banner banner banner
Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы

скачать книгу бесплатно


А Ил всё слышал и частично видел, потому что сидел в книжном шкафу кабинета истории на пару с гипсовым бюстом какой-то богини.

***

Воспитанников даже чему-то учили, но себя Ил ощущал безнадёжным. Он был словно стеклянный, и капли прикладных знаний отскакивали от его непроницаемой, скользкой и звонкой поверхности. В нём отражалось лишь то, что входило в изначальную сборку, а входило в неё всё не то.

Ил этим свойством не гордился, называя его то неповоротливостью ума, то праздностью духа, то обыкновенной непробиваемой тупостью.

Андерсен считал Ила гениальным, никогда не поясняя, в чём именно – Андерсен был очевидно пристрастен, предвзят, необъективен.

В бесконечном, разрозненном дневнике Ила имелась пометка: «Подобные заблуждения стоят признательности».

***

– Что тебе нравится в этих удушливых городках? – спросил Андерсен во время одной из дневных поездок.

Илу стало неловко: сначала из-за того, что он отбился от экскурсии, отошёл от товарищей, не слушающих про конный памятник, неотличимый от дюжины таких же на других площадях, и поймали его даже не в конце улицы, а за поворотом.

Потом он сообразил: Андерсен сам не в восторге от памятника и экскурсии, да и вообще улизнул по-тихому – нарушил устав, покинул оцепление, организованное вокруг толпы подопечных, ради одного отбившегося ученика – вместо того, чтобы свистнуть зазевавшимся воспитателям. Правила дарили преподавательскому составу привилегию – в чрезвычайных ситуациях учителя начинали суетиться последними – но всё равно оставались правилами. Тогда Илу стало неловко из-за того, что он ненамеренно, но опять эффективно привлёк к себе особое внимание и в довершение был этим вниманием польщён.

Наконец он докопался до сути: ему было стыдно за соучастие в общем безумии – праздничном и таком наивном, откатывающем всю сотню подопечных к возрастной планке ниже двенадцати.

Он ночи не спал перед дневными поездками и даже не клевал носом в дороге, потому что попробуй усни с оголтелым сердцебиением. Он ждал их как чуда, торопил смену сезонов и притом совсем не удивился разговору, который услышал в кабинете истории: он всегда знал, что в городках, куда вывозили учеников, нет ничего особенного, да и хорошего тоже.

Красивыми Жемс, Капа, Хаторина и Мельгров не были, а вот унылыми, отталкивающими, неопрятно ветхими, лишёнными радости были. Люди в них скорей выживали, чем жили, и потому не питали расположения к посетителям, но нелюбовь выражалась по-разному в зависимости от качества путешественников. Одиночки, попавшие в провинцию в силу обстоятельств, то есть по делу, виделись горожанам пиньятами, из которых следовало вытрясти как можно больше блестящей и ценной мелочи. Из обитателей интерната вытрясать было нечего, поэтому они просто всех раздражали.

Итак, Илу стало стыдно за то, что он бесновался от счастья по недостойному поводу и страстно мечтал о том, на что следовало плевать как минимум с интернатской колокольни.

Невесомые рыжие листья прошуршали мимо ног: их принесло из дохлого сквера. Один зацепился за край штанины, запутался в тканной гармошке – брюки, рассчитанные на возрастные скачки, большую часть времени сидели как чужие; впрочем, Илу ещё повезло: ремень, затянутый на бёдрах двенадцатилетнего, не то чтоб врезался в тело при сдвиге на планку 17.

Ветер хлопнул незапертой дверью магазина, послышалась ругань, донёсся запах сильно обжаренного кофе. Ил жадно вдохнул.

– Дневные поездки помогают на время получить то, чем не можешь обладать постоянно? – высказал догадку Андерсен.

Ил растерял неловкость: теперь он думал, готовился произнести какие-то ущербные слова и знал, что его непременно услышат.

– Они напоминают о том, чего я не могу помнить.

Андерсен помолчал. За время этого молчания с Илом случилось странное: он будто перескочил из себя в учителя истории.

Тот смотрел на Ила издалека и перебирал тропинки: «Разве такие напоминания не вызывают саднящей боли?», «Ты улыбаешься совсем не этим местам, этим захочешь – не улыбнёшься», «Обнаруживать общность в прекрасном и неприглядном – упражнение для ума, но испытание нервов».

Плотное небо прошило преломлённым лучом: лиственная труха вздохнула припудренным многоцветием сухих бугенвиллей.

Андерсен нашёл тропинку.

– Я тоже всегда полагал, что фрагменты важнее. В них потенциал разных целых. Предосудительный, однако, симптом: когда без опоры на внешние обстоятельства внезапно иссякает воля играть самого себя. Выход один – сделать так, чтобы воля не иссякала, верно?

Ил пытался вникнуть в слова, Андерсен толкнул дверь магазина, которую едва захлопнули изнутри.

– Уууу-у-ууупырий ветер! – взвыл знакомый по предшествующим ругательствам голос.

– Весьма польщён, так меня ещё не называли, – отозвался Андерсен и обернулся: – Зайдёшь?

Ил не стал уточнять, зачем, но когда вместо одной порции кофе историк потребовал две, изумился со всей дури – и в то же время совершенно не удивился.

3. Миндаль и бугенвиллеи

Ребристый стакан обжигал пальцы даже сквозь вытянутый рукав свитера, неприятно мялся, грозил расплавиться и стечь на битый асфальт смесью кофе и пластика. Ил знал, что думает Андерсен: заваривают крутым кипятком, экономят на тактильной приемлемости, не говоря о внешней привлекательности, молоко отмеряют пипеткой.

Ил также знал, что Андерсен ничего этого не скажет, а предпочёл бы не думать. Запах пережаренного кофе, прельстивший неискушённого спутника, призван был стать той краской, тем дыханием и пульсом, которых не хватало безликой улице, пожухшей осени, бесцельной прогулке.

В себя Ил вернулся неторопливо, без резких движений, шаг за шагом, нога за ногу. Вздохнул, пригубил, выдохнул: пар над стаканом заклубился быстрей и сильней, коснулся тёплой влажностью скул и прикрытых век.

– Я думал, что отравлюсь, но не мог отказаться, – признался Ил.

– Для кого-то цианид пахнет миндалём, а для тебя миндаль – цианидом? – усмехнулся Андерсен. – Случайных сближений в химии мало, но температура разрушает яд. Какое разочарование, не правда ли?

Ил улыбался, поражаясь своей способности упускать составные части событий: у прилавка он вовсе не слышал, чтобы речь заходила о растительном молоке, потому что несколько секунд был слишком занят – пошатывался, считая, какую долю мизерного жалованья Андерсен вздумал потратить на мгновенную прихоть, причём чужую. Впору было шатнуться ещё раз, но колебательные движения подвергли бы риску содержимое стакана.

Тем временем Андерсен снова нашёл умозрительную тропинку – кратчайший маршрут через пропасть, разделяющую две замкнутые системы: теперь он знал, о чём думает Ил, и находил себя почти оскорблённым.

– Зачем предлагать тебе обычное молоко? Я бы сказал, «общечеловеческое», не будь регионов, где коровы не водятся.

– Мне правда от него дурно, только откуда вы…

– Воистину великий секрет. Ты каждое утро в столовой игнорируешь положенную тебе кружку. Есть такая вещь – называется «наблюдательность».

– Да, у меня её нет.

– Я с тобой фундаментально несогласен.

– Не нужно меня утешать, – прыснул Ил. – Я же не бьюсь головой о стену. Но против фактов не попрёшь: я даже не в курсе, куда по утрам девается положенная мне кружка.

– Потому что тебе решительно нет до этого дела.

Трухлявая стайка листьев прошуршала и легла под ноги взъерошенным полукругом.

– Опавший цвет бугенвиллей превращается в перекати-поле, в пепел летней жары, в пестроту ветра, и на фото в оттенках сепии он выглядел бы именно так, – сказал Андерсен.

Обжигающе-горький, цианидно-миндальный и потому неопасный кофе кончился, улица – тоже. Спутники не повернули назад, а взяли вправо.

Так в дневные поездки вплёлся негласный обычай, праздничный сговор – ритуал.

5. Радиус перемещений

Зимой ездили в Капу. Город был в сущности такой же, как осенний Жемс, только мокрый, заледеневший, серо-коричневый и местами непроходимый. Синие лампы в пыльных витринах приглашали самую долгую ночь в году и еле виднелись в бесцветности дня. Запах пережаренных зёрен и миндального молока сообщал блужданиям то, с чем не справлялась иллюминация.

Стемнело в начале четвёртого. Лампы не вспыхнули, но растворились в плашках фасадов и выемках подворотен. Капа превратилась в городок без малого призрачный, лимбически томный.

– Мы будто приезжаем в одно и то же место, – сказал Ил, – но каждый раз не туда.

– И дело вовсе не в смене сезонов, – согласился Андерсен. – И не в выборе между населёнными пунктами.

– Почему нам нельзя отдаляться от интерната более чем на сорок четыре мили, – Ил свёл на нет вопросительную интонацию.

Он подозревал, что есть некое общее знание, в характерной манере от него ускользнувшее.

– Будь я преподаватель словесности, – тонко улыбнулся Андерсен, – я бы сейчас трагически заломил руки: ну вот, началось, они ищут ответов – что, что мы должны им сказать? Но вряд ли кого-то из учеников шокирует правда – они её знают. Ты заметил? Запреты на перемещения демонстрируют оцепенелое постоянство, на первый взгляд контрастирующее с метаморфозами исторических параграфов. Юридическое обоснование эдиктов – ежегодно прирастающий слоями хлам искусственных слов. Меж тем, причина проста. Как ты думаешь, люди за стенами домов, мимо которых мы идём, могут без запинки назвать имена своих родителей?

Ил помедлил.

– Полагаю, как ни странно, могут.

– Верно, даже если таковые давно умерли или сдали детей на руки друзьям, родственникам, соседям и прочим. А в Фогре могут?

– Я не знаю, чем столица отличается от провинции.

– Ничем, кроме размера. Слепи четыре городка, открытые для дневных поездок, присыпь дополнительной горстью латунной мелочи – получишь раздрай центральный.

– Серьёзно? – Ил поднял бровь, скорей индифферентный, чем удручённый.

– Серьёзно, – уверенно кивнул Андерсен и продолжил, минуя паузу: – Вопрос второй, факультативный. Место своего рождения ты тоже назвать не можешь?

Ил посмотрел вперёд, улыбаясь налево. Вспомнил, как Нелли объявила, что половина стран, фигурирующих в историях Андерсена, придуманные. Даже прибегла к библиотечному понятию «фэнтези». Тогда Ил показал ей на карте чужую столицу. Сказал: «Когда-то я жил в городе с этим названием, но Соляное Полукружие, Фогра и Жемс считались бы там плодами воображения». «За границей сейчас все необразованные! – с восторгом вступила Нелли. – Это нарочно… Но и у вас уровень знаний ниже плинтуса, потому что некоторым до фени…". Разумеется, Нелли не поняла, что он имел в виду, как не понимала, откуда берутся незнакомые её слуху топонимы Андерсена, а слов «Когда-то я жил…» просто не услышала, потому что ей, в сущности, было до фени.

Ил улыбался налево, риторический вопрос придавал синей иллюминации смешливую дрожь.

– Сотня вариантов в некотором смысле равносильна отсутствию ответа, – тихо сказал историк. – А люди за стенами точно знают, что живут там, где появились на свет. При необходимости они укажут адрес госпиталя, год, дату, час, но фамилия, обозначающая принадлежность к роду – это всё-таки главное. Директор говорит, вы совсем одичаете, если не вывозить вас во внешний мир. Он запутался, бедняга: вы давно одичали. Вы обитаете в интернате, потому что успели одичать – хорошо, что немногие знают, насколько. Даже в качестве обыкновенных сирот, брошенных без опознавательных знаков, вы считаетесь группой риска, ведь Фограва держится на всеобщем родстве: на беспочвенной уверенности – «наши пра-пра-пра жили на этой земле с момента зажжения солнца в небе». Формула меняется, посыл остаётся: на отношения с государством наложена схема неоплатного долга отпрысков перед отцом и матерью. А вы не в курсе, кому задолжали. Учебники, конечно, призваны объяснить, но дидактический трёп не встроит в организм то, чего не вбивает повседневность. На данный момент треть Фогрийской Дюжины считает, что дневные поездки – безрассудное попустительство, практика устаревшая или как минимум бесполезная, и, вставая на их позиции, трудно не согласиться, но мы-то взираем на положение дел со своей колокольни. С той самой, на починку которой бюджета издревле не хватает. Пока в силе те, кто снисходительно принимает радиус перемещения в сорок четыре мили, можно не поддаваться панике. Не поддаваться.

– Где-то я уже слышал такие песни… – протянул Ил и добавил якобы невзначай: – Логично предположить, что никто из нас не помнит места и обстоятельств рождения, но при необходимости и то, и другое можно восстановить.

– Логично предположить, – отозвался Андерсен ироничным эхо.

Ил чувствовал себя избалованным, зная, что произнесёт через минуту. Учитель истории привил ему привычку выдавать мутные истины законченными предложениями – цельно, чётко, на выдохе. Вслух.

Поворот послужил сигналом – пора:

– Я вовсе не поручусь за то, что у меня были какие-то родители и натальная палата. Я не попал в интернат, я туда проснулся. Нет, если к стенке прижать, я, конечно, изобрету связку легенд разной степени фантастичности, и, прислушиваясь к тому, что несу, обнаружу, что в противоречащих друг другу версиях есть уловимая или неуловимая общность, которая лично мне покажется до неловкости похожей на правду. Но я в интернат проснулся.

– То есть эти маленькие города, дневные поездки, наша жизнь как на острове – явь? – уточнил Андерсен.

Ил оценил наводящий вопрос и ответил:

– Искренне сомневаюсь.

Историк прикрыл глаза, будто услышал то, на что рассчитывал. Подвёл черту:

– Люди за стенами совершенно уверенны в том, что бодрствуют. Может быть, именно поэтому они выживают. А мы – ни шатко, ни валко – живём. Ещё одна веская причина для сокращения радиуса.

– Где-то я уже слышал эти песни… – повторил Ил.

– Полагаю, найти песню, которую ты ещё не слышал и не насвистывал, довольно трудно, – заметил Андерсен. – Но разве это повод замолчать, заткнуть уши, не писать поперёк линеек, мимо клеток, поверх печатного текста?

Ил пружинисто оттолкнулся от рыхлого тротуара, и три гипотетических шага свелись к одному.

6. Гроб господень и арматура

У дверей магазина, в котором пахло пережаренным кофе – совсем как в Жемсе с поправкой на погодные условия – они столкнулись с Карлом-Густавом, преподавателем естественных наук, переименованным на том основании, что подлинной его страстью были дебри психоанализа. Предмета, целиком соответствующего сфере его интересов, в программе не было, и это отсутствие вызывало у Карла-Густава условно вежливое недоумение, даром что на вожделенную вакансию он со своими дипломами претендовать не мог.

Диплома было четыре, и все с отличием. По настроению список квалификаций сопровождался длинными резолюциями и краткими присказками: биология («В целом живо, но с туалетным юмором перебор»), медицина («Я отличный ветеринар-не-любитель: болтливым заклеиваю ссадины под общим наркозом, но если пациент всего лишь кусается, могу потерпеть»), химия («Органическая и не очень»), физика («С упором на червяков в одержимых гравитацией яблоках»).

«Позвольте этому типу вести факультатив по психоанализу, я сяду за парту и буду конспектировать», – вырвалось однажды у Андерсена.

Имелись основания думать, что лет через сто оброненное в голову директора семечко даст первый двудольный росток.

Вечернему столкновению Карл-Густав не удивился, только рыкнул раскатисто, одобрительно:

– Что, хитрецы, тоже отлыниваете от культурной программы? Злостно не просвещаетесь? Ну и славно, чует моё сердце – опять пригодитесь.

Последние слова были обращены к Андерсену, а произносились одновременно с вторжением на территорию молотых зёрен и торгово-рыночных отношений.

– Закрывайте двери, отопление не бесплатное! – заголосило из-за прилавка до того, как Ил перешагнул порог.

Андерсен не выказал признаков спешки, а Карл-Густав ублажал обоняние на халяву, остановившись в полуметре от кассы. Секунды капали, Ил оттаивал, женщина за прилавком теряла терпение: она жаждала увидеть дверь вновь открытой и немедленно закрытой с обратной стороны.

– Что брать будем? – не выдержала она меньше чем через минуту.

– Иерусалим, – захихикал Ил в сгиб локтя.

– «Микаэл, подержи огненный меч, дети меня в гроб загонят», – процитировал Андерсен древнюю шутку.

Прощупав ассоциативную цепь и обнаружив звено «Гроб Господень», Ил спросил:

– В самом деле, что бы вы ответили на призыв отправиться в крестовый поход?

– Который по счёту? – поднял бровь историк. – Всё зависит от факторов «откуда», «при каких обстоятельствах», «в какой компании». Полагаю, я бы ответил, что никогда не мечтал увидеть Спасителя в гробу. Но во что только ни ввяжешься ради смены климата – особенно политического, особенно по молодости лет. Опять же: тонкие ткани, узорные ковры, слоновая кость, зеркала из стекла. Другие фрукты, другие пряности. Качественные сдвиги в образе жизни – великое искушение. Нет, Ил, я не зарекаюсь, но слышишь, какие штампы всплывают в первую очередь? «Образ жизни», а не бесчинство смерти. Увы, я – избирательно брезгливый эгоист: прелесть фехтовального зала мне понятна, а вот махать мечом на поле боя было бы не слишком приятно. Профессия мясника никогда меня не прельщала. Опомнившись и осознав всё перечисленное, мне следовало бы остановиться на остроте «Не мечтал увидеть Спасителя в гробу» и выбрать для авантюрного путешествия более чистоплотное время. «Чистоплотное время»… Это оксюморон, не находишь? А на язык ложится так естественно.

Ил подумал, что он совсем не такой, как Андерсен. В его снах привычно и по-домашнему пахло железом, страхом и чужой смертью. Потом пришло в голову, что будь их больше – людей, хотя бы отчасти похожих на Андерсена – история текла бы гораздо медленней: не узким ручьём на острых камнях, а густой, широкой лавиной мёда. Или масла – непременно оливкового. Наполняющего амфору солнца, потом лунную амфору, потом солнечную, лунную, солнечную…

Подумалось о времени в интернате. Когда-то оно казалось смолой, но в янтарь превращаться не торопилось.

«И мёд, и масло обладают бальзамирующими свойствами», – записал Ил на воображаемой странице в казённую клеточку.

– Мы имеем дело с живыми, – шепнул Андерсен, – поэтому: увлажняющими и антисептическими.

До чтения мыслей историк не докатился: это Ил опять докатился до несанкционированных выступлений вслух. Симптом его не встревожил: болтать во сне опасно, когда спишь в ненадёжной компании.

Удостоверившись, что язык прочно заперт во рту, Ил замкнул рассуждения в круг: он и латунного гроша не поставил бы на то, что утроба Андерсена представляет собой спокойное море, никогда не пахнущее железом, страхом и смертью. Андерсен, мечтающий о «чистоплотном времени», не одобряющий «бесчинства смерти», потчующий его кофе на миндальном молоке и настойками на ускользающей истине, вовсе не был в мире с собой, а с обитаемым космосом вокруг интерната – подавно. Считая окружающую действительность не более чем средним звеном в исполинской матрёшке сновидений, историк относился к происходящему достаточно серьёзно, чтобы… Чтобы что?