
Полная версия:
Отчий край
Его разыскал в кустах Гошка, поднял с земли и повел к лиственнице с повешенными. Там уже дожидался их Чубатов. Еще издали Ганька узнал в повешенных доктора Карандаева и Ефима Полуэктова.
Чубатов взял у Гошки нож, вытянулся во весь свой немалый рост и обрезал веревку над головой Карандаева. Холодного и непомерно длинного доктора Гошка подхватил на руки, бережно уложил на притоптанную траву. Потом, глядя вокруг себя затуманенными глазами, строго и горестно сказал:
– Вот какого человека не сберегли! Буду мстить за него, пока самого не убьют.
Рядом с доктором уложили и Ефима Полуэктова, неграмотного дучарского мужика, умевшего одинаково хорошо столярничать и плотничать, складывать печи и шить сапоги, крепко верить в Бога и горячо ненавидеть своего дучарского попа, по милости которого был он арестован карателями как «сочувственник красных» и беспощадно выпорот плетями на крыльце волостного правления.
Чубатов с помощью костыля тяжело опустился на колени, поцеловал Карандаева в суровое, даже страшной смертью не искаженное лицо и сказал:
– Прощай, доктор! Никогда не забуду тебя, дорогой человек. Добрая была у тебя душа. Для каждого из нас находил ты время, с каждым возился, как с родным, пока не ставил на ноги. Прости нас, старик, и прощай!..
Потом он поцеловал усатого печника с повернутой набок головой, с вытянутыми вдоль туловища руками в неистребимых мозолях и попенял ему:
– Эх ты, Ефим, Ефим!.. Сапоги-то мне так и не сшил. Не носить мне их теперь. Буду в Дучаре – расскажу твоей старухе, как погиб ты, наш мастер на все руки…
Ганька, увидев на заросшей седым курчавым волосом груди Полуэктова медный крестик на длинном гайтане, с горечью подумал: «Вот и крестик не помог тебе, дядя Ефим. Выходит, правду говорят – на Бога надейся, а сам не плошай».
Поднявшись на ноги, Чубатов вытер рукавом изодранной в клочья исподней рубашки мокрые от слез щеки, глухо сказал:
– Ну, хватит горевать, ребята! Некогда нам этим заниматься. Придется вам в бакалейки идти, Димова искать. Пусть приезжает с китайскими огородниками хоронить друзей-товарищей.
Михаил Димов, бывший председатель Нерчинско-Заводского уездного совдепа, жил за границей в качестве официального представителя партизан. Сын кузнеца, был он грамотей-самоучка. Двадцатитрехлетним парнем был он принят в члены Российской социал-демократической рабочей партии. В то время партия имела в районе Нерчинской каторги строго законспирированную подпольную организацию. Эта организация устраивала побеги с каторги своим товарищам. Все члены ее находились на службе в частных фирмах и учреждениях, не вызывающих подозрения, и имели возможность совершать частые поездки по Нерчинскому округу.
Михаилу Димову порекомендовали для этой цели наняться агентом по распространению швейных зингеровских машин. Должность разъездного агента компании, находившейся под особым покровительством царя и царицы, вполне его устраивала. В любое время беспрепятственно посещал он Горный Зерентуй и Кутомару, Кадаю и Алгачи, продавая тюремному начальству на самых льготных условиях свой товар и связываясь с необходимыми ему людьми.
Немало дерзких и смелых побегов с каторги организовали после 1905 года Димов и его товарищи, служившие землеустроителями, инженерами горного ведомства и даже инспекторами народных училищ.
Но однажды Димов обнаружил, что зингеровская фирма требует от него сведений, не имеющих никакого отношения к торговле швейными машинами. И тогда перед ним и перед его организацией встал вопрос, как поступить в таком щекотливом случае. Было решено, что он немедленно оставит свою службу и о мотивах этого решения письменно сообщит члену Государственной думы от Забайкальской области социал-демократу учителю Горбунову. Горбунов при первом же удобном случае не без злорадства познакомил с содержанием письма забайкальского губернатора генерала Кияшко.
Вскоре Димова вызвал к себе начальник жандармского управления области, поблагодарил за патриотическое рвение и вежливо предложил не соваться не в свои дела. В заключение почему-то намекнул, что мечтал повстречаться с Димовым совсем при других обстоятельствах.
Немедленно после этого Димов укатил в Петроград, устроился там рабочим на Путиловский завод. Проработал на нем около года. А там началась война с Германией, его призвали в армию и отправили на фронт. В начале восемнадцатого года Димов вернулся в Нерчинский Завод и был выбран председателем уездного совдепа.
Служба в зингеровской компании помогла ему в свое время завязать обширные знакомства среди русского и китайского пограничного населения. Это и послужило одной из причин назначения его красным консулом. Постоянным его местопребыванием были бакалейки. Но он нередко наведывался и в госпиталь. Каждый его приезд был большим событием для раненых. От него они узнавали самые последние новости обо всем, что творилось в Забайкалье, на Дальнем Востоке и даже в Советской России.
Из его бесед с ранеными Ганька узнал, что вся необъятная Россия полыхала в тот год в огне небывалой войны. Молодая Красная армия дралась с белогвардейскими полчищами Колчака, Юденича и Деникина, с войсками четырнадцати капиталистических держав. Обстановка на фронтах менялась каждый день, и Димов привозил то хорошие, то дурные вести.
Однажды Димов рассказал по чьей-то просьбе о своей прежней жизни. И здесь Ганька впервые узнал, чем занимался на самом деле Димов, не раз бывавший до революции и у них в Мунгаловском. Поведал Димов и о несомненной шпионской деятельности представителей Зингера, и это вызвало больше всего разговоров в госпитале.
– Теперь понятно, почему нас немцы били, – возмущались бывшие фронтовики. – Вон у них как дело было поставлено. Везде распустили свои паучьи щупальца. Никогда бы и не подумал, что даже в нашей дыре, на краю России, про все старались разнюхать эти мерзавцы. И все им с рук сходило.
– Чего же тут удивительного? – говорили другие. – Царица была чистокровной немкой, царь – полунемцем. Вот и командовали у них не только армиями и корпусами, а даже полками и сотнями всякие фон-бароны. У нас в Первой Забайкальской казачьей дивизии были бароны Врангель, Унгерн, Тирбах и всякие энквисты и Энгельгардты. Гнали они нашего брата на убой, как баранов. Лезли мы на пулеметы с одними шашками и умывались собственной кровью…
После этой памятной беседы с Димовым Ганька сказал Гошке:
– Не знал я, что Димов такой. Ловко обводил он вокруг пальца царских начальников. Голова мужик!
– Конечно, ты этого и во сне не видел. А я про него еще прежде догадывался, что это не простой человек. Когда мой отчим еще в Горном Зерентуе служил, Димов частенько к нему наезжал. Приедет, водки привезет, подпоит отчима и начинает у него выспрашивать про тюрьму все досконально. Да я про него и не это знаю.
– Да ну? Расскажи, будь другом, что знаешь.
– Если хочешь знать, я сам однажды у него за посыльного был. Ходил из Завода в Горный Зерентуй с его письмом. Передал его кому полагалось, а потом произошел такой побег оттуда, что сразу семь человек скрылись среди ясного дня – как в воду канули.
– Выдумываешь ты все! – не поверил Ганька. – Ты же тогда маленький был.
– Ничего не маленький! Было мне уже двенадцать лет. Если не веришь, возьми да и спроси у Димова – правду я говорю или брехней занимаюсь.
Но расспрашивать Димова об этом Ганька постеснялся, хотя и не раз разговаривал с ним про Василия Андреевича и Романа, которого Димов считал своим спасителем. Роман и покойный мунгаловский фронтовик Тимофей Косых спасли его от расправы пьяных кулаков во время митинга мобилизованных в восемнадцатом году, и Ганьке было приятно, что Димов помнил об этом.
4
Оставив Чубатова в разгромленном госпитале, Ганька и Гошка отправились в бакалейки. Боясь нарваться врасплох на дружинников, дожидающихся, возможно, ночи, чтобы уйти незамеченными на свою сторону, шли с большими предосторожностями. Часто сворачивали с дороги и пробирались по заваленному буреломом лесу. В лесу причудливо чередовались свет и тени, стояла первобытная тишина. Пахло древесной гнилью, прелыми листьями и грибами. То и дело попадались под ноги целые семьи груздей, маслят и обабков. На влажных прогалинах краснели россыпи брусники и крупной, как дикий маньчжурский виноград, голубицы, хорошо утолявшей жажду. Все это добро пропадало без всякой пользы.
Пройдя половину пути, ребята так устали, что устроили короткий привал. Развели под столетней лиственницей небольшой костер. Пока жарили на углях нанизанные на прутья и посыпанные солью обабки, озабоченно разговаривали.
– Как ты думаешь, уцелел кто-нибудь, кроме нас? – спросил Ганька.
– Кто ж его знает, – вздохнул Гошка. – Не видал я среди убитых только Бянкина с Антониной Степановной. А спаслись они или нет – остается лишь гадать.
– Да ведь Бянкин вчера с Жолсараном Абидуевым в бакалейки уехал! – вспомнил вдруг Ганька. – Я своими глазами видел, как они уезжали. И как я забыл об этом?
– Тогда они уцелели, если в дороге не нарвались на дружинников. Антонина Степановна тоже могла спастись. Она не спала. Если не угодила сразу под пулю, обязательно в лес убежала. Никак я не могу поверить, что она могла так глупо пропасть.
– Вернемся назад – надо ее обязательно поискать. Может, затаилась в чаще и выйти к госпиталю боится…
Когда вышли из большого леса, попали в неширокий распадок. Распадок отлого спускался на запад, к Аргуни. Обращенные к югу склоны его были в буйных зарослях высоких и курчавых кустов, сплошь усеянных какими-то зелеными шишками.
– Что это за кусты? – поинтересовался Ганька. – Я еще не видал таких.
– Это орешник. Ух и орехов нынче на нем! За день десять кулей нарвать можно. – Гошка подошел к одному кусту, сорвал несколько зеленых, похожих на удивительные розетки шишек и подал их Ганьке. – Возьми вот да попробуй хоть один орех выковырять из такой упаковки.
Ганька принялся терзать зубчатую, с острым и терпким запахом шишку из крепких, туго сросшихся листьев. С помощью ногтей и зубов кое-как выковырял три круглых ореха.
– Вот это да! Самые настоящие маньчжурские орехи! Я думал, что они голенькие на ветках висят, а они вон в какие корзины упрятаны. Все ногти оборвешь, пока их выколупаешь.
– Это они сперва такие крепкие. А полежат на солнце, высохнут, и шишки сами развалятся. Тогда их только знай отсеивай да насыпай орехи в мешки… Эх, с удовольствием пожил бы я здесь с недельку, если бы жизнь другая была!..
Нарвав полные карманы орехов, ребята стали спускаться вниз по распадку. И тут неожиданно увидели распряженную китайскую двуколку с задранными вверх оглоблями. На оглоблях была растянута пестрая холстина. Под ней виднелась горка недавно собранных орехов.
– Какие-то китайцы орехи промышляют. Надо их порасспросить, не видели ли дружинников, – сказал Гошка. – Давай подойдем поближе к двуколке.
Когда подошли поближе, Ганька заметил лежавшего в траве китайца в синей далембовой куртке с засученными рукавами.
– Наработался и отдыхает, – определил он.
Но Гошка пригляделся, испуганно вздрогнул и вскинул на руку берданку.
– Ты чего это? – шепотом спросил Ганька.
– Китаец-то не отдыхает. Приглядись-ка получше, ведь он без головы. Что-то тут неладно. Так и знай, что это дружинники свой след заметают. Наткнулись на беднягу и зарубили. Вот это гады так гады! Давай уходить отсюда…
В бакалейках еще ничего не знали о случившемся.
Димов и Бянкин ушли по каким-то делам к китайскому начальству. Димовский ординарец и Жолсаран Абидуев ждали их возвращения в фанзе консульства, играя в шашки.
Гошка выпил из стоявшей в сенях кадушки ковш холодной воды, отдышался и спросил ординарца:
– Где товарищ Димов?.. Сейчас же беги за ним. У нас страшная беда. Всех наших белые прикончили. – И он обессиленно опустился на лавку.
Ординарец, ни о чем больше не спросив, схватил фуражку, побежал разыскивать Димова и Бянкина. Жолсаран, обхватив голову руками, метался по комнате и горько причитал:
– Карандаева жалко, Ефима жалко!.. Всех, всех жалко! Зачем наши проспали? Зачем ничего не слышали?..
А ребята сидели и нетерпеливо дожидались Димова, чтобы рассказать ему обо всем, разделить ту тяжесть, от которой мутился их разум, разрывались сердца.
Димов и Бянкин пришли запыхавшиеся, с мокрыми от пота, расстроенными лицами. Смуглый Димов еще больше почернел. У Бянкина тряслись руки и ноги. Он запалено дышал и часто хватался рукой за сердце.
Выслушав все, что рассказали ребята, Димов подбежал к Бянкину, схватил его за шиворот, с диким бешенством закричал:
– Это ты во всем виноват, паразит! Сколько раз я тебе говорил, чтобы усилил охрану, выставлял посты и секреты, а ты… Ты вместо этого на Олекминскую жаловался, что житья не дает, авторитет твой подрывает… Сам ухитрился уехать, а их оставил. Что это, случайное совпадение или злой умысел? Уж не знал ли ты заранее, что произойдет сегодня ночью в госпитале?
– Вот как! – хрипло рявкнул Бянкин. – Значит, я, по-твоему, предатель? Ну, это ты брось, товарищ Димов! Ты великолепно знаешь, почему я оказался здесь именно вчера вечером. Сам вызвал меня на вчерашнее число. Или теперь предпочтешь забыть об этом? – Голос Бянкина, сперва испуганный и хриплый, делался все более твердым и спокойным. Он оторвал от своего горла руку Димова и, наступая на него, продолжал: – Я виноват во многом. От своей вины не открещиваюсь. Готов за нее под расстрел хоть сейчас. Но я отвечал не за охрану госпиталя, а за его работу. Начальник охраны мне не подчинялся. На эту ненормальность я не раз указывал, а ты… Ты же только уговаривал начальника, когда мог ему приказать.
– Ладно! Погорячился я, – сказал Димов. – Отвечать за все будем оба. От своей вины я тоже не откажусь. А без трибунала здесь дело не обойдется. Даже подумать страшно, что мы наделали, сколько погубили людей.
– И что же теперь будем делать?
– Похороним убитых, пошлем донесение в штаб и будем ждать, когда прикажут нам явиться в трибунал для ответа. Но это не все, что от нас требуется. Мы обязаны распутать все это дело до конца. Я не сомневаюсь, что нас предали. Выдали белым расположение госпиталя какие-то тайные враги. Надо сделать все, чтобы узнать, какие это были дружинники, найти предателей и покарать их всех именем революции.
– Вдруг это не русские, а китайцы предали?
– Вполне возможно, что и так. Тогда наше дело – указать на них китайским властям. Покарать их сумеют и без нас, если не власти, то сочувствующий нам китайский народ.
…Назавтра, когда над далекими сопками русского берега пылала вечерняя огненно-красная заря, хоронили убитых. Половину поляны заняла вырытая китайскими огородниками огромная могила.
В сумерках вырос над могилой невысокий, смутно желтеющий холм. Опираясь на заступы и лопаты, неподвижно замерли возле него шестеро русских, один бурят и молчаливые, благоговейно скорбные китайцы.
Низко поклонившись китайцам, поблагодарил их за участие в похоронах неузнаваемо изменившийся Димов. Это был уже не прежний немного рыхлый и одутловатый человек. Горе, словно резцом, обточило его лицо, заставило наперекор всему держаться прямей и тверже.
Весь следующий день искали в тайге Антонину Степановну, но не нашли ее следов.
Ночью, возвратясь с бакалейки, Ганька и Гошка распрощались с Димовым и Бянкиным. Жолсаран Абидуев переправил ребят на русскую сторону. Они шли с устным донесением Димова в партизанскую станицу – Богдать. Путь им предстоял далекий и опасный. Надо было пройти пешком двести верст по диким таежным дебрям, где вместо дорог были лишь одни вьючные тропы. На каждом шагу там можно было встретить и хищного зверя, и рыскавших повсюду семеновцев.
Восход солнца застал их на перевале одного из высочайших во всем Приаргунье хребтов. С хребта открывался необъятный, щемящий сердце простор. Они остановились и стали смотреть в ту сторону, откуда шли всю ночь.
Нестерпимо сияла далеко внизу серебряная лента Аргуни. А за ней, уходя в бесконечную даль, величаво синели маньчжурские сопки, и не было им ни конца ни края. Среди них была почти не заметна заросшая лесом сопка, у подножья которой горюнилась одинокая братская могила.
Не подняться, не покинуть этой тесной могилы в чужой земле ни одному зарытому в ней партизану. Никто никогда не увидит их больше в родном краю. Не придется им ни пахать, ни сеять, ни биться с врагами, ни любоваться на жен и детей. Только Ганька и Гошка, если суждена им долгая жизнь, расскажут о них товарищам и друзьям. Только они сохранят их в памяти такими, какими настигла их гибель в ранний утренний час. Навеки запечатлела потрясенная память ребят молодых молодыми, стариков стариками. Ничего она не прибавит и не отнимет ни у добрых и храбрых, ни у злых и робевших в бою.
С каждым из них мысленно распрощались ребята, томимые строгой и острой печалью. Свежий горный ветер смахнул набежавшие на ресницы слезы, и пошли они своим путем туда, где расстилался под синим небом зеленый океан тайги, где ждала их суровая, как и прежде, жизнь.
5
В тридцати верстах от Богдати, на исходе седьмого дня, Ганька и Гошка были задержаны партизанским разъездом. С клинками наголо окружили их на лесной дороге всадники с красными лентами на защитного цвета фуражках.
– Здравствуйте, товарищи! – не обращая внимания на занесенные над ними клинки, поздоровался с бравыми, строго настроенными бойцами Ганька, а Гошка деловито осведомился:
– Какого полка, товарищи?
Он не сомневался, что ему ответят, и был крайне обескуражен, когда командир разъезда, черноусый и щеголеватый здоровяк в синих галифе и кожаной куртке, расхохотался:
– Больно много захотел! Ты, я вижу, ухарь! А ну, давай твою пушку!
– Не отдадим берданки! – вмешался Ганька. – Мы, ведь, товарищи, тоже партизаны. Мы ведь из-за границы, из нашего госпиталя идем.
– Из госпиталя? Да еще из заграничного? – переспросил командир и вдруг сердито обрезал: – Не слыхал о таком!.. А документы есть? Нет документов? Тогда лучше помалкивайте. На лбу у вас не написано, кто вы такие. Может, вас белые подослали. Проводим в штаб, там разберутся, что с вами делать – выпороть или на распыл пустить…
Ребят обезоружили, обыскали, и командир приказал молодым бойцам доставить их в Богдать, а с остальными поехал дальше.
В ближайшей деревне конвоиры мобилизовали подводу, усадили на нее задержанных и приказали хромому, с курчавой бородкой и синими умными глазами вознице не жалеть кнута для своей пузатой и низкорослой кобылицы со сбитой спиной.
Сразу же за последними домами деревни началась тайга. Она то вплотную подступала к дороге, то отступала на склоны крутых и высоких сопок, образуя обширные поляны, усеянные валежником и черными пнями или смётанным в стога и зароды сеном. На макушках многих стогов сидели и наблюдали за всем происходящим вокруг то ворон, то коршун, то ястреб-тетеревятник.
Старший конвоир – парень с жесткими глазами на скуластом и смуглом лице, – опасаясь, что задержанные могут сбежать, распорядился связать им руки и усадить на телеге спиною друг к другу. Более опытный Гошка дал связать себя беспрекословно, но Ганька начал на свою беду шумно протестовать. Тогда старший, не говоря ни слова, ткнул его кулаком прямо в зубы. От неожиданности Ганька резко дернулся назад, больно ударился затылком о затылок Гошки и, не помня себя от обиды, рвущимся голосом крикнул старшему:
– Ну и сволочь же ты!
Поотставший было от телеги старший снова подъехал к Ганьке и, сверля его тяжелым, полным страшной ненависти взглядом, пригрозил:
– Ты сволочить меня не смей! Не то живо без головы останешься. Убить тебя мне – раз плюнуть.
От его исступленного бешенства Ганьке стало не по себе, но он решил не сдаваться. Распаленный зуботычиной, он презрительно бросил старшему:
– Дурак ты после этого! Видишь, что сдачи не дадут, и издеваешься. Расскажу я дяде и брату, как ты избил меня, так они тебе покажут. Они с твоей морды копоть снимут, блондина из тебя сделают. И как тебя в партизаны приняли? Тебе бы с такими замашками в каратели к Семенову…
– Замолчи, не то ребра пересчитаю! – замахнулся на него с нагайкой старший. – Родней меня не пугай, шпиен японский!
– Не шпиен, а шпион! – поправил его Ганька. – Правильно слова сказать не умеешь, а корчишь из себя Малюту Скуратова. Слыхал про такого?
– Стой! – приказал тогда старший вознице и стал срывать с себя карабин. Ганька побледнел, но презрительно усмехнулся. Гошка решил прийти к нему на помощь и закричал остальным конвоирам:
– Товарищи! Не давайте ему убивать Ганьку. У Ганьки и дядя и брат в партизанах. Один – правая рука у Журавлева, а другой сотней в Первом полку командует. Правду я говорю. Пожалеете, если убить его дадите.
Тогда один из конвоиров, невозмутимо спокойный парень с круглым лоснящимся лицом, на котором все время блуждала добродушная усмешка, прикрикнул на старшего:
– Брось ты, Ермошка, шепериться. Надоел хуже горькой редьки. Ребята, похоже, свои, а ты из кожи вон лезешь. Нагорит тебе за это.
– Пускай нагорает! На расстрел пойду, а этого сопляка ухлопаю, чтобы не гавкал тут.
– Попробуй только! – с неожиданной твердостью в голосе заявил круглолицый. – Не успеешь в него и пальнуть, как я тебе башку снесу. Нечего дурака валять. Ты свою злость на белых срывай, а не на этом парне.
– Ты не учи меня, Белокопытов! – огрызнулся Ермошка. – Ты партизан-то без году неделя. Ты на готовенькое пришел, а мы с первого дня воюем… А этого щенка я все равно ухлопаю, он у меня живым до Богдати не доедет. – Он вскинул на Ганьку карабин.
Белокопытов не растерялся, ударил по карабину снизу вверх, а потом вцепился в Ермошку и с силой рванул его на себя. Ганька видел, как выскользнула из стремени правая нога Ермошки и поднялась вровень с седлом, а сам он беспомощно повалился с коня на левую сторону, выронив из рук карабин. Но упасть ему Белокопытов не дал. Показав, что с ним шутки плохи, он помог ему удержаться в седле. Потом отпустил его, быстро нагнулся с коня чуть не до земли и поднял упавший в траву карабин. Все это было проделано так легко и лихо, что Ганька преисполнился уважения к Белокопытову и сразу решил про него, что это казак.
Белокопытов разрядил карабин и протянул его Ермошке:
– На, держи, да не балуйся больше. Надоело мне твоей нянькой быть.
В это время третий конвоир, худощавый и веснушчатый парень в зеленых плисовых штанах, вдруг страшным голосом закричал:
– Глядите, глядите! Что это за птица такая летит?
Словно по команде, все глянули в ту сторону, куда указывал он своей нагайкой. Там, отчаянно треща, летел с юга чуть повыше сопок похожий на стрекозу аэроплан. Покачиваясь, взблескивая пропеллером, приближался он к дороге не прямо над ними, а немного в стороне.
– Это ероплан! Сейчас нас угостит! – завопил Ермошка. – Сворачивай в лес! – приказал он вознице. – Живо! Иначе останется от нас мокрое место. – И не дожидаясь, когда телега свернет с дороги, огрел коня нагайкой и помчался через неширокую полянку в лес. За ним последовали и оба других конвоира. Ганька и Гошка заметались в телеге, пытаясь развязать себя. Вместо того чтобы поскорей свернуть с дороги, хромой возница спрыгнул с облучка, выругался и схватил под уздцы свою кобылицу. Поглядывая на пересекающий дорогу аэроплан, он щурился с веселой хитринкой в глазах.
– Да развяжи ты нас, дядя! – взмолился Гошка. – Спустит он бомбу, и поминай как звали…
– Не спустит! – оскалился возница. – Сидите себе на здоровье. Он уже дорогу перелетел. Он нас, может, и не заметил вовсе. Да и не будет он зря бомбы переводить. В Богдать торопится, там вот наделает переполоху…
Видя, что аэроплан удаляется, ребята успокоились. Немудрящий с виду возница сразу стал в их глазах героем. Глядя на него с одобрением, Гошка спросил:
– Откуда ты все знаешь, товарищ?
– А отчего же не знать? – отозвался самодовольным тенорком возница. – У меня за плечами, слава богу, четыре года германской войны. Я там на эти аэропланы насмотрелся. Знаю, когда их надо бояться… Да что толковать об этом. Вы мне лучше скажите – туда вас везут, куда надо?
– Туда, туда! – заулыбался Гошка. – Идем мы с донесением в партизанский штаб. Старший зря над нами куражится. Ему еще за это попадет.
– Пожалуюсь я дяде, так его отучат кулаками махать, – сказал Ганька, ощупывая распухшие губы.
– А кто твой дядя?
– Улыбин Василий Андреевич.
– Знаю, знаю такого. Видал его, когда партизаны вниз по Аргуни отступали. Дядя у тебя – дай бог каждому. Молодец!.. А только ты, товарищок, зря на себе шкуру дерешь. Этот Ермошка – человек заполошный. Ушибленный какой-то. Не стоит его распекать. Из-за угла убить может.
– Не шибко я его испугался. Видали мы таких… Небось напустил в штаны, как аэроплан увидел.
– А ты сам-то не напустил? – рассмеялся возница. – С непривычки оно, паря, хоть кто испугается. Раньше такие пташки здесь не летали, у Семенова их не было. Видно, правду говорят, что японцы из степей на Богдать идут. С этими шутки плохие. Воевать они умеют. Туго партизанам придется.

