Читать книгу Очень холодные люди (Сара Мангузо) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Очень холодные люди
Очень холодные люди
Оценить:
Очень холодные люди

3

Полная версия:

Очень холодные люди

Иногда, когда у нас были дела поблизости, мы с мамой заходили в магазин здоровой еды. Полку с переспелыми фруктами по скидке мы называли отделом «вторички». «Иди возьми содовую, я буду во вторичке!» — кричала мне мама, забыв, что мы не одни. «Это не вторичка!» — возмущался здоровенный управляющий.

Мама никогда не стеснялась покупать эти мягкие потемневшие персики, а когда для физкультуры нужна была вторая пара школьной обуви, мы купили бежевые кеды – цвет никому не нравился и сбил цену до двух долларов. Ни она, ни я не понимали, в чем смысл «спортивной» обуви. Я разрисовала кеды звездочками и месяцами и заменила шнурки черными ленточками; а когда одноклассники вежливо говорили, что им нравится, как я их украсила, предлагала так же «усовершенствовать» их кроссовки. У них у всех была настоящая обувь для бега и одинаковые дорогие ветровки разных расцветок.

В классе у нас было любимое развлечение всех детей – игрушка «Лайт-Брайт». Мы устанавливали листы черной бумаги на металлический экран с дырочками, включали свет и продавливали сквозь бумагу прозрачные пластиковые гвоздики. Получалось просто сказочно: звезды, радуги, светящийся виноград.

Я попросила у родителей купить мне «Лайт-Брайт» – как тот, с которым играла в школе, – и они купили. Из всех моих игрушек только эта подключалась к сети, только ее купили новенькой и в родной коробке со всеми частями. Никто с ней раньше не играл!

Этот «Лайт-Брайт» никак не уживался с другими вещами в комнате и в доме, и я не помню, чтобы хоть раз с ним играла. Он был мой, но я не чувствовала, что достойна. Моя очередь с ним играть еще не наступила – он был совсем новый. Так я думала не только об игрушках и велосипедах, но и о земле у нас под ногами. Некогда эта земля принадлежала самым богатым поселенцам, которые – когда она стала не нужна – передали ее в дар нашему городу. И теперь эта земля была нашей. Нам не нужно было платить за нее – и именно это придавало ей ценность.

* * *

Мы разводили сухое молоко и никогда не выбрасывали еду.

Почти все продукты мама покупала на заправке за углом, неподалеку от фундаменталистской церкви [2]. Там в магазинчике продавали картофельный и капустный салат в баночках. Салат-латук и бананы. Консервы, специи, хлопья для завтрака в коробках и пакетах. Проходы были узкие, а стеллажи невысокие, и мне только немного не хватало роста смотреть поверх них.

На обед я съедала пачку крекеров, а на ужин были сыр и коробка миндального печенья. Иногда я покупала приправы для тако, несколько лепешек и фарш и вкушала блаженство, посыпанное тертым сыром и нашинкованным зеленым салатом.

Мама пила диетическую колу и «Таб» и сдирала розово-коричневым маникюром этикетки из тонкой пленки со стеклянных бутылок. Готовила запеканку из куриной тушенки и банки консервированного грибного супа. Жарила котлеты для бургеров до темно-коричневого цвета без всяких приправ. Запекала в микроволновке картошку целиком. По средам я возвращалась домой до обеда, и она подогревала для меня суп с макаронами в виде букв и поджаривала в мини-духовке английскую булочку с двойной порцией кетчупа и двумя квадратиками горячего расплавленного сыра.

В холодильнике всегда стоял коричневый пластиковый кувшин с холодным порошковым чаем, розовый кувшин с розовым порошковым лимонадом и прозрачный кувшин с апельсиновым соком из замороженного концентрата. По утрам мы пили только его.

Мама пекла брауни, кексы и печенья. В оранжевой кастрюле с толстым дном она готовила соусы: карамельный и шоколадный. Я такая толстая, говорила она. С завтрашнего дня на диету, говорила она, слизывая шоколад с пальцев. С завтрашнего дня на диету, говорила она и ждала аплодисментов.

Мне нравилось покупать конфеты в магазине напротив кладбища конгрегационалистов и идти с ними туда, где трехсотлетние младенцы лежат бок о бок со своими пожилыми родителями. Я жевала коричную конфету и думала о мертвых.

Мне казалось, что я девочка из 1650 года, в любую взятую минуту. Вечера для друзей, их доброта, льющийся свет по пути из школы. Сосновые иголки. Я жила тогда будто и не совсем здесь, не придавая большого значения этой жизни. Там, среди надгробий, было спокойно. И спокойно было на нашей улице, где у стариков были те же лица, что когда-то принадлежали мертвым, два века назад построившим эти дома. Смотрите, вон они на портретах у лестницы. Их можно разглядеть ночью, если смотреть с дороги сквозь прозрачный тюль.

* * *

Мама вешала на стены старинные гравюры с портретами Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна, как будто мы жили в написанном школьницей сообщении о Соединенных Штатах Америки. Какие-то из них были уродливыми и поврежденными, но это не имело значения. Родители не гнались ни за лоском, ни даже за красотой; им просто нравилось подбирать вещи, которые глупые люди выбрасывали.

Наших фотографий мы нигде не вывешивали, даже на холодильнике. Дома у моих друзей на стенах и холодильнике висели фотографии семьи, и я все думала, почему у нас их нет, и в то же время понимала, что Джордж Вашингтон важнее любого из моих родственников.

Среди книг на свалке мама нашла каталог элитных часов. Обложка помялась, но она прогладила ее утюгом, как разглаживала долларовые купюры. На кофейном столе рядом с круглой стеклянной вазой журнал казался деталью из богатого дома. Мама положила его чуть наискосок, словно кто-то только что бросил его на стол, не дочитав, и всегда поправляла угол, проходя мимо.

В шкафах у нас стояли глянцевые книги в переплете – бестселлеры десятилетней давности и старше. Для родителей главное было, чтобы их отдавали бесплатно и с нетронутыми суперобложками, словно книгу только купили в магазине. Книги эти никто не читал, даже я. Еще там было несколько популярных изданий классики, которые остались у родителей с колледжа, и бестселлеры из пятидесятых с потрескавшимися корешками, которые кто-то когда-то да читал.

Мамины любовные романы из библиотеки меня не интересовали. Мне нравились истории про сирот и побеги – особенно те, в которых объясняли, как именно сооружать убежище в стволе огромного дерева, пещере или скале. К последним страницам книги я могла не прикасаться днями, лишь бы отсрочить конец. Каждый раз родители замечали, что мои ламинированные закладки с кисточками торчат из книги за миллиметр до обложки. И смеялись надо мной.

В их книжечке про коллекционные предметы было написано, что поддельную литографию легко распознать с помощью лупы. Если видно точки, значит, репринт, а не настоящая, объясняли в книге. В комиссионном магазине в соседнем городе отец снял очки, наклонился к картине, прищурился и чуть раздвинул губы. Никаких точек! Он заплатил пятьдесят долларов за крупноформатную гравюру.

Эта картина была репринтом. Я видела точки. И понимала, что отец настолько хочет верить в ее подлинность, что никакие точки ему не важны. Он их никогда не увидит.

Я тоже этим заразилась. Когда всем в школе покупали часы от «Свотч», я собрала сколько нужно этикеток с банок замороженного концентрата, который покупала мама, и отправила их «Тропикане», чтобы получить часы. Такие оранжевые часики с белыми стрелками и белым пластиковым ремешком. На каждую дольку апельсина на циферблате приходилось по пять минут. Часы были дрянь, и я это знала, зато бесплатные, да и ни у кого больше в школе таких не было.

* * *

Мама размазывала оранжевый тональный крем по лицу, а по краям оставалась линия, будто маска. Доставала из косметички кисточку, подставляла под струйку воды и рисовала на веках серые линии – прямо над ресницами. Потом подносила к глазам кисточку туши и моргала. Снимала колпачок с красно-коричневой помады и красила верхнюю губу, а затем нижнюю.

У меня тоже был небольшой набор косметики: пурпурная помада размером с пробник, рыжеватый тональник и фиолетовые тени в футляре с зеркальцем и кистью-спонжиком. Был еще лак для ногтей: розовый, темно-бордовый и прозрачный с серебристыми блестками. Все эти вещи и пустой фиолетовый флакон от духов, которые подарила мне бабушка, я хранила на пластиковом подносе, отделанном под перламутр.

На дне маминого шкафа лежала коробка с украшениями и еще одна – со старой косметикой. Когда мне было три и я танцевала балет на отчетном концерте, мама достала эту коробку и накрасила меня ярко-розовой помадой, румянами и голубыми тенями. Старая помада на вкус была кислой.

Не помню, как танцевала, но помню, что на сцене было довольно темно, несмотря на обеденное время, и помню, как стояла за кулисами с девочкой в желтой пачке. Она схватилась за желтые бретельки, сдернула их вниз и вдруг оказалась совершенно голой. Она посмотрела на меня. На лице – чистый ужас.

Не помню ни одного па, которые мы учили, но помню, что каждое занятие мы начинали на белых крестиках, нарисованных на полу, потом вприпрыжку бегали по комнате, а когда пианист переставал играть, бежали каждая к своему крестику. У остальных всегда получалось отличить свои белые крестики от чужих. Не знаю, как они это делали.

* * *

Наша соседка из дома через ограду родила. Один раз мы с мамой присматривали за крохотным мальчишкой, пока его мама ушла к доктору. Никогда прежде я не видела младенца так близко.

Мы сидели в маленькой детской, малыш лежал на спине в люльке на белой мягкой пеленке. Иногда он рыгал, и тонкая белая слюнка вытекала у него изо рта и стекала по щеке на белую ткань. Мама убирала пеленку, вытирала ему рот и кидала пеленку в корзину, заменив на свежую.

Она садилась обратно, и мы смотрели на ребенка: что он сделает? Тут же он снова рыгал, снова белая слюнка текла на белую ткань. Мама убирала пеленку с крошечным мокрым пятнышком, кидала в корзину, стелила новую под маленькое подтекающее существо.

Спустя три или четыре раза я посмотрела на горку пеленок в корзине: едва запачканных, почти нетронутых. Мы сидели, смотрели и ждали, пока он снова рыгнет. Он смотрел на нас. Смотрел своими большими глазами. Молчал. Молча рыгал и терпел, пока мама, подняв его за ноги, вытаскивает из-под него стеганую пеленку и стелет новую.

Мама смотрела пристально и сидела подобравшись, готовая действовать, если ребенок снова срыгнет. Было видно, что она гордится тем, как быстро замечает течь, как, едва дотронувшись до мальчика, заменяет пеленку. Словно дать ему лежать на запачканной пеленке – высшая форма халатности. Словно дотронуться до него значило потерять в эффективности.

Он смотрит, как мы смотрим на него. Большие глаза. Молчим все втроем.

Три пары наблюдающих глаз. Гора стеганых пеленок. Слабый запах кислого молока.

«А у моего рождения какая история?» – спросила у мамы.

Я знала только, что меня из нее вырезали. Что схватки начались, но быстро прекратились, и ничего не оставалось делать.

Врач сказал: «Какая же красавица», когда вытащил меня, а мама подумала, что это он о ней.

Иногда, рассказывая эту историю, мама, словно ножом, проводила ладонью поперек живота. Шрама я никогда не видела.

Какая я была младенцем? Мама сказала, что, пока мне не исполнился месяц, с ними жила пожилая дама, которая ухаживала за мной все время.

В детском саду воспитатели думали, что я глухая, потому что не отвечала, когда ко мне обращались. Родители всегда смеялись, вспоминая, как спросили меня после разговора с воспитателями: «Ты умеешь говорить?» И я ответила: «Да». Такая смешная.

Мама рассказывала, что, когда мне было два, они с отцом уехали на неделю в Мэн и наняли женщину за мной присмотреть, и что, когда они приехали, я сказала им: «Вы вернулись!» В кошмарах родители бросали меня раз за разом. В кошмарах я кричала: «Мамочка! Папочка!»

В самых ранних моих воспоминаниях я лежу одна в кроватке. Ни в одном из них меня не держат на руках. Но я помню, как мама гладит меня по голове, и я прикрываю глаза от неземного блаженства. Делала ли она так еще? Я все время просила погладить меня снова, и каждый раз она говорила нет. Чье нежеланное прикосновение вспоминалось ей?

4

«Ты знаешь какие-нибудь ругательства?» — спросила у меня мама. Был вечер, и я чистила зубы в ванной, выложенной черно-синей плиткой. В коридоре было темно, и за окном тоже. Мама улыбалась, как старшая сестра. Как будто недостаточно просто послушать, как они с отцом орут друг на друга, чтобы выучить их все. «Знаешь, как пишется «блядь»?» — спросила она, щурясь от удовольствия. «Б – Л – Я – Т – Ь», – сказала я, вспомнив надпись где-то на стене. «А вот и нет, правильно Б – Л – Я – Д – Ь, – сказала мама. – Знаешь, что это означает?» — спросила она меня лукаво. Я не ответила.

В садике нам нужно было нарисовать две вещи, за которые мы благодарны, и я выбрала маму и воздушные шарики.

Мама любила играть в карты и обожала выигрывать. Если она не разбивала всех наголову, а просто опережала на несколько очков, то жаловалась, что руку ей раздали ужасную и что ей всегда достаются самые плохие карты. Когда была не ее очередь, она шипела: «Быстрее!»

Когда я предложила поиграть в скрэббл вместо карт, она сказала: «Да я просто опять проиграю». Мама и правда вот-вот бы опять проиграла, но она смела отцовские фишки на стол и закричала: «Арахис на пол не кроши!» Никаких крошек на полу не было.

Она пошла на кухню, затолкала в рот кусок пирога и стояла у окна, пока не проглотила.

За день до того, как сесть на очередную диету, мама достала из холодильника тазик картофельного салата и закинула его в себя, словно лопатой. Она и другие продукты съедала. Она ела все из холодильника – и быстро, словно иначе отнимут, или словно боялась, что остановится, если задумается хоть ненадолго. Всю жизнь она жаловалась на запоры.

После года диет мама перестала покупать замороженную еду для худеющих и пихать в себя листья салата «Айсберг», приправленные лишь ароматной солью из пакетика. Ее прежний вес, естественно, вернулся.

Я была ну слишком худой, часто говорила она о том волнующем опыте, когда год ела меньше, чем хотела, и говорила так, словно раскрывала некую жуткую тайну. По факту она всего лишь была чуть менее жирной.

Она носила велюровые штаны с кофтами и называла это костюмом. Под тканью просматривалась линия белья. Она выбирала самые маленькие размеры, в которые могла втиснуться.

Она говорила: «Мне улыбаются все старики. А раньше улыбались молоденькие».

* * *

Когда я научилась читать и писать, то начала сочинять мюзикл. Я представляла печальную принцессу и бездонное небо, которое отражает ее одиночество. Когда фея спрашивала принцессу, чего она хочет, девушка начинала петь о том, что хочет выйти замуж. Мюзикл я назвала «Принцесса Севастьяна» и спрятала тетрадь под кроватью.

«Она просто хочет замуж», – сказала мама, когда нашла тетрадку, – словно разочарованная, что там не было ничего больше, словно я написала это для нее, словно обращалась к ней и дала тетрадку лично в руки.

* * *

Я часто дремала на папиной стороне кровати, вдыхая запах дыхания, которым пропиталась его пожелтевшая поролоновая подушка. По вечерам я залезала на кровать между родителями и садилась спиной к изголовью, которое называла спинкой. Если я приходила почитать книжку рядом с мамой, отец часто ругался, В кровати нужно спать! Мама никогда ничего не говорила.

По ночам я просыпалась от стука, с которым изголовье долбилось об стену, и кричала родителям, чтобы перестали. Я думала, что это их большие тела шлепаются друг о друга в жаркую летнюю ночь, пока они пытаются устроиться поудобнее перед телевизором. Меня бесило, что они такие неуклюжие.

А в то лето мы жили в солнечной комнате многоквартирного дома на Кейп-Коде. Родители спали на одной двуспальной кровати, я – на другой, в полуметре от них.

Мама лежала под одеялом с широко раскинутыми ногами. Она носила дешевые атласные сорочки, которые едва скрывали ее грузное тело. Ей нравилось задирать сорочку высоко на бедра, выставляя на показ синие и красные вены. Я умоляла ее прикрыться. Она говорила: «Какая же ты монашка!»

Однажды утром я проснулась под шепот родителей. Было жарко, и мы лежали без одеял. Отец лежал на спине, а мама сидела рядом, прислонясь спиной к изголовью.

Отец лежал неподвижно, но в пижаме у живота что-то шевелилось, словно какой-то зверек пытался выбраться. У него в штанах, подрагивая, вставал и опадал пенис. Тогда мама перекинула ноги поперек кровати и, чтобы спрятать этот непослушный пенис, легла спиной пониже живота отца.

* * *

В жару мы ездили к маминым родителям в апартаменты с бассейном. Дедушка всегда ждал там на кресле и читал. Время от времени он поднимался – медленно, как слон, хотя был не очень похож на слона: костлявый и сутулый. Медленно на своих кривых пальцах он спускался по ступенькам бассейна и погружался в воду. Потом возвращался в кресло и снова брался за книгу. Наверняка он смотрел, как я плаваю, но я не обращала внимания.

Иногда мы с мамой поднимались к ним в квартиру. Там всегда стояла стеклянная банка с мармеладными драже, и мне разрешали брать сколько захочу.

Бабушка обычно была в квартире: ходила медленно, словно в полусне, из комнаты в комнату, шаркая тапочками по скрипучему паркету. В руке всегда была горстка драже, и она бездумно бросала их в рот – все сразу. Я представляла, как смешиваются во рту абрикосовый, мятный и кофейный вкусы, и морщилась.

Если бабушка спускалась к бассейну, то и там ходила так же медленно и нетвердо, садилась на шезлонг и втирала в руки и ноги ярко-оранжевый крем из металлического тюбика. Пах он как тесто для кекса.

Как-то раз дома я бегала по заднему двору, а мама прыскала в меня водой из шланга. Я так смеялась, что боялась лопнуть. Потом я много раз просила маму снова опрыскать меня из шланга, но она говорила нет. Не сердито, не раздраженно – это «нет» было мечтательное: словно на ней лежало заклятие, и оно не позволяло предаваться столь опасным радостям. Я думала, что, может, есть что-то неправильное в таком громогласном счастье и что она пытается защитить меня.

* * *

Однажды вечером мы все пошли в кино. Мама купила коробку конфет и стакан попкорна, но ничего из напитков. Она открыла конфеты и бросила целлофановую обертку на пол. Я подняла ее. Мама посмотрела на меня так, будто я сделала какую-то глупость.

Она поставила стакан попкорна на пол к себе между ног и откинулась на сиденье, зажав ладони с растопыренными пальцами между рыхлыми бедрами. Руки все время дергались – то одна, то другая. Она прикрыла глаза и водила языком по зубам. Ее колено мягко соприкасалось с моим.

Когда фильм закончился, она пнула пустой стакан под соседнее кресло.

На обратном пути я узнала, что мы уехали из дома только потому, что мама решила не идти к соседям на рождественский вечер. Она подумала, что они заметят отсутствие машины.

О фильме я ничего не помню.

Иногда на перемене я прыгала с девочками через скакалку. Когда наступала моя очередь прыгать, они весело взмахивали ею у меня над головой. В этот момент я думала только о скакалке в руках у девочек – о наших куртках и наших резиновых сапогах с солеными разводами от ледяных тротуаров. Помню тот день, когда я шла домой по хрустящей дороге из серого льда и наступила на замерзшую лужу у забившейся ливневки – нога до середины икры провалилась в студеную талую кашу.

Как-то раз тропинка через ручей вся обледенела. Я упала на спину и не могла встать, выползла на дорогу и прямо по ней дошла до магазина, бросила монетку в телефон-автомат и позвонила маме. Или, может, у меня не было монетки и я позвонила за счет вызываемого абонента, точно не помню. Она накричала на меня и сказала, что ее никогда в жизни домой на машине не увозили. Но она выросла в большом городе, и тротуары там чистили. До дома я ползла, затаив дыхание.

Скоро был мой день рождения. Мама купила мне сатиновое платье-комбинацию с красными и розовыми сердечками, и на праздник я надела его под юбку. Еще мне подарили новую фланелевую сорочку. Она искрилась под одеялом холодным фейерверком.

В тот год за пару дней до моего дня рождения случилась легендарная метель. Выезжать на машине все еще было запрещено, и отец пошел в магазин пешком, купил торт и приволок его домой на санках. Друзей приводили пешком их благодарные, заваленные снегом и делами родители. Мама помогла нам сделать короны из картона, и мы все радостно ходили в них.

На фотографии с того дня я стою рядом с горой снега, которую собрала снегоуборочная машина, – и она вдвое выше меня.

* * *

Минус семнадцать, сказала девочка на перемене так, будто с научной точки зрения это было нечто совершенно невероятное, уму непостижимое. Минус семнадцать. Только вот такая температура бывала часто. Никого этим было не удивить. За игрой наши шерстяные варежки промокали насквозь. Минус семнадцать. Наконец кто-то ей ответил – тихо, словно черный медведь, не совсем проснувшийся от спячки. Вообще-то минус восемнадцать.

Надев поверх формы девочки-скаута теплую куртку, я подходила к дверям, украшенным рождественскими венками, и просила расписаться и пожертвовать два доллара за коробку мятного или песочного печенья. Печенье я развозила ближе к весне, но и тогда снега было еще достаточно, чтобы приходилось надевать пакет поверх носков. Даже это не спасало от холода, и покрасневшая обмерзшая кожа горела огнем до конца дня.

Через несколько домов шариковая ручка стала писать темно-синим пунктиром с кляксами. Когда стержень с чернилами замерз намертво, кто-то дал мне карандаш, и я пошла дальше.

После Хеллоуина школа заливала спортивную площадку, и получался каток. Как-то раз я упала на нем и выбила зуб.

На дальнем конце школьного двора сгребали гору снега высотой с двухэтажный дом. Мы обустраивали на ней горки и лестницы, выкапывали пещеры и норы для хранения, украшали палками, сосульками, снежками – они таяли и снова замерзали. Ладони становились розовыми, мокрыми, красными. Чтобы попасть на нашу сторону снежной горы, мы придумали пароль: С и Г – снег и гипс, говоришь его и делаешь особый жест.

Когда пруд замерзал, гуси выстраивались в ряд, как дети, и по очереди прокатывались по местечку, которое растопили до скользкости своими жирными попами.

В один день после снегопада я лежала плашмя на засыпанном садовом столе и смотрела на черные ветки высоко надо мной и на сине-белое небо за ними. Было так тихо. Снег приглушил гудение домов и улиц. «Ты что делаешь!» — закричала мама из окна кухни. Я выбралась из ямы в форме Рут – моей холодной, чистой, надземной могилы.

Снег с реагентами оставляет белые разводы на брусчатке, и даже если вы поливаете их горячей водой и скребете щеткой, как мама каждую весну, эти призраки зимы никогда не исчезают.

5

На Бэннон-роуд стояли два двухэтажных дома, в каждом по десять квартир. Детская площадка на конце улицы вмещала только качели и помятую металлическую горку. Когда выходило солнце, смотреть на нее было больно.

Это был неблагополучный район, и у детей там чаще всего был только один из родителей и много братьев и сестер, или они жили с бабушкой и дедушкой, или с мамой, тетей и ее маленьким ребенком. Все дети с Бэннон-роуд учились в спецклассах, но на школьном дворе никогда не поймешь, кто откуда, пока не услышишь, как они говорят. Дети с Бэннон-роуд говорили с бостонским акцентом – акцентом бедных. Моя мама тоже говорила с акцентом, но это была подделка под аристократов с их надменными протяжными «а».

Моя подруга Эмбер жила там же, где и я, – на противоположном Бэннон-роуд конце города. Здесь росли голубые сосны и дикие яблони – яблоки никто не подбирал, и они укатывались за квартал от родного дерева.

Семья Эмбер переехала в Массачусетс из Северной Каролины. Вся ее одежда и обувь были ношеные, и в столовой она ела по талонам на бесплатное питание, как дети с Бэннон-роуд. Она жила на единственной грунтовой дороге в городе, и выстеленной бетонными плитами парковки перед домом едва хватало на две машины.

Отец Эмбер был механиком, но не в том смысле, в котором чьи-то другие отцы были юристами и банкирами. Другие отцы были тем, кем они были, только на работе: в офисах в центре города – у нас в пригороде их видели только отцами. Ее отец оставался механиком даже дома: в комбинезоне и с инструментами.

Когда Эмбер в первый раз пришла ко мне домой, я заметила обволакивающее ее облако харизмы, которому не мешали ни плохие зубы, ни изношенная одежда.

«Ммм, вот что я люблю!» — сказала Эмебер, пока мы сидели у нас на кухне после школы: она жевала и говорила о мальчиках. Я бросила в нее виноградинку. Попала прямо в глаз. Эмбер побежала в ванную умываться.

Мама сидела с нами. Она смотрела на меня недовольно – не потому что я случайно сделала Эмбер больно, а потому что не помешалась на мальчиках, как она. Мама тоже хотела поговорить о мальчиках.

bannerbanner