
Полная версия:
Жена напрокат
Они всегда рядом, близко, но никогда не бывали вместе. Знай лишь дулись друг на друга, не разговаривали.
У них бегал связным Маятник.
Маятник был услужливый. Не терпел склок, всё подтирался умирить друзей. Он чинно носился туда-сюда, туда-сюда и, услащивая слова друзей, всегда говорил мягче того, что ему велено было передать, уминал ссору.
«Колебания маятника придавали уверенность часам».
Но друзья постоянно подпекали друг друга такими скверностями, что Маятник расстроился и заболел.
– Не могу, не могу… не могу… – шептал он. – Как кузнец, весь век колотишь. Совсем заколебали, совсем загоняли. Совсем вы меня умаяли! Ходить больше нету сил ни к одному, ни к другому.
Маятник не хотел новой разладицы, предусмотрительно остановился на полпути от Тика и от Така.
Остановился на золотой середине.
Но ссора разгоралась.
Кто же умирит их теперь?
К Таку и к Тику набежали отднокорытники.
Всем надоели их перекоры.
Всем зуделось их примирить.
– Мы живём в замечательное время! – торжественным хором сказали Тяп и Ляп, Шаляй и Валяй, Бим и Бом, Шалтай и Болтай, Авось и Небось, Так (однофамилец Така) и Сяк, Гоп и Смык, Кое и Как, Сикось и Накось, Еле-первый и Еле-второй. – Как вам не стыдно ругаться?
– Вот именно! – подкрикнули Ваньки и Встаньки, Фигли и Мигли.
– Вы забыли, что мы друг другу друг, товарищ и брат! – сказали Иван и Марья, Иван и Чай, Мать и Мачеха. – Мы должны жить душа в душу. Как одна душа. Мы должны лить друг другу бальзам на душу. Быть друг другу лекарством. Должны быть неразлучны, нераздельны, как мы. Мы всегда вместе, нас не разделить, мы попарно единое целое. Почему мы и занимаемся цветами в свободное и в несвободное время. Наша жизнь должна благоухать цветами!
– Да! Да! – поддакнули Мальчик и Пальчик, Мужичок и Ноготок, Паинька и Мальчик, Дед и Мороз, Тип и Топ, Хип и Хоп.
– Ха! Чепуха! Три ха-ха! – заорали Ванька и Каин, Бой и Баба, Соловей и Разбойник, Карабас и Барабас, Змей и Горыныч, нагрянувшие не то с тропика Рака, не то с мыса Сердце-Камень, не то из Орехова-Зуева, не то из Гусь-Хрустального, не то с соседней улицы Малые Кочки. – Живи кто как ж-жал-лает! А кто несогласный – дрысь в ухо и вообще куда хошь!
– А вот попробуй! – пригрозили Аника и Boин, Дон и Кихот.
– Надо всем любить друг друга! – пискнули Маша и Резвушка, Шуры и Муры, Трали и Вали, Палочка и Выручалочка. – Даже если не любится, а надо, так люби по разнарядке.
– Раскатитесь вы все отсюда! – закричали первый раз вместе Тик и Так. – А не то перетопим всех в Амударье или в Сырдарье! Ну! Кому первому хотно в Аму? Кому в Сыр? Только без Дарьи?
После таких слов с Маятником случился удар.
Он пал вместе с Часами на мостовую.
Их подобрал прохожий. Поднёс к уху:
– Часики, вы ходите? Айдаюшки со мной?
Но Часики уже не могли ходить.
Они были мертвы.
Мёртв был и Маятник.
A без него не могли жить и непримиримые враги-друзья Тик и Taк.
Вечные соперники жили и работали вместе, лишь споря и ссорясь.
Тик и Так тоже умерли.
9 декабря 1988. Суббота. 20.45–21.00
Позелени ручку
Нам не дано предугадать,
Кому и где придётся дать.
В. ДагуровПрямо с урока Врежик угодил на операционный стол.
Сам директор вызвал скорую.
Мальчишку увезли.
Аппендицит.
Острый. Точнее, острее острого.
– Резать подано! – с почтительно-весёлым полупоклоном доложила хирургу медсестра.
Хирург заметно поскучнел:
– Вы мне сперва родителей его подайте.
Мать Врежика была в командировке.
Скорая полетела по всему городу разыскивать отца.
Отец-таксист не стоял на месте.
Скорая гонялась за ним и час, и два…
Надвигалась критическая минута.
Хирург всё быстрей нервно прохаживался туда-сюда по коридору мимо операционной, временами экспромтом срывался на лёгкий, панический бег.
– Напрасно, – со стонами причитал Врежик, – ждёте вы отца. У отца уже давно вырезали аппендицит. Резать больше нечего…
Успокаивая прежде всего самого себя, а на больного, хирург ответствовал так:
– Не переживай, солнышко. Найду что и у твоего папаши отре…
Ласковому доктору не суждено было договорить.
Таксистские кулаки, жёсткие, как камни, сумасшедшие и неуправляемые, градом осыпали хирурга.
– Вот что, дорогой! – трудно останавливая свои кулаки, напутственно прохрипел горячий таксист. – Иди и оперируй! Для разгонки на первый раз пока тебе хватит!
Доктор – местами он уже фиолетово вспух – съёжился.
Он мужественно пробовал не охать от боли.
К тому же избитое самолюбие шептало:
«Откажись от операции. Не в состоянии ж скальпель удержать! Или у тебя нету гиппократовой гордости?»
– Иди и оперируй! – наизготовку снова сжал кулаки таксист. – Ишь, молодой, да ранний!.. Моё дело, дам я тебе в лохматую лапу, не дам, позеленю я тебе клешню или ещё крепко подумаю, прежде чем позеленить. Но знай! Если плохо кончится операция, я за своего Врежа так тебе врежу, что из операционной тебя вынесут на руках только в морг. Другого маршрута не будет!
До собственного выноса предусмотрительный доктор дело не довёл.
Врежика выписали из больницы, и он без охоты снова вернулся в школу к своим старым прилипчивым подружкам. К заморским фигурам с трюнделями. К двойкам с тройками.
А что же отец-таксист?
Неужели забыл про свое коронное дам не дам?
Нет, не забыл.
Получив здоровенькое, чисто подштопанное своё чадушко из хирурговых рук, отец на всякий случай завёл сына за себя и дал полную волю своим страстям, мстительно швырнув хирургу в лицо с полсотни зелёненьких самой мелкой расфасовки.
«Должное отдают мелочью»!
Шурша и игриво балансируя, зелёное золото тесно устлало пол у хирурговых ног.
– Ты, – хищневато выговаривал отец, – тянул с операцией! Боялся, что после операции я не дам. Но я чалавек чесни! Ты это запомни! Я твою таксу даю. Я бы сказал о тебе всё-о-о-о, что думаю! Но оч-чень «жаль окружающую среду» – ты вылитый белохалатни рэкетир! – и огнисто пробежался по весёлым зеленям, энергично втирая их каблуками в пол.
Уязвлённый хирург стоял в золотом кругу и не спешил из него выходить.
Благо, через секунду таксист хлопнул дверью.
В кабинете кроме самого толстуна хирурга никого больше не было.
Со вздохом он закрылся на ключ. Надвое переломился в поясе и кинулся подхватывать зелёнку с полу, будто с калёной сковороды.
Толстое, колодистое тело гнулось трудно.
Опустился на колени. Кряхтел, ползал, подбирал в аккуратную стопочку, умываясь солёным по`том.
Кто после этого скажет, что взятки сладки?
Александр Айкович проснулся среди ночи со сжатыми от гнева кулаками.
– Такой сон не имел права мне сниться! – оправдательно сказал он спящей жене. – У меня такого не было! И даже не будет! Чесни слово!
Жена вздохнула во сне.
Он кисло поморщился, подумал в грусти:
«Но как же тогда быть с моим утверждением, что сон – зеркальное отражение наших дневных хлопот? Вах, вах…»
Кафан. Армения.
Понедельник, 8 июня 1992
Сладкая хина
Секс – общение, основанное на голом энтузиазме.
В. Посоховский– Оник! Вот!.. Полюбуйся, что натворил твой Хинго!
И Иван со злостью швырнул в Оника цветастый ком.
Оник развернул.
– Платье?… Ирочки?…
– Бббыло… платье… Вчера вечером она уходила в нём к Хинго… А взаполночь вернулась домой уже без платья!
– Ка-ак без платья?
– А вот так… Под мышкой доставила со свиданухи этот тряпичный комок…
– Иване-джан! Ваня-джан! Ваничка-джан! Дорогой!.. Расскажи, что случилось?!
– Что случилось! Что случилось! Что может случиться, когда два дурысика в шестнадцать лет остаются одни за бугром посреди ночи? Ты старший брат. Власть и указ младшему брату. Пускай твой младшак тебе и расскажет! А у меня нет слов!
Оник с крыльца трубно ревнул в открытую дверь:
– Хинго! На выход!
Нехотя выходит Хинго. Высокий, красивый. Лицо литое, в бронзе загара. Взгляд прокудливый.
– Хинго… Хинго, что случилось? – Оник потряс перед ним цветастым комком. – Это что?
– Что, не видишь? Платью…
– Не вижу платью. Это тряпка… Рваная…
– Резаная, – уточняет Хинго.
– Почему резил?
– Пусть Ира не доводит!.. Я как ей вчера сказал… Ира, моя Ирочка-джаник, я тебе лублу! Я тебе так лублу, так лублу, так лублу, что и не знаю, как крэпко лублу! Ира-джаник, давай скорей! Не дашь – убью! Она сказала: убьёшь – срок судья даст. Большой! И смеётся! Ножкой балуется! Ручкой машет! Попи играет! Что я мог делать? А пик коммунизма, – вмельк скосил глаза ниже пупка, – до луна уже достаёт! Я вежливо сказал, что судья даст – это мне неинтересно. Мне интересно – ты. Считаю до трёх! Я чесни считал, а она та-ак смеялась! Ножкой та-ак баловалась! Ручкой та-ак махал!.. Я чесни досчитал до целых десяти! А она всё равно та-а-ак смеялась! А она всё равно та-ак ножкой баловалась! А она всё равно та-ак ручкой махал! А она всё равно та-ак попи играл!.. На моих бедни нервах!.. Тогда я достал свой маленьки ножичек и от серци до коленка платью ею рези сделал.
– Зачем платью испортил любими девушка? – строго спросил Оник.
– И совсем новое! – уточнил Иван. – Хоть я и не отец, а старший брат Ирке, да… Расходы и на меня падут. Что мы, новое платье девке справляй?
– А! Проехали про эту платью! – сказал Оник. – Хватит про эту платью. Что, Хинго, получилось дальше? Без платью девушка от тебе бежал?
– Ти что?! – обиделся Хинго. – Она что, дуричка? Она мне лубит, я её лублу… Что бежать? Она уже прибежал! Она без платью всё равно та-ак смеялась… Та-ак ножкой баловалась… Та-ак ручкой махал… Та-ак попи играл!.. Я чуть не умэр!
– Чуть не считается, – буркнул Иван.
– В лубове всё считается! – авторитетно возразил Оник. – Скажи, Хинго, когда ты платью рези, что бил ищо?
– А всё!.. Она платью сняла, в комок положила и кинула мне. И всё равно та-аак смеялась!.. И всё равно та-аак ножкой баловалась!..И всё равно та-аак ручкой махал!.. И всё равно та-аак попи играл!.. Я чуть ещё раз не умэр! Она сказала: съешь платье – мечта твоя сбудется! Я тольке один рукав скуши. Болша не мог. И то рукав бил летни, коротки. А если б бил длинни? Я понял, что всю платью мне не скушать, попросил извинени у Аллаха и пошёл прямо на Ирик-джаник! А Ирик-джаник всё равно та-ааак смеялась!.. А Ирик-джаник всё равно ножкой та-ааак баловалась!.. А Ирик-джаник всё равно та-ааак ручкой махал!.. А Ирик-джаник всё равно та-ааак попи играл!.. Я бил ужэ нэживой…
– Хорош неживой! – передразнил Иван. – А натворил чего?
– Да! – поддакнул Оник. – Ти чиво натворил? Ты чито, девушке руку ломал? Ногу сломал? Глаз поломал?
– Ти что!? – снова обиделся Хинго. – Дурак? И я не дурак. Зачем мне её рука, её нога, её глаз?
– При чём тут глаз? – встрепенулся Иван. – Он ей… э… эту… самую… сломал!..
Оник страшно удивился:
– Ваня-джаник! Не только у дэвушки – у кого хочешь что хочешь можно сломать! Рэбро! Челюсть! Нос! Ух! 3уб! Палец!..
– Во! Во! Куда он лазил своим пальчиком-коммунизьмой? Чего он там забывши?
– Ваня-джаник! Извини! Эсли дэвушка не захочэт, никто к ней со своей коммунизьмой не подлезет! Пачаму она не побежал, когда голи остался? Потому что «сексу не прикажешь»!
– Да как же ей бежать в народ голяшкой?
– Два час ночь какой народ? И потом… Голи… Это страшно? В Грэции, на Олимпиадах, голи всэ бэгали! Чтоб ничаво не мешал! Голи! На стадионе! При всём народе! Днё-ём! А тут два час ноча… Такое горэ…
– Конечно, горе, – стоял на своём Иван. – Он ей эту самую сломал…
– Ваник-джаник! Извини… Я тебе не понимай… Хинго сломал что-то такое, что даже ти не знаешь, как назвать. А откуда нам знать, что он сломал? Я так скажу. Чтоб никакой поломка не бил, надо бил Ире-джаник бегай. Не нравится – беги бегом! Дорога на доме знаэшь! Хинго сдели всё что мог. Сдели хорошее…
– Очень хорошее! – с сарказмом хмыкнул Иван. – Дело сделал, платье порезал в тряпку!
– Конечно, Хинго я не хвалю. Не надо било платью рези. Не нравится тебе платью на дэвушка, скажи ласково: Ирочка-джаник, подари мне твой платью. Ира-джаник дэвушка хороши, может, сама б и отдала. Но раз не догадалась снять и отдать, Хинго и рези. Хорошее дело сделал Хинго. Дэвушка осталась голи, лёгки. Не хочешь дальше нови поломки, бегай от Хинго. Ира-джаник не побежал. Кто виноват? Значит, нови поломка била приятна и Хингу, и Ире-джаник… Какие сейчас споры про поломки?
– Но из платья он-то халат сделал?
– За платью я и спрошу с этого красиви бандитика… Сколко скажешь, Ваня-джан, стоко за платью дадим. Ваня-джан! Ми люди чесни. Нам чужое не надо, Ваник-джаник. А Хинго я, Ваник-джаник, крэпк накажю.
Оник поклялся месяц не выпускать Хинго из дома по вечерам.
– Лето! Я задохнусь дома сидеть по вечерам! – сказал Хинго.
– Будешь сиди у забор перед окном!
Посёлок обнесён штакетным забором. У забора летняя печка. По вечерам, пока на ней готовится ужин, там полно народу. Вроде посиделок.
Оник привязал Хинго к столбу в заборе, и он до полуночи сломленно сидел один уже третий вечер.
– Поднеси руки к дырке, – попросила вдруг Ира с той, с чёрной, стороны забора, куда свет от уличного столба как-то не решался забегать. – Не`люди! Зверюги! Мою сладкую Хинку посадили под арест! Руки повязали! Вас бы всех пересажать!.. Из-за какого-то платья… Да я на нём пуговицы донизу нашила – получился хипповый халатик! Больше резать не надо!
Ножом она перерезала бечёвку у него на руках.
Он орлом перемахнул забор, и они побежали в чёрные кусты чая, что начинались у самого забора.
На бегу Ира не то застёгивала нижнюю пуговичку халата, не то расстёгивала.
Пойди пойми в ночи.
1993
Спасти Михалыча!
Ложка мёда придаёт пикантный вкус бочке с дёгтем.
Г. Малкин– Ффу-у! Ну и давка! Еле втёрся в дверь…
Что деется с народом! Что деется! Все какие-то бешеные до работы. Давятся, будто их станки разбегутся, приди несколькими минутами попозжей.
Но разве они могут?
Боятся на минуту опоздать. Из-за дурацкой минуты чуть было невинного человека не сплющили в худой блин!
Да чтоб я ещё хоть раз к восьми полез на работу?
Не-е!
Покорнейше благодарю!
Они боятся, они пускай и плющатся.
А я не боюсь.
Я смелый. Буду ходить, как ходил. Смелым.
Идёшь спокойно, основательно.
По крайней мере, ты кум королю, отец министру.
Все трусливые в мыле пробежали к восьми.
Теперь в гордом одиночестве шествуют друг за другом смелые.
Вышагиваешь и чувствуешь себя рабочим человеком.
А то… Чёрт меня дёрнул. «Пойду как все». Врезался в эту свалку – еле в проходную втёрся…
Я замечаю, что толпой снесло меня вбок.
Я приложился плечом к крайнему в толпе, собрался уже встегнуться в саму толчею и благородно двинуться по центру к турникету, как двое, слышу, тихонечко, даже уважительно, но стабильно оттирают меня в сторону от центра моего устремления. Проще, сбивают с твёрдого и верного пути.
– Э-э! Мужики! – гаркнул я на них. – Не шалить!
– Извините, – говорят мне опять же тихо и даже культурно. – Извините, мы из заводского профсоюзного контроля.
– А что мне контроль!? – тычу на часы по тот бок над крутилкой. – У меня, господа, извините, в загашнике, к вашему сведению, ещё целых, неначатых, пять минут!
– Вот и хорошо, – отвечают мне тихо и даже вежливо. – Сделайте небольшую услугу. Надо проверить вахтёра. Побудьте, пожалуйста, в роли меченого атома. Пройдите через проходную вот с этим пропуском.
Развернул я тот пропуск… Господи!
И зажмурился.
– И вы серьёзно хотите, чтоб я с этим пропуском пошёл?
– Хотим.
– Не люблю я мочить залепухи…[81] Да и… А ну Михалыч засекёт?
– Слава и премия бдительному Михалычу!
– А не засекёт?
– Умоется кварталкой.
"Боже! – думаю я разбито. – Да неужели я, Васька Пестролобов, с дурцой? Я за всю жизнь, поди, в первый раз припрыгал на работу ко времени и на`! Такую подлянку родному Михалычу? Опоздай я и на пять, и на десять минут, Михалыч свойски улыбнётся, пальчиком так славно, добродушно погрозит, и весь накачион. Сверкнёт когда святое желаньице заложить под бороду… В рабочее время выскочить по-тайной за градусами на угол – ввек отказу не бывало от Михалыча. С одной базы![82] Пропустит, никому не стукнет и за всё за то хорошее – я ему залуди такую подлянищу?"
– Товарищ! Вернитесь в себя! – в один голос говорят мне два контролёра. – Идите. Время не ждёт. Что вы размечтались? Сами ещё опоздаете.
– Нет, – говорю, – панове. Что я, долбак? Помесь тигра с мотоциклом? Не пойду я с вашим пропуском. А насильно не имеете права заставить.
– И не заставляем, – тихо и опять же даже принципиально говорят. – Пройдёт другой.
И забирают пропуск.
Я отдал и тут меня, как током, прошило:
«А ну сунь они этот манифест какому матёрому активистику – как швед под Полтавой сгиб мой Михалыч! Надо спасать Михалыча! Если не я, то кто же?!»
Дёрг я ту лапшу назад и молча выверенным курсом вперёд.
Михалыч выловил меня глазом из толпы, сделал персонально мне из стекляшки ручкой, улыбнулся. Золото, а не человек!
Я остановился напротив Михалыча.
Остановился вкопанно, хорошим дубком. В приветствии торжественно вскинул руку, так что едва не упёрся пропуском в окошко.
– Привет доблестному Михалычу!
Михалыч на мою бумаженцию и не глядит.
Вроде даже обиделся, что так близко подставил.
Однако ласково подтолкнул мой кулак в сторону движения. Мол, иди, иди. Некогда бодягу разводить! Валом народ валит! Самая сила пика. Сам видишь. Не тяни аллилуйю за хвост!
А я не вижу.
А я тяну.
А я не трогаюсь с места.
Даже напротив.
Медленно, ясно повторяю со значением:
– При-и-иве-е-е-етик, Михалыч-cветик!..
А сам знай мизинцем тычу в карточку на пропуске. Смотри! Смотри же ты, старенькая ты калошка, что я тебе подсовываю!
Михалыч выглянул из-за моего кулака с пропуском, кисло пожмурился и в горячем нетерпенье снова и уже сильней толкнул мой кулак в сторону движения. Что за заигры?… Да пролетай же, бажбан! Вот банный лист!
А я ни с места.
Тычу мизинцем в карточку. Словно меня заело.
За спиной зароптал трудовой класс.
– Граждане и в том числе очень глубоко любимые гражданушки! – назидательно говорю некультурной толпе. – Не напирайте, пожалуйста. Не в очереди за правильным пивом! Человек, – киваю на Михалыча в стекляшке, – на работе!!! Ему надо все, повторяю, исключительно все пропуска наточняк проверять! Нет ли какого подвоха. А то знаете, сам читал… На одном заводе местные шутники подсунули на подпись своему мастеру наряд. Мастер верил всем, добрая душа был этот мастер, и он не глядя махнул. А потом этот наряд вывесили на общий смех. Был тот выписан наряд, – свободной, без пропуска, рукой я тряхнул в воздухе, – на обточку диска Луны! Во-он оно какие коврижки!.. Ты всё понял, Михалыч?… Дор-рогуша?!..
– Да кашляй, кашляй ты, нерводрал, дале! – вскочил в своей колбе Михалыч и зверовато уставился на меня. – Ну ты чего расчехлил лапшемёт? Ты что мне в такой мент басни поёшь? Ещё в самые глаза тычешь свою пробегалку! Да я тебя как облупленного и без бумажухи знаю! Да я сейчас вызову свой наряд! – Он снял трубку. – И тебе живо соберут все твои шарики! А то они у тебя, знаешь-понимаешь, не все дома. Разбежались! Раскатились, какой куда хотел!
В трубке отозвались.
– Срочно на проходную! – приказал в трубку Михалыч.
И тут толпа, потеряв всякое терпение, так двинула меня, что я мешком с опилками вальнулся за крутилку и растянулся по полу. Как на морском пляжу.
Боли от ушиба я не почувствовал.
Может, потому, что эту боль покрывала, забивала более сильная боль за Михалыча? Ну почему он не стал смотреть на карточку в моём пропуске?
Я покосился на злосчастный пропуск, зажатый в кулаке.
С карточки на меня весело щурилась лукавая лошадиная морда.
1994

В виду моря
И жизнь хороша, и мы хороши!
А. РасНаконец-то провожающие тугой гурьбой вышли из купе. Каждый оставил кто сумку, кто авоську, кто просто свёрток. Набежал полный угол снеди.
– Ну, доча! – вздохнула Клавдия, размято обводя угол. – Полная обалдемонка! Никакого нам с тобой отдыха не видать. Какой же в шутах отдых – перемолотить эстолько за дорогу!
Рита, закормленная с осени круглая неповоротливая толстушка лет двенадцати, похожая на бочонок с розовыми сытыми щёчками, кисло пожмурилась.
– Душно. Нет ни одной ветринки.
С этими словами Клавдия повисла на оконной ручке.
Охнув, окно опустилось под её весом. Было в ней центнера полтора, и набрала она эти полтора центнера в неполные сорок лет. Платью было тесно на ней. Как несмазанная телега скрипело оно, когда Клавдия двигалась.
– Не кривись, а начинай, – полуприказала Клавдия.
Рита взобралась с ногами на постель и принялась тоскливо, совсем без разгона жевать. Клавдия тоже угнездилась по другую сторону столика на постель с ногами и тоже стала лениво, как бы по обязанности есть.
У каждой была строгая специализация.
Рита прибирала одни бананы и апельсины. Клавдия налегала на пузатенькие курьи лодыжки, бросаясь птичьими останками в окно и запивая всё это лимонадом.
А между тем окно тихонько подпрыгивало, будто прицеливалось, а можно ли вернуться на старое место, и, кажется, окончательно осмелев, подпрыгнуло до самого верха и плотно закрылось.
В купе разлилась тугая духота.
Но Клавдия горячо разбежалась в еде, умывалась по`том и на миг уже не могла прервать трапезу, чтобы встать да открыть.
– Вона смотри! – обращается к Рите и тычет лодыжкой за окно на ребят в поле, собирали помидоры. – И ты по такому пеклу, может, кланялась бы этим красномордым помидорянам… Да что ж я – психушка? Пускай трактор терпужит, он дурак железный… Я в поликлинику, к своему человеку… Заслонила тебя справкой от этой горькой, каторжанской практики… Да-а, мать у тебя, дочаня, гигантелла! В каждом волоске по талантищу сидит!
Рита зевнула, посмотрела на короткие жирные пальцы матери в дорогих перстнях. Будто для сравнения с неясным интересом покосилась на свою недельку на указательном пальце, на золотое колечко на мизинце.
– Ты у меня, Ритуль, во всякое лето практикуешься по старому расписанию. Выдерживаешь порядок… Месяц у бабы Мани на молоке, месяц у бабы Нины на малинке да месячишко вот у тёть Оли на море. Молоком да малинкой отбаловалась. Осталось снять пробу с моря… Скоро свежей в купе станет. От Харькова начинается твоя моря…
Уныло поглядывая за окно, Рита с торчащей изо рта белой палкой банана провожает южную харьковскую окраину.
– А в Харькове, – сонно тянет, – нету ни одного моря.
– Как это нету? – оскорблённо всплывает на дыбки Клавдия. – На той неделе проезжала – было! И нету? Или его перенесли?
Рите лень отвечать. Делает отмашку:
– Слезь с уха.[83]
Разговор тухнет.

В купе тихо. Слышен лишь хруст куриных косточек да вздохи старушки в обдергайке, что неприкаянно толклась в проходе.
– А в Голохватовке у тёть Оли шикаристо, – обрывает молчание Клавдия. – Вечера чёрные. На небе полным-полно звездей.
Рита морщится.
– Ой и культура у тебя, Евтихиевна… – Рита звала мать по отчеству. Как зовут на работе. – Неправильно говоришь. Надо: не звездей, а звездов!
Клавдия почему-то засомневалась.
– Тоже мне выискалась грамотейша! Это твоя счастья, что сейчас вроде не держат в одном классе долгей одного года. А то б ты – обалдеть! – за пять сезонов и из первоклах не выскочила!
– Бабуль, – поворачивается Рита к беспризорной старушке в проходе, – скажи, как правильно: звездей или звездов?
Лукавство качнулось в умных глазах.
Старушка забормотала:
– Звездей… звездов… Я-то и словов таких не слыхивала…
Клавдия широко ухмыльнулась, нависла тяжёлым облаком над столиком, заваленным кормёжкой.
– Тоже удумала у кого грамоту искать, – зашептала Рите, вполглаза косясь на старушку. – Да это ж, небось, ушатая[84] лимитчица с рожденья! Тёмная вся! Просвети хоть по части картишек эту развалюшку… Выходи на связь!
– Бабуль, – тоскливо тянет Рита и срезает крашеным коготком колоду затёртых карт на краешке стола, – а хошь, за две остановки научу тебя в…