городок: стойкость Гордона и пушки Де-Граге спасли кукуйцев от народной мести; стрельцы были смяты, разбиты, перехвачены и 2 июля 1698 года 140 облихованы кнутом, а 130 человек, по указу Шейна и бояр-правителей, вздернуты на виселицы.

Но розыск и казни были слишком поспешны, милосердны и необстоятельны для столь важного дела, так по крайней мере казалось Петру; «с печалью и досадою от болезни сердца» слал он еще из Амстердама горькие укоризны кесарю Ромодановс-кому за послабление мятежникам; и вот с твердым намерением «вырвать семя Милославского, угасить огнь мятежа» спешил государь в столицу. «Сей ради причины, – писал он Ромодановс-кому, – будем к вам так, как вы и не чаяте».

Бояре, однако, чаяли и чаяли для себя грозную сиверку.

Во вторник, 25 августа, в 6 часов пополудни, только что прозвонили от вечерни, в боярских палатах, дворцовых теремах, затем по всей Москве пролетела весть: государь приехал! Петр с Лефортом и Головиным возвратились в столицу. Проводив великих послов до их жилищ, навестив несколько боярских семейств, царь спешил насладиться радостями любви, но не в объятиях постылой уже царицы Авдотьи, а в семействе виноторговца, одного из жителей Кукуя-городка Ивана Монса.

Анна Монс, младшая дочь виноторговца, несколько лет тому назад успела приковать к себе сердце сурового монарха. Казалось, рассеяния заграничной жизни, долговременность разлуки должны были погасить любовь Петра к Анне Ивановне; это тем более казалось вероятным, что во все время с марта 1697 года по август 1698 года, т. е. во время путешествия своего, государь ни разу не вспомнил об Анне, по крайней мере, этого не видно из многочисленной переписки с его немецкими и русскими слугами. Но вид Кукуй-городка, должно быть, воскресил в памяти Петра те приятные часы, которые он проводил в семействе Монс, и вот он спешит обнять одну из красавиц Немецкой слободы… «Крайне удивительно, – писал австрийский посол Гварьент, – крайне удивительно, что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия еще одержим прежнею страстью; он тотчас по приезде посетил немку Монс…»

Но любовь любовью, а дело делом. Ночь проведена была в деревянном домике в Преображенском. На следующие же дни Петр поспешил принять всех и каждого, в ком только имел нужду; впрочем, ни из его разговоров, ни из его поступков нельзя еще было заметить, какие уроки вынесены государем из его поездки, какие важные нововведения должна ждать от него Россия. В первые дни он только и делал, что хватал своих бояр за бороды и ловко их отхватывал ножницами; «то были первые, – восклицает Устрялов, – и самые трудные шаги к перерождению России!». Затем из впечатлений, вынесенных царем из-за границы, стриженые сановники услышали похвалы венецианскому послу. Петр очень хвалил его за вкусные блюда и вкуснейшие напитки. Кроме посла-гастронома из заграничных знакомых Петр очень сблизился с королем польским. Четырехдневные попойки и пиршества (на обратном пути к Москве) до такой степени сдружили Петра I с Августом II, что они обменялись кафтанами.

«Я люблю Августа, – говорил царь боярам, щеголяя пред ними в платье нового приятеля, – люблю его больше всех вас; люблю не потому, что он польский король, а потому, что мне нравится его личность».

Так говорил Петр в беседах со сподвижниками и слугами; но, заявляя пред ними приязнь к Августу, он спешил, однако, отпраздновать радость встречи с московскими друзьями. Устроить пир самый роскошный и разгульный было делом веселого Лефорта. 2 сентября к нему собралось до 500 человек гостей; на пирушку, по указу царя, были созваны все немецкие дамы, находившиеся в Москве. Разумеется, смело можно предположить, что не забыли пригласить и Анну Монс, настоящую царицу празднества. Заздравные тосты, клики пирующих, музыка, пальба из 25 орудий залпами, встречали каждый тост, и самая горячая пляска не переставала до позднего утра…

Но оставим танцующих, поищем государя… Вот он сидит за столом в облаках табачного дыма за бутылками и ковшами; Петр окружен друзьями и слугами, шумна беседа «кумпании»; хмель развязал языки, и генералиссимус, боярин Шеин, неосторожно пробалтывается о разных производствах и отличиях, за деньги и в большом числе сделанных им в своем отряде. Царь вспыхивает. Выскочив из-за стола, он расспрашивает о слышанном солдат, стоявших на карауле… Ответы солдат увеличивают его негодование; со страшным гневом государь выхватывает шпагу и бьет ею по столу: «Как колочу я теперь по столу, – кричит Петр, – так разобью я весь твой отряд, а с тебя, генералиссимус, сдеру шкуру!»

Если бы можно было перенестись в это общество, созванное по воле царя веселить его и самому веселиться, если бы можно было взглянуть на лица растанцевавшихся немок-красавиц и немцев-кукуйцев, мы бы увидели, какой испуг овладел ими при звуках громового голоса Петра; какой ужас оледенил общее веселье, когда увидели зловещие размахи шпаги в руках гневного властелина. Генералиссимусу грозила явная опасность; один миг – и если не шкура, то голова его легко могла бы скатиться под стол; Петр, как мы уже знаем, был вообще недоволен последними распоряжениями Шеина относительно стрельцов… Князь-кесарь Ромодановский и князь-папа Зотов дерзнули удержать государя. Тот не унимался; несколько раз хватил по голове князь-папу и наполовину отрубил пальцы князю-кесарю; два удара, направленные в Шеина, пали на Лефорта, удары были чувствительны, но не смертельны…

«Все, – так повествует очевидец, – были в величайшем страхе»; каждый из русских страшился попасть на глаза государю, да едва ли были храбрее немцы и немки, особенно последние. Анна Ивановна (если только она была на балу) не дерзнула смягчить гнев властелина; за это опасное дело взялся молодой фаворит, и взялся успешно: голова Шеина, а также остальные пальцы его неудачного защитника, кесаря Ромодановского, остались целы. В молодом фаворите мы узнаем Алексашку, того самого Алексашку, который несколько недель спустя заявил особенную ловкость в отрубании стрелецких голов… Этот фаворит, укрощающий гнев самодержца, этот юноша-палач с выразительным лицом и огненными глазами – знаменитый Александр Данилович Меншиков…

В то время, когда пирует и изволит гневаться его царское величество, когда безвестная немка с бойким фаворитом разделяют его внимание и ласки, что же делает злополучная, забытая царица?

Известно, что еще в бытность свою в чужих краях Петр приказывал довереннейшим из бояр убедить царицу «во свободе» удалиться в монастырь. Царица не соглашалась; надо думать, что духовник и патриарх, лица, на которых, собственно, и легло щекотливое поручение убеждать Авдотью Федоровну, действовали с недостаточным усердием. Петр взялся сам за это дело и не далее как на шестой день по приезде четыре часа провел в секретной беседе с женой. Видно, лаконичная речь Петра не могла склонить бедную женщину к насильному постригу и к вечной разлуке с единственным сыном; по крайней мере, Петр был очень гневен и не замедлил выместить гнев на духовных советниках царицы: в течение двух часов патриарх молил о помиловании его за то, что он не исполнил царского указа запереть царицу в монастырь; оробевший архипастырь винил бояр и некоторых духовных лиц, которые многими доводами не допустили его до этого. Оправдание патриарха еще больше разгневало царя; три духовных лица были немедленно по его указу брошены в Преображенские тюрьмы. Что же до патриарха, то он едва успел откупиться большими деньгами…

На другой день после описанного нами бала приступлено к решительной мере относительно царицы: любимейшая сестра Петра, царевна Наталья, оторвала от матери ее родное детище; царевич Алексей отвезен был в Преображенское. Мать строго допрашивали: «Почему ты не исполнила несколько раз присланных из Амстердама повелений идти в монастырь? Кто тебя от этого удерживал?»

Царица смиренно ответила, что только долг матери делал ее ослушницей царских повелений; она не знала, на кого оставить единственного сына.

«Затем, – пишет Guarient, – ей оказали милость: дозволили выбрать один из двух названных монастырей для пострижения и оставили за ней право носить светское платье».

Царицу увезли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь.

Что было причиной развода Петра с женой? Известно, что Устрялов оставил этот вопрос, вопрос не безынтересный и довольно важный для характеристики Петра, нерешенным. Почтенный историк довольно произвольно навязывает Петру сомнения в том, не была ли царица Авдотья в заговоре с Софьею; с не меньшим же произволом он набрасывает на нее тень подозрения: не участвовала ли-де она в замыслах Соковнина, и за всем тем все-таки сознается, «что чем провинилась царица перед мужем – остается тайной». Нам кажется, что незачем и доискиваться разъяснения этих тайн догадками об участии царицы Авдотьи в каких-то замыслах и заговорах: не только сочувствовать им, но даже и знать о них царица не могла.

Не надо забывать, что она была матерью двух сыновей, прижитых от своего «лапушки Петруши», не надо забывать, что она горячо любила мужа – о чем свидетельствуют ее письма и ее ревность к государю; малейшего же участия царицы в каких бы то ни было заговорах было бы достаточно для строгой казни; будь это участие – и Петр не стал бы церемониться, тратить время на убеждения жены удалиться «во свободу», на личные объяснения с нею, не стал бы делать ей послаблений, даже и на первое время, как-то: разрешение носить светское платье в монастыре и проч. Нет, натура Петра в таких случаях не сдерживалась ничем, никакими связями родства, никакими приличиями – доказательства этого всем известны.

Итак, не в мнимом и ничем не доказанном сочувствии царицы Авдотьи к делу противников ее державного супруга надо искать причину ссылки и заточенья: причина заключалась в том, что Авдотья Федоровна нимало не соответствовала идеалу Петра; они не сошлись характерами.

Мы представляем себе Авдотью Федоровну идеалом так называемых допетровских женщин, образцом цариц московских XVII века.

В самом деле, скромная, тихая, весьма набожная, она обвыклась с теремным заточением; она нянчится с малютками, читает церковные книги, беседует с толпой служанок, с боярынями и боярышнями, вышивает и шьет, сетует и печалится на ветреность мужа.

bannerbanner