banner banner banner
Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы

скачать книгу бесплатно


«Он боится, – встрепенулся Ил. – Боится Фогры и городов Полукружия, дневных поездок и окончательного запрета на перемещения, боится, что наша твердыня с остовом колокольни сгинет под натиском чего бы то ни было, но думает, что интернат недостаточно хорош для нас, а он сам недостаточно хорош для интерната. Он сомневается, всегда сомневается. Уверенность в своей правоте – ни с чем не сравнимый допинг, иногда – условие выживания. Меж тем Андерсен умудряется дышать, говорить и действовать без волшебной таблетки, из-за чего по-моему он прав даже когда по-своему – нет».

– Что брать будем? – повторила женщина за прилавком. – Постоять и на улице можно.

Карл-Густав открыл глаза: он наконец нанюхался и ответил вопросом на вопрос, как нешуганный:

– Сколько у вас нынче сортов? Пять?

– Шесть, – женщина глянула надменно.

– Кто бы мог подумать, – улыбнулся Андерсен, который считал, что местное обращение с зёрнами все сорта превращает в один, имя которому – «средней паршивости».

Карл-Густав явно придерживался иного мнения. Или просто поступал так, словно был с историком несогласен.

– Тогда мне все шесть, по 50 граммов, в отдельные мешочки, – заключил он в мажорном ключе, обернулся к спутникам и пояснил, совершенно не стесняясь: – Два года копил.

– Жаль, что не двадцать, – не шелохнулась продавщица. – Мне что, ради вашей латунной кучки дальние ящики отпирать?

– Будьте столь любезны, – вкрадчиво настоял Андерсен.

Была в его вежливости странная угроза – неочевидная, но многообещающая.

Продавщица закатила глаза и полезла на стремянку.

Карл-Густав хохотал: про себя, но не сдерживаясь. Илу вспомнилась одна из его длинных присказок: «Да умей я применять в быту познания о душе человеческой, уже в Дюжине заседал бы, а не подростков гипнотизировал дополнениями и поправками к закону всемирного тяготения».

В области медицины у Карла-Густава теория с практикой друг друга не обгоняли. Закрадывалось подозрение, что в правительстве он заседать не желал, а контакт с магазинным цербером наладил бы самостоятельно, но тут подвернулся поверхностно невозмутимый, раздражающе корректный, глаза-мозоляще-аристократичный Андерсен, и вдобавок к трёмстам граммам кофе преподавателю естественных наук захотелось зрелищ.

***

– Что, вежливость города берёт? – подначивал Карл-Густав коллегу, когда троица вышла в синий от ламп и озноба вечер, избавив наконец продавщицу от своего присутствия. – И двуручный меч, и топор мясника не нужны? Одно слово – манее-еее-ееры…

– Пустое, – Андерсен дёрнул плечом, мельком взглянув на Ила. – Будь я с оружием наперевес или просто с пресловутой саженью в плечах, ей бы в голову не пришло критиковать объёмы вашего заказа.

– Что ж вы без топора ходите? – закатывался Карл-Густав. – Возьмите, на худой конец, дубину, раз уж на вес титана природа не расщедрилась. Зачем ваши «Будьте столь любезны», если с дубиной верней?

– А вам бы понравилось быть тем, кому всегда уступают во имя дубины?

– Да хоть во имя арматуры, – прогудел Карл-Густав. – Лишь бы работало.

– Оно и видно, – улыбнулся Андерсен. – Без пучка металлических прутьев из спальни не выходите.

– Тяжёлая педагогическая ноша, – кивнул преподаватель естественных наук, который, разумеется, снопов арматуры за собой не таскал.

Историк подумал и спросил, не шутя:

– Что бы вы сделали, если бы вас просили об одолжении, помахивая двуручным мечом?

– Ну это смотря какое одолжение… – Карл-Густав сдвинул широкие брови, якобы размышляя. – Двуручным мечом, значит, помахивая? Если бы дорогу спрашивали, я бы охотно подсказал. И за картой в карман не полез. Послал бы прямо…

– Не надо подробностей, мы осознали, – перебил Андерсен, будто предполагал, что Ил не в курсе, куда может послать просителя с мечом квалифицированный биолог.

– Приятно, когда тебя понимают, – сказал Карл-Густав без тени ехидства и, сочтя реплику подходящей для прощания на ходу, поспешил вперёд.

Должно быть, кофейная лавка не была последним пунктом его паломничества, но оклик Андерсена не дал ветеринару-не-любителю уйти далеко:

– Кстати, вы можете без запинки назвать имена своих родителей?

Внезапный выпад не выбил Карла-Густава из колеи.

– Как же, как же, – отозвался он, потирая ладони. – Насчёт батюшки имеются инсинуации, но мне по статусу не положено озвучивать недоказуемое. А по материнской линии…

– Я весь внимание, – скрестил руки Андерсен.

– Думаете, не назову? Коварно стремитесь уличить меня в отсутствии – как это говорится – корней и опоры…

– Как зовут вашу матушку? – сощурился историк, не давая юмореске стать эпосом.

– Эээволюция! – зычно гаркнул Карл-Густав. – Увидимся через час, смотрите, чтоб вас не потеряли: не будите лихо.

И ходко двинулся вниз по улице: плотный, низкорослый, разбитной.

– За что я ценю Карла-Густава, – протянул Андерсен вслед, – с ним можно препираться сутками, а можно дружить, обмениваясь горстью слов за десятилетие.

7. Несметные луны. Запись поверх параграфа об основании Фогры. (Год издания учебника восстановлению не подлежит)

Отражающие поверхности меняют природу света. Несметные луны – спутники бессчётных Земель – не синтезируют гелий из водорода, но полыхают в своей манере. Луч дневного прожектора, встреченный луной, неузнаваем: теперь он принадлежит ей.

В иных плоскостях луны полощут Терру в личном сиянии. Или жёлтый карлик с естественным спутником – две стороны одной медали. Или красный гигант – не полный финиш, а яблоко в полнеба.

В иных плоскостях соль не та же, что здесь, поэтому край, подобный Сайскому Полукружию, не найдёшь где попало.

Я пишу «в иных плоскостях», а надо бы изъясняться объёмами.

Я пишу «Сайское Полукружие». Устаревший топоним. П-р-о-в-о-к-а-ц-и-о-н-н-ы-й. Сай связан с эпохой постыдной и мрачной (или славной и к несчастью утраченной) – набор прилагательных зависит от того, какую половины Дюжины говорящий поддерживает, но меня это не касается.

Сай – красивое слово. Свистящий звук и широкая гласная. Только и всего.

История в исполнении Андерсена – не почва, на которой твёрдо стоишь, уходя в землю как гвоздь под ударами молота – по дюйму, по два, по три; не подшивка к судебному разбирательству; не чемодан с истлевшими артефактами и ручкой-канатом для перетягивания.

История в исполнении Андерсена – верёвочный мост в тумане. Как бы мы ни терзали зрение, хмарь не рассеется, но в ней клубятся фигуры, моря и башни. Мы населяем туман тем, что готовы увидеть – мы видим себя, а не то, что было.

То, что мы видим – и есть ядро времени. Неоднородное. Архитектоническое. У каждого своё.

У нас – подопечных интерната – нет прошлого, потому что прошлых несметно, как лун по колодцам. Нет будущего, потому что его ещё не придумали. Наше настоящее непрерывно, поэтому директору мы кажемся «не по возрасту хладнокровными», а Нелли – до цинизма беспечными.

Андерсен учит балансировать, не вцепляясь в перила. Любоваться клубами, но не гадать на туманной гуще. Идти по мосту непринуждённой походкой, не превращая его в единственный путь.

Шаг в сторону – не падение, а другая дорожка.

Сайский кошмар может повториться – что ж, от кошмаров не зарекаются. Сайские шахты кому-то дали могущество, процветание, ощущение силы. Их удача – не утешение для плохо расставшихся с дневным светом.

Всё это было до интерната.

Нелли говорит, мы обязаны помнить и думать в чью-то пользу.

Я говорю, мир людей обыденно страшен, но если не хвататься за перила как за ручку чемодана с истлевшими артефактами, можно спружинить на связанных досках и взлететь чуть выше.

Туда, где Сай – не эмблема застарелой полемики, а красивое слово и обезлюдивший город, заносимый песком.

Первое правило хорошего вкуса – отсекать лишнее.

Я только что понял, зачем Андерсен акцентировал эту банальность.

Но есть и второе правило: не отсекать излишество, если оно оправдано.

А оправдать можно всякое, было бы желание.

8. Не общее молоко

По возвращении под рукой не оказалось тетрадей. Верней, они были где-то в комнате, но свеча в фонаре кончилась накануне, новую Ил получить не успел, а при чистой луне, рвущейся в полу-арку окна, суетиться было не опрометчиво и даже не бессмысленно: просто неподобающе.

Солнце над интернатскими корпусами вытягивало выпуклость форм, заостряло углы, вычерчивало филигранные тени – чеканило рельеф, писало контрастами.

Лунная патина смещала ориентиры. Расстояния становились величиной непостоянной, предметы стекали по гибким стенам, а каждый проём – будь то дверь, окно или зеркало – приобретал обратную перспективу. Игральные карты брали на себя полномочия географических. Латунная мелочь звенела старинным золотом: просилась на перстни, шнурки, цыганские шали, в ушные мочки, в чаши фонтанов. У Ила не водилось латунной мелочи, но при чистой луне он знал её потенциал и личную волю.

Ни под кроватью, ни в узком шкафу не находилось ничего определённого. В тайниках тем более: из-под гуляющей половицы тонко пела знакомая бездна, в дупле за чьим-то рисунком пернато нахохливалась она же.

Ил не любил сдувать наваждения и профанировать ночь, поэтому шевелился бесшумно и скупо: брал в руки лишь то, что лежало на поверхности, и гладко, не задевая углов, перетекал на подоконник.

Оттуда он переговаривался с ласковым омутом, который подкрадывался через провал за гуляющей половицей и через нишу за чьим-то рисунком: эфемерное пение соединяло два потока в один, медленно выбиралось из тайников, концентрировалось в разомкнутой спальне, становилось глубоким, бархатным – подозрительно плотным, плотским, посюсторонним. Ил гортанно мурлыкал в том же регистре, а дышал со свистом, которого сам не слышал.

Про свист ему рассказала Сильвия, обитавшая этажом ниже. Слух у неё был феноменальный, поэтому днём девушка носила беруши, ночами же, по её выражению, «давала мембранам всласть попротивиться».

Как ни странно, пения бездны Сильвия не слышала, зато слышала звучание Ила. Летом, при открытых окнах, он тоже различал голос соседки снизу в полифонии прочих шумов: – «Ah, se ci? ? ver, fuggitemi…».

«Если это правда, беги от меня…».

Откуда бы Сильвия ни проснулась, в прежнем месте её пребывания ставили «Травиату», но для Ила важней было иное: при каждом повторе музыкальная фраза означала совсем не то же, что в прошлый раз.

Под рукой не оказалось ни свечи, ни тетради, зато последний писк официальной истории лежал на подоконнике в количестве пяти штук: работал прессом, разглаживал огрызок в клеточку, который Ил слишком долго носил в кармане. То был жёванный, но ценный кусок дневника, содержащий всего три слова: «лес пугающих животных». К этому следовало вернуться.

Пока же Ил решил, что четыре кирпича давят не хуже пяти, открыл верхний том и, накапав в жерло ручки чернил, исписал страниц двадцать «спазматическим почерком» – забыв расслабить кисть и запястье. По правде, он всегда забывал: в итоге сводило не то что локоть – левую лопатку.

Поверх параграфа, посвящённого спорам о централизации власти, которые по версии учебника давно закончились, а по смутным ощущениям толком не начинались, лёг нефтяной постскриптум:

«Горьким миндалём пахнут оба стакана. Солидарность? Не только.

Андерсен тоже не может назвать имена родителей, не скрестив пальцы за спиной. Он тоже сюда проснулся (заснул, провалился, просыпался пеплом) и знает об этом.

Андерсен тоже не пьёт общечеловеческого молока».

9. Три ветра Солонки

По-простому регион звали Солонкой, по-столичному – Соляным Полукружием.

«Соляным полу-кружевом», – так слышалось Илу при долгом ветре, когда трава на склонах оврага стелилась под кристаллической взвесью, когда летние окна покрывались матовым орнаментом леса, когда расступался почвенный слой и на тропинках хрустела известь, которая не была известью, слюда, которая не была слюдой, льдистая корочка, которая не была снегом и настом.

«Уникальные природные условия», – повторял с чужих слов директор.

«Противоестественные», – кашлял в кулак заведующий столовой: он не понимал, почему на территории интерната росло что-то кроме галофитов, и боялся, что в один судный день аномальное везение кончится.

С точки зрения Ила с тем же успехом имело смысл опасаться превращения жёлтого карлика в красного гиганта: аномальное везение было налицо, но дату судного дня не назначали и даже предварительных слушаний не проводили. Как гласила одна из присказок Карла-Густава: «Зарекаться от круглого сосуда из пластичного переходного металла бледно-розового цвета, конечно, не стоит, но постоянно вверх смотреть – не летит ли, родимый – шея затечёт и, что гораздо хуже, деформируется».

Подопечные принимали среду обитания как данность. При разнообразнейших секретах и скелетах, бзиках и фишках, холёных травмах и любимых расстройствах «юная поросль» вообще демонстрировала удивительную способность не дёргаться по мелочам. Дёргались исключительно с размахом – на пустяки ресурса не оставалось.

К осени созревали каштаны; из диких яблок получалось вино: «приличное белое с минеральными нотами», согласно рецензии Муза.

В крытом саду культивировали персики, апельсины и, опять же, яблоки, но уже для еды, а не для брожения. О них директор говорил своими словами, без цитат и заимствований: «не водянистые, не маринованные – нормальные».

Причин оспаривать эту характеристику и подвергать порицанию интернатские фрукты не было, несмотря на присущий всем плодам минеральный привкус «приличного белого», а может, именно благодаря ему.

Виноградные лозы не приживались.

За пчёл отвечала Маб. Статус её был неопределим и в то же время предельно ясен. Маб не работала на интернат, потому что не получала жалованья, Маб не жила в спальном корпусе и не посещала занятий как другие ученики, Маб никогда не выпускалась из интерната, потому что обитала на территории, а не смутно маячила за горизонтом. Маб командовала пчёлами и называла это «просвещённой монархией». В её хозяйство никто не вмешивался, то есть не совался.

Ил полагал, что Маб – подопечная, причём из давних. Просматривался взаимовыгодный пакт, симбиоз: к Маб не приставали с ерундой, пчелиная диаспора бесперебойно опыляла и медоносила. Впрочем, Ил давно пришёл к выводу, что подопечные в интернате – все. Включая рафинированных преподавателей и безобидного директора.

Однажды он очнулся посреди урока биологии: Карл-Густав рассказывал, что пчёлы тоже спят.

– Пчёлы – тоже люди, – хихикнул за спиной мальчик, чьё имя с поразительным упорством ускользало от Ила.

– Зачем вообще дрыхнуть? – рассуждал Карл-Густав. – Отдых для туловища, превращение еле усвоенной информации в постоянное знание – эти пункты ежу понятны. С добрым утром, Ил, присоединяйся, у нас сегодня довольно весело. Так вот, есть бонус для тех, кто не сачкует: сновидения.

– Это не бонус, – буркнуло за спиной.

– Ингаляцию от кошмаров? – живо предложил Карл-Густав. – Ага, не вдохновляет… Вернёмся к мохнатым и полосатым. Фаза быстрого сна им несвойственна, зато с глубоким порядок. Кто скажет, что сновидений в медленной фазе не бывает, тому пропишем ингаляцию: не от кошмаров, а от дремоты мозга на моих лекциях. Ergo: не все пчёлы – люди, не все люди – пчёлы, но привилегия видеть сны положена и тем, и другим.

Ил подумал о Маб и вряд ли был в одиночестве.

Мясо, муку, сливочное масло и молоко закупали через посредников в городах: на первый пункт не всегда хватало бюджета, то есть как минимум половину года жили вегетарианцами.

Воспитатель Лори разводил перепёлок в отдельном флигеле. Формально ради яиц, по факту из любви к семейству фазановых. Умные люди неоднократно указывали на то, что куриные яйца будут покрупней калибром. Лори обещал завести страусов, как только изловит хотя бы пару, потом переключался на особенности корма своих протеже – изюминками служили семена пикульника и цикуты – а в финале неизменно посылал аудиторию к Андерсену за историческими байками о случаях отравления мясом перепелов (с неизменно летальным исходом).

Андерсен полагал, что больше всего на свете Лори боится разводить птиц, которых не преминут сожрать в голодный год, и с чистой совестью уверял любопытствующих: самая мелкая и неказистая из перепёлок Лори несомненно станет последней трапезой в их жизни. Правда, он никогда прямо не утверждал, что причиной скоропостижной смерти послужит накопленный в птичьем мясе токсин.

Юго-западный ветер, лакирующий рощи, стены и колокольню, являлся не по заявкам публики, но к лику стихийных бедствий не причислялся. Его крупитчатые вихри снижали видимость до невидимости ландшафта и вызывали першение в горле, однако обходилось без аллергий и истерик.

Соляную пургу пережидали на кураже. В корпусах при её разгуле пахло ракушками, водорослями и почему-то фруктовой мякотью: не поддающейся идентификации, но дразняще знакомой – навскидку жёлтой и терракотовой.