Читать книгу Дожди над Россией (Анатолий Никифорович Санжаровский) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Дожди над Россией
Дожди над РоссиейПолная версия
Оценить:
Дожди над Россией

4

Полная версия:

Дожди над Россией

Сухой хлеб завяз в горле.

Катя повела шею из стороны в сторону.

– На сухач всегда так… – Василий поднёс мятую алюминиевую кружку. – Смочи… Спей… Вода не куплена.

На другой день, как умирилась разладица, было погодное, ясное утро.

Заступил Василий в пастуший чин, повёл рогатый караванишко в Ерёмин лес.

Жара сморила всё живое. Стадо улеглось в тенёчке.

Придавила дрёма и Василия.

Слышит он сквозь сон смертный хрип, но никак не проснётся. Наконец очнулся и видит. Козы наосторожку стоят полукругом, дёргают носами, фыркают, а в отдальке шакал давит Катеринку. Открыл кровь, вся шея изодрана.

Мама родная! Бросился Василий на стервеца, за ногу чуть не словил.

На ленты исполосовал рубаху, запеленал Катеринке шею.

И день не поносил свою красную обновку.

Стала Катя страшиться леса. Ни на шаг не отходила от Василия. И в отдых падала рядом, никогда не спала.

Бывало, разоспится Василий, пот выбежит из жары на лоб. Катя тихонько слизывала, и Василию спалось ещё слаще.

И когда стадо подымалось и уходило пастись, Катя брала его губами за ухо, слабенько трепала. Будила.

Случалось, слышала, как подползала любопытная змея.

Фыркнет Катя раз, другой, та и заворачивала оглобельки.

Может, Катя тоже сберегла Василию жизнь?

Сберегла не сберегла…

А что кормила, так это без гаданий. Пить ли захотел, съесть ли кусок хлеба с солью в лесу – вальнулся под неё и сдаивай прямо в рот.

Козлёнок хлопочет по одну сторону, Василий по другую. Дойки у Катерины крупные. Как возьмёшь, так сразу полон кулак.

Василий пас коз вместе с козлятами.

Что было делать, чтоб козы доносили молоко с пастьбы до дома? Одни надевали козам на вымя сумки. Другие мазали дойки жидким кизяком. Подлетит демонёнок пососать, схватит дойку и тут же скривится, выплюнет. Ещё надевали некоторым лаврикам на мордочки кольца с гвоздями. Ткнётся пострел к матери, та подпрыгнет от боли и не подпускает.

Василий ничего этого не делал.

Знал, что его пай всегда будет цел. Ведь всё, что было в одной дойке, Катя отдавала своему сыну или дочке. И ногой отталкивала, как хватался он или она за вторую. Эта дойка береглась для Василия.

В последние годы старенькая Катерина ночевала с нашими козами у нас в сарае. По утрам-вечерам Василию лень её доить. А доить обязательно надо и нам это нетрудно.

Катерине горько думалось, что Бог не по правде дал козе и человеку разные прожить сроки. Человек в десять лет ещё нежный пеструнец, а коза уже древняя старуха. Подпихивает пора на вечный покой. Но козы даже не доживают до своей смерти. Коз режут…

И ещё ей думалось, что скоро она сгибнет, и кто тогда накормит бесприютного Василия молоком? Кто тогда станет водить стадо?


«Звезда пала моя… Отгорела…»

Она смотрела на поле и трудно вылавливала больными мутными глазами в шальном калгане своего Василька. Скачет ванька-встанька! Охо-хо-о-о… Все мы до поры геройчики. А придавит судьбина, встанька из нас духом вон. Не такие столпы валились.

Она жалела, что не может держать ножницы. А то б стригла Василька под горшок. И был бы её патлатик ещё краше. А то куда это годится? Тёмные космы застят лицо. Ножницы и гребёнка едва ль когда гуливали по этой тяжёлой бедовой головушке, что так крепко сидела на дородной шее.

32

Памятнее те удовольствия, за которые приходится расплачиваться.

Г. Ковальчук

– Ну ты, пердорий, остыл? – крикнул Василий Французику.

– Давно! Замерзаю!..

– Тогда давай в игру. Грейся!

Грустно-светло Катерина подпихнула рогом Каурого в плечишко. Разве неправду я говорила?

Каурый зверовато чмокнул её в губы, что пахли бузиной, погладил ей бороду и ветром сдуло его в поле.

Уж лучше б ветер сменил направление и уконопатил бы этого визжуна куда-нибудь в тартарары. Спокойней бы нам игралось.

А то не успел выйти, такого звону с Костиком нам задал. Тошно! Сели в нашей штрафной. Не продохнуть! Раз за разом молотят по нашим бедным воротам. Будто и ворота на поле одни наши, и игрочишек всего-то пара, Костюня да Французик.

И тошней того – чересчур лупастый этот Французик. До глядел шныря, что ворота наши, вишь, усохли. Одна стойка (вместо неё ворошок одежды) под левым локтем у Скобликова, другая под правым.

Ради правды надо сказать, бывает, наши вороха одёжек сами собой в скуке неудержимо перескакивают друг к дружке.

Частенько помогает им в этом благородном дельце вратарёк. Незаметно для чужого глаза, вроде нечаянно зацепился ногой за ворох, толкнул сейчас, толкнул через минуту. И вот горки уже почти рядом сияют.

Досмотрел этот скобликовский номерок Французик.

Завопил:

– Рéбя! Да у них ворота шулерские!

Скобликов смертельно оскорбился. Было не свернул ему салазки, но сдержался, чем удивил всех нас и самого себя.

– Чего, безбашенный, подымаешь каламбур?![135] Всё тебе мало!? А нам вот не жалко! На! Подавись! – Охапку штанов-рубах Скобликов со злым великодушием перенёс вправо. – Хватит? Или ещё?

– Не надо нам твоей подачки! – прогугнил Французик. – Промеряем!

Скобликов ещё дальше теперь пнул ногой горку.

На третьем шагу Французик брезгливо переступил её.

Шаги у него предельные. Восьмимильные.

– Не слишком усердствуй, труженичек, – серьёзно советует Алексей. – Девственность порушишь – не найдёшь чем сшить.

– Не боись. Он её заране в два этажа смоляной дратвой соштопал! – гогочет кто-то из наших болельщиков.

Ворота – шесть шагов.

Обычно ширину устанавливали они у нас, мы у них.

Ну Французик-тузик!

Воткнул хариусом в дерьмо. Ничего-о… Сходим померяем у них. Не святее нас. Главное, красивый придумай шаг!

Французик семенит впереди. Дохляк, ножульки рогачиком. Так бы и повыдёргивал из пукала. Чтоб не выёгивался!

Мерить берётся Глеб.

– Р-р-ра-а… – упружисто присел он, мало не выструнился в шпагат.

Боженька мой!

Как же встать на вытянутые в нитку ноги? Помогать руками нельзя. Даже ушами нельзя. Можно только мысленно.

Но он в дрожи – встал!

Опупей!

Все чумно таращатся на него.

Я б не поверил чужим словам, что можно вот так встать.

Но я был здесь. Видел!

Сам я могу по полста раз сесть-встать на одной любой ножке. А чтоб вот так, почти со шпагата… Ни-ни-ни!

– … а-а-аз-з-з… – загибает Глебуня мизинец. Снова приседает. – Поехали за вторым…

После шестого шпагата ихние воротища стали вдвое шире против прежнего.

Французик загоревал.

– Намеряли!.. Ё-твоё!.. Да в таких в широченных и сам Яшин никогда не стоял!

– Мы у Яшина,[136] ударничек, чай не пили и ворота у него не мерили. Мы у вас, паря, мерили, – наседает Алексей. – Так кто, сикильдявка, шулерует? Мы или вы?

Французик дёргает носом вбок. Молчит пришибленно.

– Под умненького мамонта шаешь? Так кто?

– У ваших ворот и бузина по пупок! Мяч не пробьёшь толком!

– Утю-тю-тю-тю… Да иди всё хинью! Хозяева хреновы! У вас здесь даже завалящего губкома[137] нету! Побрызгать – скачи иль в бузину, иль в чайные кустики! Маракана,[138] – Алексей обвёл рукой поле, – Маракана ваша, а мы отвечай? Может, худая ты спица, вам покосить?

– Не возражали б. Уж скосите как-нибудь.

– Зачем же как-нибудь? Мы можем основательно.

Алексей кивнул Скобликову и Комиссару Чуку-младшему, показал на Французика. Те схватили Французика за руки, за ноги, стали им косить.

Хоть Французик и был тощей щепки, но бузина на поле под ним не падала. Приклоняла лишь слегка голову, а как проносило его, снова весело поднимала.

Василий кисло махнул рукой.

– Бросай эту спектаклю!

Скобликов с Комиссаром Чуком поняли буквально.

На замахе усердней подкинули Французика и выронили в зелёный бархат бузины.

– Сторонись, сторонись! – поднял Василий кнут.

Все отхлынули, и под разбойничий свист кнута легла полоска бузиновых дебрей, как под косой.

Работал Василий остервенело, наотмашку.

Живо дохлопал последние стебельки, промокнул пот дном шапки и отбросил её за линию поля.

– Фу! Отдохнул и погреб вырыл. Всё, сударики, перерыв кончился.

И снова угорело заметался резиновый мяч, не знал, куда деваться от ударов. Мыслимое ли дело? Целая орда «неразумных хазар» на одного безответного! И каждому зуделось стукнуть побольней.

Мяч глухо охал под пинками кирзовых сапог, кривых ботинок, босых ног, ловил случай увеяться куда подальше за линию, за бузину, в кусты чая. Пока найдут, хоть дух переведёшь на мягкой чайной подушке.

Оно б проще было, не мешайся в кашу болельщики. А то расселись двумя командами сразу за линией, в бузине, как козы. Одни носы на усталом солнце преют. Не успеешь в теньке прилечь, вот они вот, незваные доброжелатели. Хвать и в поле.

Между зелёными островками, где затаились эти тиффозники, чистая полоска, пролив.

Граница.

Лежит на границе Васильева шапка, в блаженстве раскинула мохнатые ушки. От-ды-ха-ет! За-го-ра-ет!

Ни один холерик шапку не трогает, не беспокоит.

Завидует ей мяч всякий раз, как не по своей воле пролетает в кусты или уже назад, из кустов.

Мало-помалу наш энтузиазм вянет.

Правда, весь, может, и не увянет, хоть и скачи мы день. Но всё же… Не всяк уже срывается и бежит только потому, что другие бегут, как было в первые минуты…

И вот уже наш дурной порох не то что весь подмок, – мы даже не заметили, как все пороховницы свои порастеряли.

Вон тот же Серёня, золотые ноги, вконец уже силёнки растряс. Потерял мяч, бухнулся на пышную кротову хатку передохнуть! Он силком проглатывает слюну, будто проглатывает сухой мяч. Еле переводит дыхание. Пыхтит паровозно, того и жди, выскочат изо рта сами лёгкие. Разбито счёсывает со скул соль.

– Огня не вижу! – подстёгивает нас в ладонный рупор Алексей. – Давай спокойно! Просчётливо! Позитивным пасом![139]

На поле бледнеет суетня, бестолковщина.

Раз велено играть по-королевски, будем по-королевски. Нам не жалко.

Мы как переродились. Пасуем не спеша, интеллигентно, точно. Такая игра приятна глазу. Так могут играть только у нас на пятом да иногда на Уэмбли.[140]

И вот уже наши хлопочут во вражьих водах.

Четвёртый паникует. На мяч бросаются тигриным стадом, но остаются лишь с собственными носами.

С языками на плечах кидаются тебе в ноги, а ты симпатичный финт пяточкой, и мяч уже подан своему ближе к воротам.

– Пар-ртизаны! – вскочил из бузины наш тиффозник с бутылкой, как со знаменем. – За кого прикажете принять?

– За дружбу, – подсказал недовольный чужой голос по ту сторону Васильевой шапки.

– Счас будя дружбища! Гляди!

Сергуня разлетелся подать в угол Клыку.

Мой опекун Французик дёрг наперерез, а мяч через него верхом пошёл ко мне.

Я к воротам спиной.

До них метров десять. Там никого, один веснушчатый клоп в кепке козырьком на затылок. Пока мой Французик подлетит, я должен… Пробить через себя? Кроме смеха ничего не будет. Я не Стрельцов. Да ещё левша.

Я машинально сел на правую ногу, описал по земле дугу левой с мячом, толкнул мимо сунувшегося навстречу разини.

Ворона кепкой об земь, в отчаянии кинулся топтать кепку для надёжности.

Кепка виновата! Кто же ещё?!

Тут Французик полетел к нему выяснить, как это он посмел зевнуть.

Вратарёк к Французику, заскулил загодя:

– Я не виноват! Я не виноват! Где грёбаная защита?

У ворот четвёртого короткий, как молния, митинг и под гром воплей их вратарёк был изгнан в толчки с поля по статье «профнепригодность – недержание мяча».

А я не спешил вставать, всё не верил удаче. Какой гол положил!

Откуда ни возьмись, оттопырился на горизонте ликующий Комиссар Чук. Ненаглядка Юрочка, Юра, толстая фигура, летит ко мне. Зацепился за красный кротов теремок и со всего маху хлопнулся своим бампером[141] на мою ещё вытянутую в сторону ногу.

Матёрый треск.

Разорвались трусы?

На Комиссара Чука верхом сиганул Сергуня, на Сергуню – Попов, Скобликов, Глеб… Принимай, братуля, горячие поздравления!

Благим матом заорал я со дна мала кучи:

– С-суки! Н-нога!..

Бугор мигом разметало.

– Молоток! – сунул мне руку Сергуня. – Дай пожму твою лапоньку! Вставай.

Он потянул.

Я дёрнулся подняться, но резучая боль вальнула меня на спину.

Серёня глянул на ногу и в ужасе отвернулся.

Я забеспокоился и себе глянул на ногу.

С перепугу всё похолодело у меня в животе. Мой Боженька, да моя ли это нога? Свёрнута в сторону… Как кочерёжка… С колена чашечка съехала набок… Из кожи торчит не толще иголки косточка?..

Первое затмение горячки улеглось, и боль стала забирать всё круче. Жарко… Что же так жарко?.. Завтра кто за меня на базар с молоком?.. А потом в школу?.. На огород?.. На мельницу?.. Проклятая мельница! Жуёт… В порошок перетирает… развевает жизни по ветру, как муку…

Свет продирался откуда-то сверху, из-за голов.

Ребята плотно стояли вокруг, и мне казалось, что я лежу на дне колодца. Комиссар Чук сидел на пятках и всё робче размахивал над моим лицом своими латаными брезентовыми штанами.

– Иля ты пальцем делатый? – громыхнул на него Василий. – Чего было лететь? Гол забитый, дело спето…

– Такую банку заколотил!.. Я хотел первый поздравить, – промямлил Комиссар Чук. – Я хотел поцеловать победную ножку…

– И скурочил победную ножоньку!

– Я не нарочно… Спотыкнулся… Делайте, ребя, что хотите…

– Иша, рассиропился. И сделаем, раз сам недоделатый! Очки тебе мало вставить,[142] чтоб видел!

Я заметил, как к нам шёл Французик.

Близко почему-то раздумал подходить. С драной улыбчонкой крикнул из отдальки:

– Игру продолжам, пятиалтынники?

– Доигралися! Ша! – в гневе топнул уже обутый в свою кирзу Василий. – Пшёл по хатам, стручки поганые! Ани души ани сердца…

– Ну… Тогда физкульт-привет.

– Да нет! – снова топнул Василий и сильно щёлкнул кнутом. – Это вам физкульт-притух![143] А то и весь припух! Дырявая команда…[144]

Французик хмыкнул, бесцветно побрёл к своим, будто ноги ему что вязало.

– И чего орать? – рассуждал сам с собой. – Чего топать? Себе прямой убыток. Голос порвёшь, сапоги развалишь…

Хозяева пошептались и вялой вереницей потащились к себе под взгорок, где за узкими, как гробы, грядками помидоров, лука, чеснока наползали друг на друга, жались сараи, ещё чуть дальше хороводом кружились бараки вокруг старого колодца со всхлипывающим на ветру журавлём.

– Не допустим заражению! – Василий бесстыже вывалил на улицу свои козлиные потроха, полил божью росу. Медные брызги суетливо заметались шапкой над коленом.

Я слышу их соль на губах. Отворачиваюсь.

– Хватя, стахановец, – шумнул Василию Алексей. – Человека затопишь. Лучше опустись, подержи… Наваливайся все колхозом!

Меня распяли по бузине, как Христа. Куда ни ткнись – руки, руки, руки. На руках, на правой ноге, на груди, на голове.

Потихоньку Алексей взял мою пострадалицу ногу, отклонился назад.

На цыпочках сзади подлетел Сергуня, вдел пальцы в пальцы на животе у Алексея. Таким же макаром взвенились в цепочку Клыков, Авакян, Гавриленко…

Не оборачиваясь, Алексей мягко лягнул в пах Сергуню.

– Легче, охламоны. Не то ногу с корнем выдернем.

– Что ж мы без понятия? – подхлюпнул носом Сергуня. – Не репку из сказки тянем.

– Вот именно. Не репку! А потому, Сергуха, отцепись от меня. Все отцепись!.. Все!.. Вот так… Ас, двас – в…а-али-и, – шепчет тихонько Алексей. – А-ас, два-ас – в…а-а-али-и…

Неожиданно Алексей так сильно дёрнул за ногу, что искры сыпанули у меня из глаз.

Он как-то виновато улыбнулся мне и осторожно положил ногу на землю.

– То была свихнута вбок… Теперь вроде лежит ровно… Гля, – присмотрелся он к ноге, – косточку уже не видно. Ушла голубка под кожу. На своё месточко убежала.

– А ты её не отломил? – засомневался Клык.

– За кого ты меня принимаешь? – упёрся кулаками в бока Алексей.

– За хирурга Пирогова.

– Кончай баланду травить. Подержите, гаврики, ещё. Надо чашечку надёжно… на место… на колено… Дёрну ещё разок… А ты, – подолбил мне в пятку ногтем, – терпи, казачок, новым Стрельцовым будешь.

– Потерпеть, – докладывает за меня Юрка, – ему раз плюнуть, товарищ лекарь-пекарь!

– Э нет! Тут одним антисанитарным выпадом не отыграешься.

33

Жизнь проста, да простота сложна.

С. Тошев

Как добираться домой? На тракторе?

– На тракторе будет слишком тряско, – поскрёб Алексей затылок.

– Хоть кнут впрягай… – припечалился Василий.

– Скажешь, когда впряжёшь! – отмахнулся Алексей от Василия. – Да пока по этим горам-оврагам докувыркаешься на моём трескуне, из человека не боль – душу вытряхнешь. Надо несть на одеяле.

Кто-то побежал за одеялом. На пятый.

Но с одеялом прибежал – Митрюшка.

Откуда он проявился? Он же должен быть в техникуме!

Может, братчик мне привиделся?

Но он сам сунул руку поздороваться. Сказал на присмешке:

– Держи пятерик, орденохват!

Рука тёплая, живая…

Я не стал его ни о чём спрашивать. И до выяснений ли тут?

Под меня подпихнули одеяло и понесли. Митрюшка был первый справа.

Ехать на одеяле было не сахар. Одичалая боль ломала меня, выбивала из терпения, из воли.

Чуть кто из шестерых качнись вразнопляс, густая боль заставляла меня кусать себе руки. Ещё хорошо, что кнутовище Василий прочно привязал, примотал кнутом к ноге. Это хоть немного усмиряло боль.

Вечерело. Последнее солнце горело медью.

Следом колыхалось козье стадо. Всё двигалось, всё молчало. Как на похоронах.

Эта дорога звалась дорогой с одним концом, последний вздох. По ней уносили покойников к Мелекедурам, на кладбище. Но ещё пока никого не принесли с той стороны, о т т у д а. Значит, я первый, кого несут обратно, о т т у-д а? Ну да ладно. Главное, лишь бы не т у д а.

Интересно, что думает покойник, когда его несут хоронить? Уже ничего не думает? Старательный Боженька за него думает? Какого ж всё-таки он, зажмуренный, мнения о тех, кто тащится за ним, как вот эти медномордые бобики? Ударнички! Победили называется. Забили! А чего тогда носы в сиськи траурно упёрли? Это и всё? Всё? Привет вам с дрейфующей станции!

Что я буровлю? Или меня несло в бред?..


Наверно, я ещё ногу не сломал, а молва уже кружилась по нашему посёлку с угла на угол, с языка на язык.

Мы на порог, ан на моей койке уже сидит незнакомый кудерчатый старчик. Он был очень заинтересованный,[145] его клонило в сон. Старец всё норовил лечь.

Дедан Семисынов не давал, прочно держал за плечо.

– Права рука, лево сердце, – подал мне руку Семисынов.

Я вяло давнул её.

– Я зарулил его сюда, – похвалился Семисынов, указывая глазами на незнакомыша. – Мы тут на углу паслись… Видим – несут. Надо в помощь бежать. Мы и приспели в хату зараньше аварийщика. А он, – Семисынов пошатал локоть у своего приятеля, – знаткой знаха. Мастер заговаривать любые болести.

Мастер трудно уступил мне место на моей койке и тут же трупно рухнул на меня, едва только я лёг, скрипя зубами от боли, как сухая арба.

Семисынов поднял его. Заоправдывался:

– Выходной… Малость пофестивалил…[146] В реанимации сюда клюнул, – щёлкнул пальцем по горлу, – и повело эту деревню на сало. Ну!.. Ванька в стельку! Давай приходи в сознательство. Тебя сюда звали не спать, а шептать…

– Сколь завгодно, – согласился старчик. – Значит, как я вижу, нога уже распухла… Хор-рошо…

Он очертил в воздухе больную ногу. Зашептал:

– Кузнец ковал, а чёрт подковы поворовал. Ходи нога, как ходила. Аминь!..

Семисынов удивлённо уставился на избавителя:

– Ну ты и хвостошлёпка… Так мало? Это и всё?

– Всё. Добавки не будет.

– А нога как пухлая была, так пухлая и лежит.

– Всё сразу не делается… Могу парубкуне другое что пошептать… Любовное там…

И, наклонясь надо мной, чтоб никто больше в комнате не слышал, стал шептать:

– Встану я, раб Божий, благословясь, пойду перекрестясь из дверей в двери, из дверей в ворота, в чистое поле; стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю на ясное небо; со ясна неба летит огненна стрела; той стреле помолюсь, покорюсь и спрошу ее: «Куда полетела, огненна стрела?» – «Во темные леса, в зыбучие болота, в сыроё кореньё!» – «О ты, огненна стрела, воротись и полетай, куда я тебя пошлю: есть на святой Руси красна девица…

Тут старчик свальнулся потесней к моему лицу:

– Как зовут твою крашенку?

Я глянул на Таню в толпе и не посмелился сказать.

– Ладно. Можно и без имени… Такой моментарий… Значит… красна девица, полетай ей в ретивое сердце, в чёрную печень, в горячую кровь, в становую жилу, в сахарные уста, в ясные очи, в чёрныя брови… – Старчик глянул на зардевшуюся Танюру, увидел, что она светловолоса, и поправился на ходу: – … в золотые брови, чтобы она тосковала, горевала весь день, при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых днях и на убылых днях, отныне и до века.

Народу – тришкина свадьба.

А любопытики наталкивались ещё и ещё. Всех зацепило, что старчик свернул с моей ноги на тему, интересную всем. Ну, кто ж не хочет послушать любовные присушки?!

Вижу, раз за разом Надёна, горькая жена нашего папы Алексея, зыркает горящими глазищами на старца. Наконец насмелилась, заговорила при всех:

– Да шо вы, дядько, малому про любовное дело? Вы нам помогить с любовью… Шоб там муж жену твёрдо любил…

– Отказу не подам, – распрямившись у меня в ногах, икнул старик и заговорил монотонно: – Как люди смотрятся в зеркало, так бы муж смотрел на жену да не насмотрелся; а мыло сколь борзо смоется, столь бы скоро муж полюбил: а рубашка, какова на теле бела, столь бы муж был светел. – И постно добавил: – При том сжечь ворот рубашки.

Надёна разочарованно махнула рукой.

– Не. Нам такое не годится. Ну, мыслимое ль дело сжечь ворот!? Тогда и рубаху выкидывай! Муж полюбит не полюбит, а рубахи уже нету. Нам бы шо другое… попроще, без потерей шоб… Лучше пускай потеряет он! Надо под корень рубить паразита! Наведить порчу на его стоячку!

– Это просто. Дома в полу найдите сучок, обведите его тричи кругами ручкой ножа и шепните три раза: «Больше не торчит. Аминь».

Такая лёгкость расправы с неверным мужем даже огорчила Надёнку.

– Как-то несерьёзко… Сказал два слова и – больше не сторчит!

– Можно насказать и поболь. Вот это… Сгоняю и разгоняю кровь мужскую и злобу людскую. Как встал, так и упал. Слово и дело. Аминь.

– Так и послушался – упал!? – опять недовольна Надёна. – Как бы там чего покрепче… А то ну надоели ж мне прыжки моего чёрта влево!..[147] А лучше… Кто б его хорошенечко притемнил![148] Чтоб он навсегда забыл слониху свою…

Старик устало бормочет:

– Отнимаю я, раба Божья…

– Надька! – подкрикнула своё имя Надёна.

– …раба Божья Надежда, у раба Божьего

– Алексей! – вкрикнула Надёна.

– … раба Божьего Алексея всю силу сильную, силу жильную, чтоб жила его не взыграла и не стояла ни на красивых, ни на некрасивых, ни на ласковых, ни на хитрых. Чтоб я была, его жена раба Божья Надежда, для него одна женщина, одна девица и одна земная царица. Аминь.

Надёна так и пыхнула радостью:

– Вот это по мне! И скажить чё-нить про рассорку моего мужиковина Алексея и его сполюбовницы Василины.

– Это, – тоскливо вшёпот тянет дед, – говори на брус мыла, который после закидывай в грязь… Как ты, мыло, мылишься, и все измыливаешься, и пеной уходишь навсегда, так бы смылась из сердца моего мужа Алексея моя разлучница, раба Божья Василина. На веки вечные. Аминь.

У меня с ним двое детей… им отца держи… Ничё не сказано, чтоб деток сберегти…

– У своего дома поджидайте своего благоверика с работы, – крепясь, на последнем усилии говорит старик. – В то время как ему придти, смотрите в его сторону и двенадцать раз повторите это… Ручей с ручьем сбегается, гора с горой не сходится, лес с лесом срастается, цвет с цветом слипается, трава развевается. С той травы цвет сорву, на грудь положу, пойду на долину, по мужнину тропину. Все четыре стороны в свою поверну, на все четыре стороны повелю: «Как гора с горой не сходятся, берег с берегом не сближаются, так бы раб Алексей с моей разлучницей Василиной не сходился, не сживался, не сближался. Шел бы ко мне и к моим детям. Аминь.

В довольности Надёна отлипает от старика.

Выходит из комнаты и тут же влетает. Кричит от двери:

– Не, дядько! Ещё не всё я у вас выпросила! Для надёжности ще скажить какую отсушку… Чтоб эта чёртова Васюра отсохла на веки вековущие! Отсушку б ещё какую для надёжки…

Дед скребёт за ухом, как-то смущённо улыбается:

bannerbanner