Читать книгу Очень холодные люди (Сара Мангузо) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Очень холодные люди
Очень холодные люди
Оценить:
Очень холодные люди

3

Полная версия:

Очень холодные люди

Сара Мангузо

Очень холодные люди


Loft. Женский голос


Sarah Manguso Very cold people

© 2022 by Sarah Manguso


Перевод с английского Марины Сизовой



© Сизова М., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

1

Уэйтсфилд – не место для таких, как мои родители, но, несмотря ни на что, они все равно сюда переехали. Когда в дверь впервые постучали, мама ожидала увидеть приветственную запеканку. Мы покрасили дом в цвет вечернего тумана, рассказывала она мне, а женщина из дома напротив зашла спросить, почему мы выкрасили его в фиолетовый, как итальянцы. Есть люди, которые носят свою инаковость честно, но мои родители – обманщики, незаконные уэйтсфилдовцы, белые с помесью, которую обнаружили, только когда краска высохла. К моменту, когда я родилась, дом выгорел до цвета грязного снега.

Самые старые дома в Уэйтсфилде были старше города, и, чтобы подчеркнуть возраст, на них вешали мемориальные таблички. Поколения семей рождались и умирали в этих домах, но на шести городских кладбищах лежали в основном дети. За столетия надгробия сильно разъело, они изрядно ушли под землю и стали походить на кривые посеревшие зубы с вырезанными на них овечками и ангелочками.

По пути в школу я проходила мимо трехсотлетнего деревянного дома, который восхищал маму исторически верным желтым цветом и витражными окнами. Внутри наверняка были все знаки старины: большой перепачканный золой камин, складные внутренние ставни – видимые доказательства причастности к первым, лучшим людям.

Про западный Массачусетс мама обычно говорила «там, на западе», и я мало знала о том, что лежит дальше соседних улиц. Три четверти города оставались неизведанными, и это рождало ощущение масштаба. Я и сейчас не знаю, как добраться до Лодж, школы для богатых. Она просто существует где-то там, на тех двадцати пяти квадратных километрах, которые явно предназначены не для меня.

Я часто просила маму заехать в ту часть города, где на каждом доме табличка. Там как на съемочной площадке. На фоне дома одной моей знакомой снимали рекламу магазина зимней одежды. Съемки пришлись на весну, поэтому их газон и подоконники засыпали липким искусственным снегом.

Мама любила вырезать объявления о свадьбах из «Курьера», единственной городской газеты. Фамилия жениха была, допустим, Кэбот, невесты – Эмерсон, они сидели на ступеньках перед библиотекой или музеем. Они не были нашими знакомыми, но маме нравилось, как они смотрятся на холодильнике.

Еще она любила изучать старую адресную книгу: она обращалась с потрепанными страницами так, как иные – с драгоценным фотоальбомом, только в ней не было фотографий – одни лишь списки фамилий и адресов. Каждую неделю она сверяла по ней выставленные на продажу дома из «Курьера». Иногда брала меня с собой посмотреть на эти большие старые особняки. Людей я никогда не видела, только дома – в георгианском стиле с огороженными балкончиками и мансардным окошечком, похожим на открывающийся третий глаз.

Особняки мне нравились, особенно на Понд-роуд, которая, по словам мамы, была самой дорогой улицей в городе. Понд-роуд – это тупик, и было непросто уговорить маму проехать до конца дороги и развернуться, но потом я напоминала ей, что мы там ни души за все время не видели: ни пешком, ни за рулем – и тогда она поддавалась. На Понд-роуд дома были не старые. Просто огромные и вычурные, со скульптурами и иномарками. Некоторые – навечно недостроенные, скрытые под синим брезентом.

Я понимала разницу между самыми старыми домами и просто самыми дорогими. Мне нравились старые, и в школе я трепетала перед девочками и мальчиками с именами вроде Верити и Корнелий. Я знала, что никогда не буду относиться к деньгам, как они – люди из старых, статных, насквозь продуваемых домов. Я и не пыталась проникнуть в их мир. И поклонялась издалека.

* * *

Дома старая краска на подоконнике пахла сладковато – по-другому, чем настенная. В поисках сквозняка я ощупала всю оконную раму, но ничего не нашла. Холод был повсюду. После ежемесячных выплат по ипотеке у родителей почти ничего не оставалось, и приходилось быть бережливыми.

Так, например, воду в ванной можно было набирать только на ладонь и никак не выше. Я прижимала кончики пальцев ко дну ванны, не зная, где заканчивается ладонь и начинается запястье.

Однажды летом я увидела на площадке перед домом соседей зеленый садовый шланг. Из него текла вода. Я пыталась сосчитать, сколько уже вылилось без толку. Что будем делать? – спрашивала я у соседских детей. Они не отвечали. В кровь выбрасывало адреналин. В слякотную землю утекала вода.

В гардеробной под лестницей, где пахло дымом и кишечными газами, висел старый ирландский кардиган с вывязанными узорами и обтянутыми кожей пуговицами. Имя ему было греющий свитер – как будто другие свитера носят для красоты – и, если нужно было согреться, всегда можно было надеть его.

Мама отапливала дом ровно настолько, что мне приходилось носить греющий свитер поверх обычного, и отрезала ровно столько пленки, чтобы покрыть диаметр тарелки.

Я сидела на деревянном полу спиной к батарее. Со временем появлялись синяки, а если жар нарастал – красные вертикальные полосы. Между батареей и стеной, наклонившись, стоял пластиковый экран. Предполагалось, что он отражает тепло в комнату.

Осень приносила вороний хлопочущий грай, запах сладковатой лиственной гнили и костров. А еще новые вельветовые штаны, холодный воздух, обложки на учебники из коричневых бумажных пакетов. Записи на первых страницах тетрадей: «Седьмое сентября», «Восьмое сентября», «Девятое сентября» – всегда с оглядкой: так ли пишу.

За домом у нас росли два сахарных клена, и мама любила их больше остальных, потому что осенью они из зеленых превращались в красные – свою полную противоположность. Один клен заболел, и мама наняла человека, чтобы его спилить. Она рассказывала, что не хотела наблюдать за его работой. Но когда он закончил и подошел за оплатой, она взглянула на двор и поняла, что он спилил оба клена. Мертвы навсегда. Мама скорбела по этим красным деревьям до конца жизни.

По дороге из школы я собирала листья: багряные с золотыми пятнами, алые с зеленым краем, темно-пурпурные. Я подбирала всё: камушки, спичечные коробки, оброненные кем-то безделушки. А в декабре я никогда не проходила мимо опавших веточек хвои: крепила их на дверь в комнату и украшала – маленький рождественский венок только для меня.

Однажды, вынимая вещи из карманов моей куртки, мама нашла два полупустых спичечных коробка и накричала на меня. А что, если бы я устроила пожар. Но я бы не стала тратить на это спичку. Я просто нашла то, что другие выбросили, и подобрала.

* * *

Зимним утром свет растекался по пейзажу водянистым бульоном.

Отец ездил на подержанном серебристом спорткаре со сломанными поворотниками. Даже зимой, чтобы показать, куда поворачивает, он высовывал руку в окно, словно на велосипеде.

Он заводил машину и прогревал мотор, а я залезала на переднее сиденье и оборачивалась перекрутившимся ремнем безопасности. Отец скреб лобовое и боковые стекла заостренным куском прозрачного пластика. Мне нравился этот звук – словно великан подпиливает ногти. Соскобленные льдинки походили на пух: было слишком холодно, и они не таяли.

Когда отец садился в машину, он закрывал вентиляцию и включал подогрев, чтобы разморозить лобовое стекло. Всю ночь машина втягивала в себя холод, и холод внутри был сильнее, чем снаружи.

У школы я прощалась с отцом и вылезала из машины, а он, вместо того чтобы проехать дальше по круговому проезду, заводил свой маленький родстер вниз по холму на школьный двор. Мальчишки помладше улюлюкали и аплодировали. Я смотрела, как отец резко дает задний ход, в три приема разворачивает машину и с ревом уносится обратно: вверх по холму, на выезд, дальше по улице.

Когда выпадало много снега, приходилось преодолевать тянущиеся снежные хребты между дорогой и тротуаром. Иногда ходили след в след, так что тропа замерзала сугробом с дырами выше колена.

Однажды зимой мама, сдавая назад на въезде, въехала в сугроб и застряла. Я позвонила подруге и сказала, что приехать не получится. А она спросила, медленно и аккуратно: «Почему твоя мама не попросит соседей толкнуть машину?»

Но родители никогда не разговаривали с соседями; все равно, как если бы ни души на километры вокруг. Слишком сложно было объяснять, почему мне не прервать это молчание, так что я сказала подруге, что никого из соседей нет дома.

В те дни, когда обещали снегопад, мы с самого утра настраивали приемник в часах на бостонскую радиостанцию. Если снегопад начинался вовремя и с нужной силой, техника не успевала его убрать.

Государственные и частные школы называли в алфавитном порядке по округам. Абингтон. Андовер. Актон. Когда диктор доходил до буквы «М», я прислушивалась, иногда даже прикрыв глаза – был только один шанс услышать. Где-то там скребут снег металлической лопатой. Уэйтли. Уэйтсфилд. Уэстборо. И диктор продолжал так, будто Уэйтсфилд ничего для него не значит. Франклин. Фреймингем. Фритаун. Добрался до Эверетта – значит, заканчивает.

В холодные дни снег оседал пылью. В теплые – снежинки склеивались и падали хлопьями. Иногда школу отменяли из-за снега, а он таял к полудню.

Мы все знали, что десять миллиметров дождя равны ста миллиметрам снега, но это все примерно, ведь снег ложится на разные поверхности.

Я помню металлический запах в воздухе перед снегопадом. Бледную голубизну снега ясным утром. Как он падает тихо, будто выдох. Как присыпает самые холодные дни – когда не растаять – и скрипит под ботинками. Как, белый и мокрый, скрипит на зубах и плавится прозрачным в тепле рта.

Букеты ледяных осадков неповторимы. Снежинка – это не просто замороженная вода: она несет в себе кусочек неба. И голубоватые градины на вкус совсем не как белые, потому что вбирают в себя воздух с разной высоты.

Мы ели сосульки не потому что вкусно, а потому что сосулька – это та простейшая вещь, которую нельзя купить. Мы ели их назло всем, кто говорил, что это дурно и грязно. Все мы за жизнь съедаем немало грязи.

2

Выходи замуж за того, кто полюбит тебя больше, чем ты его, говорила моя прабабушка моей бабушке, и та послушалась.

А когда эта дама, моя прабабушка, состарилась, дети отправили ее в ортодоксальный еврейский дом престарелых для женщин. Однажды к ней заглянул старший сын и сказал, что должен кое-что рассказать. А она ответила: «С Эйбом что-то?» Как знала. Ее возлюбленный супруг умер. И каким-то образом она это поняла.

Такая у нас в семье была история великой любви.

Мои предки переехали в Америку самое раннее в конце девятнадцатого века, меньше чем за сто лет до моего рождения. Разве можно назвать это историей. История – это Кэботы и Лоуэллы, пилигримы и индейцы.

Покинув свою историческую родину, мамины прабабушка с прадедушкой открыли ателье в Бостоне – там на фасаде золотыми буквами была выведена их фамилия. У них родилось одиннадцать детей, и младший, мой прадед, разорил семейное дело дотла. Его сыновья росли в бедности, а вот их кузены – нет. Мама говорила, что у моего прадеда было много приятельниц – на них и ушли деньги.

Мама с одобрением отзывалась о тех двоюродных, тетях и дядях, которых я никогда не видела. Особенно о своем дяде Роджере. Большой человек. И богатый.

Жену дяди Роджера, свою тетю Роуз, мама терпеть не могла. За что? Ей сделали операцию на желудке, и, когда мы с бабушкой зашли к ней в палату, она сказала людям рядом: «А это мои бедные родственники».

Мама всегда об этом помнила. Да, она жила не в роскоши, как тетя Роуз или дядя Роджер, но и не так уж бедно, чтобы ее называли бедной. Я прилежно запоминала все имена и положение каждого на шкале аристократичности.

Каждый раз, когда семья собиралась вместе, мама потом говорила, что тетя Роуз была с ней груба. Что дядя Роджер – самодовольный итальянец из новообращенных. Мой отец тоже итальянец, но не еврей. Он собирался принять иудаизм, но для этого им с мамой нужно было вместе ходить на занятия в храм, и, когда он лучше нее написал тест, мама сказала, что не хочет больше.

По маминой линии у всех были длинные черные жесткие волосы и европейские носы. Я завидовала их родовому сходству. Папину маму я видела только пару раз, но никого больше с его стороны не знала, потому что, по словам мамы, они не любят евреев.

Когда я спросила у мамы, почему она так не любит свекровь, она отвела взгляд и сказала: «Она пригласила нас в гости, а потом пришел священник». Из истории еврейского народа мама знала только, что христиане евреев ненавидят, и не могла простить обиду, нанесенную его приходом.

«Шалом» значит «мир», и нам это нравится. Мы все говорим «шалом», когда здороваемся и прощаемся. В воскресной школе у всех было второе – еврейское – имя, а я не знала, есть оно у меня или нет, так что просто отвечала, что мое – Рут; это мое обычное имя, но, поскольку оно еврейское, казалось, что я знаю, о чем говорю. Всех моих кукол тоже звали Рут. Назовешь по-другому – мама задразнит. Однажды я спросила у своей куклы, как ее зовут по-настоящему, и она ответила: «Леона».

Тетя Роуз рассказывала мне, что ее сестра – мамина мама – и на руки брать своих детей не хотела, и тогда ее отправили в специальный дом, чтобы поправилась, а потом она вернулась – и была другой. Еще тетя Роуз рассказала, что, когда ее муж Роджер в детстве заболел скарлатиной, его отправили в изолятор и родители не могли его навещать.

Как-то мы у раковины вытирали посуду после Рош а-Шана [1], и другие тоже были в комнате: убирали бокалы и приборы, воровали кусочки торта с тарелки. Тетя Роуз отвлекалась от меня на посуду, набитый тортом рот мужа, на то, как мама открыла кран (надо сильнее). А я думала обо всех тех вопросах, которые хочу задать тете Роуз. Что случилось с моей бабушкой? С Роджером? С мамой? И что случится со мной?

* * *

Один раз отец вручил маме дюжину роз и сказал: «На день рождения самому бескорыстному человеку в моей жизни». Звучало как издевка, но с ним часто так получалось, и знал об этом каждый, кто нам звонил и попадал на автоответчик. Когда он включался, щелкала кассета и раздавался голос отца: «Вы дозвонились по номеру два три пять три один пять пять! Мы не можем ответить на ваш звонок! Пожалуйста, оставьте сообщение!» По записи казалось, что он в ярости. Наверное, так и было. Терпеть не мог технику. Его бесило, что с ней он чувствует себя тупым.

Отец носил фальшивые ролексы, которые останавливались каждые четыре часа. Купи себе что получше, пилила его мама, а он, презрительно сжимая переносицу, отвечал: «Лучше, чем ролекс?»

Кредиторы звонили с утра до ночи. Я должна была брать трубку и говорить, что дома одна.

Заполняя анкеты, мама писала, что по профессии домохозяйка, но по нескольку часов в неделю проводила, разглядывая в столовой журналы для фотографов. С восковым карандашом в руке она переворачивала глянцевые страницы и время от времени обводила что-то или записывала номер. Когда грифель стачивался, она тянула за ниточку на карандаше и по кругу к наконечнику разворачивала длинную спираль кремовой бумаги – когда бумага сходила полностью, у нее оставались бумажная спиралька и славный толстый восковой грифель.

Отец работал бухгалтером и брал старый компьютер начальника, чтобы писать отчеты. Он никак не мог разобраться с клавишей «таб» и просто ставил пробелы в надежде, что на печати получится как на мониторе, но не получалось. Снова и снова он вставлял и удалял пробелы. Отчеты выглядели кошмарно. Я пыталась показать ему, как нарисовать таблицу, но злиться ему было проще.

Просто перетащи иконку с диском в корзину, не выдерживала я, но он не верил: думал, что тогда диск растворится в дисководе. «Давай уже!» – кричал он.

«Шмара ты передковая! – Отец в гневе бывал изобретателен. – Мать твою поперек жопы!» Мама отличалась постоянством. «Веником убейся!» — кричала она. «Но у нас нет веника», – хныкала я иногда. Много лет назад, когда я впервые так сказала, они засмеялись.

На мою маму отец никогда не орал, гордо говорила мама. Только на нас. Маме было два, когда родилась ее сестренка.

* * *

Когда мы хотели записать передачу, мама рассчитывала ее длительность по телепрограмме в газете – сорок восемь минут, двадцать две минуты – и настраивала видеомагнитофон точно на это время. Она не понимала, что с учетом рекламы передача будет длиться полчаса или час. Конец мы никогда не видели. Просто покорно признавали власть машины над собой.

Телевизор мы с родителями смотрели в крошечной каморке. Отец время от времени вытирал слезу, но мама смотрела в упор, как будто экран – просто бессмысленно искрящийся прямоугольник. Могла даже спросить, не хотим ли мы есть, громко шмыгнуть или вздохнуть, будто мы с отцом не сидим рядом, прислушиваясь к передаче. Отец запросто переносился в викторианский Лондон или открытый космос, но мама всегда оставалась в 1985 году обычной женщиной на диване. Она была главным героем всего.

Места на крошечном диване более-менее хватало для нас троих, но сидеть было непросто: отец без конца тыкал локтем в бок, мама покачивала ногой, чмокала губами, то и дело двигала руками и зажимала ладони между бедер.

Если маме надоедало делить с нами диван, она садилась на деревянное кресло слева. Не помню, всегда ли оно там стояло или нет. В моих воспоминаниях оно всегда в дверном проеме.

Она садилась в кресло, а потом сползала чуть ниже: так, чтобы промежность упиралась в край сиденья. Бралась за подлокотники и ерзала о край так, будто у нее что-то чешется. Я ждала, затаив дыхание. Встать и выйти значило бы признать, что что-то происходит – прямо передо мной, – но если остаться и ничего не замечать, то можно представить, что этого и нет вовсе, что ничего не произошло и не произойдет. И я оставалась на месте.

А потом в игру вступал отец. Он бросал на маму взгляд, полный ненависти, и, кажется, ему было неважно, что я все вижу.

Между тем я брала в школьной библиотеке все книги, у которых в названии есть «смерть». Мама насмехалась над моими «мертвыми книжками», но я все равно продолжала их читать.

* * *

Мама всегда покупала себе вещи размера L или XL и говорила, что носит их только из-за длины, и я верила.

Она возила меня в «Калвертс» покупать одежду для школы по уценке. Трикотажные водолазки из полиэстера стоили двадцать девять центов, и мне взяли семь. Одна была белая, как краска. Другая в полоску из красных сердечек. Еще была кислотно-розовая. Как-то на уроке рисования одна девочка предложила по кругу рассказать, что нам не нравится в других за столом. Начинала не она. Но когда очередь дошла до нее, сказала: «Терпеть не могу, когда Рути надевает ту белую блузку с тем фиолетовым свитером».

Как-то раз по дороге из «Калвертса» мама на съезде резко вырулила прямо в поток машин. То ли подъезжающий водитель ускорился, то ли она забыла посмотреть в зеркало перед поворотом. Тот водитель, мужчина, опустил стекло и раздраженно сказал: «Научись смотреть, куда едешь». Но мама ответила всего лишь: «Хорошо», – а я вся вспотела. Хотелось, чтобы его машина вспыхнула, чтобы он горел, а я смотрела. Много лет спустя я поняла, какое инстинктивное знание заставило маму склониться под его осуждающим гневом.

Как-то в субботу мы заехали пообедать в пивную, где часто бывали: родители любили барное меню. Мы с мамой сидели бок о бок на обитой винилом скамейке, и мама расправила подол юбки по обе стороны от себя, чтобы не помять. Когда ткань колыхалась, то задевала мою непокрытую голень. Одну ногу – отекшие, они еле влезали в туфли – мама поставила вплотную к моей, как кошка, свернувшаяся под боком у другой. Прикосновения эти обжигали.

Пришлось отодвинуться и встать, чтобы унять тревогу в голове, и пока я стояла дрожа, мама смотрела на меня со злорадством. «Теперь все на тебя смотрят», – сказала она. Я оглянулась – все смотрели.

Когда родители вернулись с вечера встречи выпускников, я спросила, пришли ли все остальные. Я знала историю каждого. Хотела услышать про бриолинщика, который гулял с дешевыми девчонками с начесанными волосами. Про мальчика, который пригласил маму на выпускной.

– Он подошел ко мне и поздоровался, а я просто опустила взгляд на стол и ничего не сказала. – Почему? – Ну, не могла же я заговорить с ним прямо там, у всех на глазах!

В ее голове все пришли на вечер встречи, только чтобы увидеть ее.

* * *

Ярмарка, кино, школьный спектакль – неважно что. Мама всегда задавала только один вопрос. Много людей было?

Ее не волновало, кто заметит ее страх. Или она не думала, что выдает его. Или не думала, что боится.

Мама поступила в колледж на западе, у границы с Нью-Йорком, и вернулась домой через две недели, потому что забыла все свои блузки и потому что это было слишком далеко на карте – так она объясняла. Я не понимала, что это значит, но говорила она с такой категоричностью, что и мысли не возникало спросить. Она была спокойна. Голос звучал мягко, словно никакого объяснения и не нужно: все и так понятно.

Я представляла, что ее с мамой, папой, сестрой и домом связывала туго натянутая нить, и она была не в силах оставаться вдалеке. Я никогда не задумывалась о других студентках колледжа, которые наверняка были так же далеко от дома. Мама никогда их не упоминала. Она уехала далеко-далеко, почти в другой штат – такая у нее была легенда.

3

Местная библиотека – белая вагонка, зеленые ставни – когда-то была школой в одну комнату. Мальчики и девочки выстраивались в ряд у зеленых дверей еще за тридцать лет до того, как город стал городом.

Я чиркала серыми камушками о кирпичи вдоль дорожки. Они пахли как порох. Между кирпичами разбухал ярко-зеленый мох.

У библиотеки был маленький садик, огороженный кустами форзиции. Лазейку в изгороди найти было несложно, и я пролезала с газона в сад и обратно, пока мама сидела на скамейке и читала любовный роман с серебристым заглавием на обложке. Я выкапывала червей и бегала за шмелями, а однажды, опершись рукой о землю, продавила мягкий влажный холмик – когда вынула руку, она отчетливо воняла дерьмом. Кто-то отпустил собаку гулять по саду. Мама отвела меня в маленькую уборную в библиотеке, стерла какашку квадратиками туалетной бумаги, вымыла мне руку и вытерла бумажным полотенцем. Потом поднесла ладонь к носу, принюхалась и скривила лицо.

По воскресеньям мы с отцом ездили на свалку.

Я поднималась к сараю, где люди оставляли старые книги, брала сколько хотела и относила в машину, которую отец нагружал видавшей виды мебелью.

После мы ездили по всему городу, заезжая на гаражные распродажи, объявления о которых видели в «Курьере». У меня всегда было сколько угодно времени, чтобы все рассмотреть. Каждое воскресенье мне давали два доллара на карманные расходы, и иногда я покупала на них пластинку или маленькую керамическую фигурку животного. В лучшую часть города мы никогда не заезжали, потому что богатые не устраивают гаражные распродажи – они просто выбрасывают вещи на свалку.

Однажды, увидев список вещей на продажу, мама повезла меня покупать чемодан для лагеря.

В том районе было меньше американских флагов, деревья зеленее, дома больше. Не помню, как выглядел дом изнутри, но помню торжественность, с которой женщина открывала этот чемодан и которая шла в разрез с ободранной бумажной отделкой в местах, где ее дочь отодрала наклейки. Картонный лоток-органайзер весь изогнулся. Лицо у женщины было ровное и спокойное. На голове повязка, безупречно уложенные волосы загибаются под подбородком. Мама отдала ей тридцать долларов. Пока мы садились в машину, мама бранилась, что это розничная цена, и за те же деньги могли бы и новый купить.

В будни по вечерам мы ездили в магазины «Экстра». Там был бесплатный кофе для отца и огромный склад, набитый бракованными и неликвидными товарами: книгами, одеждой, обувью, коврами, стульями – всем, что только можно представить. На входе продавали фрукты. Каждый раз нас ждало что-нибудь удивительное: целая вешалка расшитых блестками платьев или двухметровый бассейн с воздушными шарами. Однажды на свой день рождения я подобрала по шарику для каждой приглашенной девочки. Мама надула их все и держала за ниточки: каждая гостья должна была выбрать по ниточке, а кто вытянет шарик-сердце, получит приз.

bannerbanner